Abaev-33

Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы

-- В.И. Абаев : «О ‘фонетическом законе’», Язык и мышление, № I, 1933, стр. 1-14.

[1]                
        Когда говорят о звуковых или фонетических законах, то имеют в виду, во-первых, закономерности, наблюдаемые внутри одного языка, например постоянное ударение, как во французском или польском, ассимиляцию согласных, как в древнеиндийском, гармонизацию гласных, как в турецких языках, невозможность звонких согласных в исходе, как в русском, и т.п. В любом языке можно найти ряд подобных закономерностей. Один язык не выносит начального r, другой — конечного n. Один не терпит в начале слова двух согласных, другой проявляет особую склонность к скоплению согласных именно в начале и т.п.
        Во-вторых, под звуковыми законами разумеют закономерное соответствие звуков в одних и тех же словах в двух или нескольких родственных языках или диалектах. Например, когда в определенных условиях звуку а в грузинском соответствует о в мегрельском, звуку е в великорусском звук i в украинском, звуку d в немецком звук th в английском и т.п.
        В-третьих, наконец, под звуковыми законами понимают также закономерные соответствия звуков одного и того же языка на разных этапах его истории. Например, когда древневерхненемецкому u соответствует в нововерхненемецком au, среднеперсидскому начальному v новоперсидское b или g и т.п.
        Основанием для подведения всех подобных явлений под одно понятие звукового закона служит то, что во всех случаях присутствует идея изменения, идея о том, что во всех трех категориях явлений мы имеем дело с исторически обусловленными фактами, возникающими и раскрывающимися во времени. Задача, следовательно, заключается в том, чтобы вскрыть условия, причины, факторы возникновения и распространения наблюдаемых в языках звуковых закономерностей на фоне общего исторического развития этих языков. Как же справилась с этой задачей индоевропейская школа, о которой мы знаем, что она очень много и очень усердно занималась фонетикой?
[2]                
        От прошлого индоевропейская школа получила две фонетические «теории»: «теорию» эуфонии, или благозвучия, и «теорию» взаимовлияния соседних звуков в речи. Первая исходила от греко-римских, вторая от индийских грамматиков.
        В этих теориях, в особенности в индийских правилах «sandhi», уже заключалось понятие звукового закона, во всяком случае в первом из указанных выше трех смыслов, именно в смысле внутриязыковых звуковых норм. Создав сравнительную грамматику индоевропейских языков, основоположники индоевропейского языкознания расширили понятие звукового закона, подведя под него как закономерные междуязыковые звуковые coответствия в пределах родственных языков, так и исторические чередования. В этом смысле о звуковых законах высказывался еще В. Гумбольдт, 
а развернутое изложение учения о звуковых законах мы находим уже у дру
гого основоположника, Фр. Боппа, который и пустил впервые в обращение 
ставший впоследствии знаменитым термин «Lautgesetz». В первый период
 своей деятельности Бопп находился под влиянием греко-римской теории благозвучия и искал причину звуковых изменений в стремлении говорящих
 избегать неприятных и стремиться к приятным звукосочетаниям. При этом
 он проницательно указывал, что «законы благозвучия» могут получить си
лу только на почве семантического ослабления речи. Впоследствии он отка
зался от этого, как и вообще от какого бы то ни было объяснения звуковых 
законов, и стал рассматривать их как самопроизвольные, спонтанные прояв
ления языковой жизни, противопоставляя им звуковые изменения, объясня
емые действием аналогии. Этот отказ от попыток объяснять явления, 
который некоторые лингвисты вменяют Боппу в заслугу, представляет на 
деле шаг назад, который оказал известное, отнюдь не благотворное, влия
ние на все последующее развитие учения о звуковых законах в индоевропей
ской лингвистике.
        Особую, хотя не слишком удачную, позицию занял в вопросе о звуковых законах современник Боппа Я. Гримм. Воодушевленный национальным романтизмом, автор знаменитой «Немецкой грамматики» пытался объяснять исторические чередования германских согласных (Lautverschiebungen) особенностями национального характера германского народа. Несостоятельность этого объяснения была ясна уже в его время...
        Много внимания уделял звуковым законам младший современник осно
воположников, знаменитый в свое время классик Георг Курциус. Не кто 
иной, как Курциус выдвинул в качестве объяснения звуковых законов тео
рию удобства произношения (Bequemlichkeitstheorie). Курциусу же
[3]           
принадле
жит сравнение звуковых изменений с наблюдаемыми в мертвой природе 
процессами «выветривания» (Verwitterung). Далее Курциус в еще более яс
ной и решительной форме, чем Бопп, указал на действие аналогии как на
 второй решающий фактор фонетических изменений наряду со «спонтанны
ми» звуковыми переходами. Как теория «удобства» и выветривания, так и 
теория «аналогии» обнаружили удивительную живучесть, и в той или иной 
форме они то и дело выплывают на поверхность на протяжении всей исто
рии языкознания, привлекаемые для объяснения явлений звуковой жизни
 языка рядом исследователей, вплоть до последнего времени (см., например, упражнения Поливанова на тему о речевой деятельности как «трудовом процессе»). Наконец, тот же Курциус впервые провел четкое разграничение 
между сплошными («конститутивными», как он выражается) и спорадическими звуковыми перебоями. Это разграничение полностью
 сохраняет свое значение до настоящего времени.
        Свойственное в большей или меньшей степени всем основоположникам представление об языке как об организме было, как известно, доведено до крайнего предела А. Шлейхером. Непоколебимо веруя в реальность праязыка, Шлейхер представлял себе развитие всей так называемой индоевропейской системы языков как развитие некоего своеобразного организма. Исходя из этого воззрения, Шлейхер рассматривал законы языка как естественные законы, откуда логически пришел к утверждению, что одни и те же звуковые законы должны быть действительны для всех языков. Противоречие этой теории с действительностью настолько вопиющее, что она не могла не вызвать критики в позднейшей лингвистике, и когда позднее возникла так называемая младограмматическая школа, одним из основных моментов, питавших эту школу, была реакция против шлейхерианства.
        Однако с точки зрения философской воззрения младограмматиков представляют бесспорный шаг назад по сравнению со взглядами «стариков»-основоположников. Наука основоположников это — наука восходящего класса со всеми свойственными такой науке качествами: смелостью мысли, широтой размаха, высоко развитой способностью обобщения. Напротив, вся последующая лингвистика, т.е. как младограмматическая, так и «социологическая» школа, это — наука нисходящего класса со свойственной такой науке неудержимой склонностью к трусливому и бескрылому крохоборству. И когда идет речь о буржуазном наследстве, для нас В. Гумбольдт и Фр. Бопп безусловно выше и ценнее Бругманна или Мейе, так же как в философии Гегель выше Вундта, в литературе Гёте выше Метерлинка, в музыке Бетховен выше Штрауса. При всех своих заблуждениях «старики» обла-
[4]      
дали достаточной широтой и глубиной философской мысли, чтобы воспринимать язык как некое единство, единство формы и содержания, обладающее специфическими свойствами и закономерностями[1]. Их ошибка была в том, что они искали корни содержания, как и формы, в «духе», а не в бытии. Но эта ошибка не мешала им видеть ясно ведущую, решающую роль содержания, «внутренней формы». Они были в полном смысле мыслителями, а не цеховыми катедер-грамматиками. Они не боялись ставить «основные» вопросы, когда их приводил к этому ход исследования. Младограмматики же попросту испугались трудностей, и, чтобы избегнуть их, они заявили, что фундаментальные вопросы, над которыми вдумчиво и смело работала мысль основоположников, вовсе не существуют или, во всяком случае, не являются предметом лингвистики.
        Чтобы уклониться от углубленно-философской постановки вопросов языка (да и не только языка), самый верный и испытанный прием — оторвать форму от содержания. К этому именно приему прибегли младограмматики. Они убедили себя, что язык — это форма, история языка — история форм. Сведя далее проблему формы к проблеме отдельных звуков и их изменений, младограмматики в паническом бегстве от философии спрятались в карточную крепость «чистой» фонетики, привесив для безопасности надпись: «вход посторонним идеям воспрещается».
        Если для «стариков» звуковые законы были лишь средством для восстановления истории языка, истории, правда, куцой, искаженной благодаря теории праязыка, то для младограмматиков звуковые законы стали самоцелью. Таким образом, младограмматическая школа отказалась даже от тех крох историзма, которые были налицо в концепциях «стариков». Вот одно замечательное место из «манифеста» младограмматиков, которое ярко освещает их антиисторическое убожество: «So sicher wir dessen sind, dass unsere indogermanischen Vorväter schon gerade so wie wir zur leiblichen Hervorbringung der Sprachlaute ihre Lippen, Zunge, Zähne u. s. w. nötig hatten, so sicher können wir auch dessen sein dass die gesammte psychische Seite ihrer Sprachthätigkeit, das Hervortreten der im Gedächtniss aufbewahrten Lautbilder aus dem Zustand des Unbewusstseins und die Entfaltung der Lautvorstellungen zu Wörtern und Sätzen, in derselben Weise und im demselben Maasse unter dem Einfluss der Ideenassociation stand, wie sie noch heute steht, und immerdar, so lange Menschen Menschen
[5]           
bleiben werden, stehen wird» (Brugmann und Osthoff «Morphologische Untersuchungen» 1878. Einleitung, S. XVI).
        «Наши предки имели такие же зубы и губы, как мы, и такую же психику, и эта психика будет оставаться неизменной, пока люди остаются людьми» — такова квинтэссенция младограмматической мудрости.
        Эта антиисторическая «установка» легла в основу всей последующей работы над языком в господствующей лингвистике, не исключая так называемой социологической школы.
        Выступив против основоположников, которые склонны были рассматривать язык как некий самостоятельный организм, который живет по своим собственным законам, младограмматики противопоставили этому свой тезис: нет языка вне говорящего индивида. Однако этот тезис может стать плодотворным принципом в исследовании языкового развития только в том случае, если он дополняется другим тезисом: нет говорящего индивида вне конкретных исторических условий хозяйственной и социальной жизни. Этот последний тезис фактически не получил никакого применения в индоевропейской лингвистике. У нас широко распространяются сведения о существовании в Европе особой «социологической» школы языкознания, причем представителями ее называют обычно Соссюра и Мейе. Эти сведения являются, как сказал бы Марк Твен, «несколько преувеличенными». Во-первых, два или три лингвиста, лепечущие, что «язык есть социальное явление» (какая смелая мысль!), еще не могут быть названы школой. Следовательно, слово «школа» придется взять в кавычки. Во-вторых, и это особенно поучительно, «социолога» можно отличить от простого смертного, только пока он остается в сфере декларативных заявлений о «социальном характере» речевых явлений. Стоит ему перейти от деклараций к практике, к работе над конкретным материалом, как он становится похож как две капли воды на самого заурядного младограмматика. Не будет поэтому большой ошибки, если мы возьмем в кавычки и слово «социологическая». Вольтер как-то подшучивал над Священной Римской империей, говоря, что в сущности она не священная, не римская и не империя. Про социологическую школу можно сказать, что она не социологическая и не школа, и это, пожалуй, всё, что о ней можно сказать. «Общество», о котором говорит Соссюр как о носителе языковой системы, лишено каких-либо конкретных исторических признаков. Это какое-то абстрактное, внеисторическое общество, какой-то загадочный «некто в сером», который призван блюсти языковые нормы и пресекать индивидуальные уклоны. Когда мы обращаемся при исследовании языковых фактов к обществу, мы делаем это в надежде,
[6]      
не даст ли нам история общественного развития ключа к объяснению языковых изменений. «Общество» же Соссюра имеет как раз противоположную функцию: оно призвано объяснять неизменность языковых норм. Если бы кто-либо ставил вопрос так: «почему язык не изменяется», мы могли бы смело отослать его к Соссюру, где он нашел бы исчерпывающие объяснения по этому вопросу. Но такого вопроса никто не ставит и не собирается ставить, потому что в действительности язык очевиднейшим образом изменяется. А раз так, то становится непонятным, кому и зачем нужна такая «социология».
        Если у Соссюра еще можно говорить о какой-то социологии, правда внеисторической, а потому бесплодной, как евангельская смоковница, то социологизм другого представителя этой «школы», Мейе, есть уже просто результат печального недоразумения. Конечно, ни о каком социологе-Мене говорить всерьез не приходится. Мейе — хороший, выдержанный младограмматик, который имеет известную слабость к «социологической» фразеологии, довольно банального свойства и сомнительной тенденции. Оторвать Мейе от младограмматической школы — все равно что оторвать младенца от материнской груди. Мейе меньше всего похож на искателя новых путей. Тщательно избегая всяких спорных и темных вопросов или подавая их в лакированном виде, он больше всего озабочен тем, чтобы не выйти из рамок «умеренности» и «осторожности» и не погрешить против научной «основательности». Но тут его постигает жестокая ошибка: то, что 50 лет назад могло импонировать как научно основательное и полноценное, то теперь получает фатально другой оттенок, оттенок... банальности. Читая Мейе, чувствуешь тоску от обилия азбучных истин, которые он изрекает. В вопросах, требующих средних способностей, Мейе прав чаще, чем кто-либо. Ему легко быть правым, потому что он обладает талантом банальности. Тот, кто изо дня в день повторяет, что дважды два — четыре, имеет немного шансов впасть в заблуждение, но еще меньше шансов проложить новые пути в науке. Если стиль — это человек, то фигура Мейе не представляет ничего загадочного: банальность — вот научный стиль Мейе[2].
[7]                
        Конечной инстанцией, к которой апеллирует лингвист, будь он младограмматик или «социолог», является «говорящий индивид». А так как этот внеисторический индивид весьма однообразен, а языковые факты безгранично многообразны, то легко видеть, как много можно извлечь из такого sujet parlant для объяснения языкового развития вообще и фонетических изменений в частности. Неудивительно поэтому, что фонетика в индоевропейской лингвистике оторвалась не только от социальных факторов, но и от семантики и превратилась в самодовлеющую дисциплину, грозя проглотить всю вообще лингвистику.
        У младограмматиков мы находим в наиболее грубой форме культ фонетических законов. Один за другим W. Scherer, Leskien, Osthoff, Brugmann, Paul провозглашают звуковые законы как законы, не знающие исключений, и установление этих законов становится центральной задачей лингвистических исследований. Правда, в самой индоевропейской школе назревает сильная оппозиция против поклонения звуковым законам. Но характерно, что эта оппозиция идет не со стороны «социологов», которые в этом вопросе продолжают младограмматические традиции, а со стороны Н. Schuchardt'a и примыкающих к нему французских диалектологов — людей, работавших не над одними литературными языками, а главным образом над живыми наречиями и диалектами, над бесписьменными, некультурными, частью мешанными языками. На этом живом материале вскрывается с очевидностью, насколько призрачна значимость звуковых «законов» при столкновении с беспредельным многообразием явлений живой жизни. Было бы, однако, ошибкой переоценивать этот прославленный спор о звуковых законах. Дискуссия шла в плоскости, которая не могла дать никаких плодотворных результатов. Одни утверждали, что в звуковой жизни языка есть определенные закономерности, и, разумеется, были правы. Другие говорили, что любому закону можно противопоставить множество исключений, — и тоже были правы. Задача вовсе не в том, чтобы доказать одно из двух: либо звуковые законы существуют, либо их нет. Те, кто утверждает существование звуковых законов, и те, кто их оспаривает, имеют для этого достаточно серьезные основания. Да, в одном случае они есть, в другом — их нет. Задача в том, чтобы показать, почему они есть там, где они есть, и почему их нет там, где их нет.
        Нужно быть слепым, чтобы не видеть тех громадных результатов, которые достигнуты в языкознании на основе исследования и учета фонетических закономерностей. Но нужно быть если не слепым, то очень близоруким, чтобы не замечать тех поправок, которые жизнь на каждом
[8]      
шагу вносит в звуковые «законы». Я сказал бы так: исследование, основанное на рабской вере в непогрешимость звуковых законов, обесценивается наполовину; исследование, вовсе игнорирующее эти законы, не имеет вообще никакой цены. Труднейшая и деликатнейшая задача исследователя заключается в том, чтобы для каждого случая отклонения от закона вскрыть его (этого отклонения) исторические основания. А для этого надо быть вооруженным правильной, всеобъемлющей, подлинно исторической теорией фонетического развития. Такой теории в европейской лингвистике нет.
        В вопросе о причинах звуковых изменений в индоевропейской лингвистике царит самая отчаянная разногласица и неразбериха. Тут недостаточно сказать, что существует столько теорий, сколько авторов. В действительности теорий больше, чем авторов, так как многие авторы высказывали зараз несколько теорий[3].
        Одни занимаются тем, что перепевают на разные лады высказывания «основоположников»: о звуковых законах, с одной стороны, и аналогии как психологическом явлении — с другой, как о двух основных видах звуковых изменений, о чем говорил еще Бопп; об «удобстве» произношения как основном факторе фонетической эволюции — мысль, идущая через Curtius'a от старой теории благозвучия.
        Другие указывают на географические и климатические условия, не приводя, впрочем, никаких серьезных доказательств, так как таких доказательств и не может быть. Таковы Osthoff, Fr. Kauffmann, Rousselot[4].
        Третьи ищут причины звуковых изменений в изменении органов речи: Wundt, Rousselot, отчасти Paul.
        Четвертые думают объяснить звуковые изменения случайными отклонениями в произношении отдельных лиц, являющимися следствием общей «изменчивости» и «неустойчивости» произношения: Paul, Bremer, Marty.
        Пятые видят виновников языковых изменений в детях, в их «неправильном» произношении родного языка: Paul, Р. Passy и, наконец, Meillet («Введение в сравнительную грамматику индоевропейских языков»).
        Шестые уверяют, что то или иное произношение есть дело моды или подражания: Schuchardt, Jespersen.
        Седьмые указывают на частоту употребления того или иного слова как на причину изменения, стирания его звуковой формы (Schuchardt).
        Восьмые выдвигают универсальный «закон более сильного звука», «lа loi du plus fort»: Grammont, и т.д.
        Когда по одному вопросу существует такое множество теорий, это само по себе говорит красноречиво о плачевном положении дела. Картина ясная: индоевропейская лингвистика не справилась с объяснением фонетических изменений; общей теории фонетического «закона» в индоевропейской лингвистике не существует. Это признают и сами западные ученые. В. Delbrück, например, заявляет: «Von einem Wissen auf diesem Gebiet im Ernst nicht die Rede sein kann».
        Единственная из завещанных нам старой лингвистикой теорий фонетических изменений, которую можно принять всерьез, это теория субстрата. Ряд лингвистов указывал, что когда мы в истории языка замечаем закономерный переход одних звуков в другие, то дело здесь не в том, что носители данного языка изменили свое произношение, а в том, что язык из одной этнической среды попал в другую и эта другая среда, обладая другими произносительными навыками, стала артикулировать звуки чужого языка по-своему, в результате чего у нас, когда мы оглядываемся назад, в прошлое, создается впечатление закономерных исторических чередований. Например, когда в испанском на месте латинского f находим h, то дело не в том, что f «перешел» в h, а в том, что исконные жители Испании, иберы, никогда не имели в своем языке звука f и, восприняв латинскую речь, систематически произносили латинское f как h. Итальянский лингвист Ascoli с большей убедительностью обосновывал теорию субстрата на материале романских языков, а немецкий фонетист Sievers подвел под нее теоретический фундамент своим учением об артикуляционной базе.
        Теория субстрата настолько проста и очевидна и так обильно иллюстрируется фактами языковой действительности на протяжении всей истории вплоть до современности, что оспаривать ее не приходится. Но мы должны решительно отказаться от этнологической интерпретации этой теории. Для нас взаимодействие между двумя языковыми средами есть взаимодействие не между «этносами», а между двумя в классовом обществе классовыми общественностями. Фонетические нормы для нас —нормы социального порядка, и взаимодействие фонетических норм вызывается, с нашей точки зрения, не случайным и внешним фактом столкновения «этносов», а факторами внутреннего развития каждой языковой среды.
[10]              
        За пределами исторических звуковых чередований, объясняемых теорией субстрата, индоевропейская школа оставляет нас в полном мраке относительно причин звуковых изменений, в частности всех случаев не сплошных, а спорадических звуковых перебоев.
        В сущности она сама закрыла путь к объяснению этих явлений своей антиисторической трактовкой как говорящего индивида, так и общества. «Говорящего индивида» она превратила в несуществующий в природе стандартный и неизменяемый психофизиологический тип, а общество — в лишенную каких-либо конкретных исторических признаков абстракцию.
        Она могла бы частично нащупать правильный путь, если бы подхватила и развила оброненную некоторыми из «основоположников» мысль о связи между формой и содержанием, между звучанием и семантикой в языке. Но, зарывшись в фонетическое крохоборство, она захлопнула и это окошечко в мир живой языковой действительности. Отрыв формы от содержания не только стал правилом в ее исследовательской практике, но возведен ею в абсолютную норму, обязательную для каждого лингвиста. Вот что пишет, например, Wechssler, автор большой сводной работы о фонетических законах: «Im allgemeinen ist längst erkannt worden, dass die Geschichte des Gesprochenen als phonetischer Phänomene von derjenigen der assoziirten Bedeutungen unabhängig ist, und dass, um einen bestimmten Fall zu nennen, Lautwandel und Bedeutungswandel verschiedene Probleme darstellen»[5].
        Где же выход из того тупика, в который зашла старая лингвистика в вопросе о фонетической жизни языка?7 Выход только в новой постановке вопроса. Если старая лингвистика рассматривала обычно фонетические изменения как некую завершённую данность, то мы видим в них более или менее длительный, протекающий во времени процесс. Если старая лингвистика переносит центр тяжести на результаты этого процесса, мы стремимся проникнуть в его внутренние движущие силы. И если старая лингвистика, исходя из вышеуказанной точки зрения, направляла свои усилия главным образом к тому, чтобы возможно точнее и обстоятельнее классифицировать различные виды звуковых явлений, то мы, исходя из нашей точки зрения, должны заниматься не столько классификацией явлений (в горизонтальном разрезе), сколько изучением процесса (в вертикальном
[11]    
разрезе), вскрыть те различные этапы или моменты, которые характеризуют всякое фонетическое изменение как процесс, безразлично, звуковой ли это «закон» или «аналогия», «ассимиляция» или «диссимиляция», «метатеза» или «перебой» и т.д.
        Этих основных моментов, которые надо выделить в фонетических процессах, нам кажется, четыре:
        1) возникновение фонетических изменений;
        2) распространение фонетических изменений;
        3) темпы фонетических изменений и
        4) направление фонетических изменений.
        Хотя эти четыре момента тесно между собой связаны, однако для пользы дела вопрос об условиях и факторах в каждом из них следует ставить отдельно. Мы попытаемся очень кратко наметить, что, по нашему мнению, является основным, решающим в каждом из указанных четырех моментов.
        1. Основным общим условием возникновения звуковых изменений мы считаем семантические сдвиги. Если мы пересмотрим все те «причины» фонетических изменений, которые указывались в старой лингвистике: стремление к благозвучию, стремление к удобству произношения, к экономии произносительных усилий, выветривание и стирание, аналогия, мода и пр., то при всем их разнообразии мы легко усмотрим между ними нечто общее: все эти причины могут получить силу исключительно на почве происшедших в языке с семантических сдвигов, в силу которых первоначальные семантические отношения и связи, которые обусловливали и насыщали данную звуковую форму, ослабели и заменились новыми, уже не связанными во всей полноте с данной звуковой формой и, следовательно, менее заинтересованными в целости и сохранности этой формы, что и создает благоприятные условия и для «выветривания», и для «благозвучия», и для «аналогии». Следовательно, если непосредственной причиной звуковых изменений могут быть указывавшиеся в старой лингвистике моменты, то общим условием фонетического развития языка является развитие семантическое[6].
[12]                       
        2. Процесс распространения звуковых изменений надо отде
лить от процесса их возникновения по вполне понятной причине.
        Нельзя допустить, чтобы то или иное фонетическое новшество появилось сразу на всей территории данного языка. Имеется всегда один определенный центр, где оно возникает, и уже оттуда распространяется на весь язык или диалект. Для того чтобы такая экспансия имела место, нужны особые благоприятствующие этому условия. В каждый данный момент в речевой практике отдельных лиц или групп появляется множество фонетических особенностей, отклонений и новшеств, которые, однако, в большинстве остаются локализованными и не влияют на фонетическое развитие языка или диалекта в целом. Что нужно, чтобы то или иное фонетическое изменение, возникшее в определенном, локализованном центре, распространилось за его пределы? Нужна определенная социальная, политическая и культурная обстановка. Хозяйственное, социальное и политическое единство с вытекающей из него унификаторской тенденцией в сфере языка, широкие культурные связи, наличие литературного языка, далеко зашедшая технизация речи — все это с необходимостью приводит к «национализации» всякого возникшего в том или ином влиятельном центре, среди той или иной влиятельной общественной группы фонетического новшества. Отсюда понятно, что царство Lautgesetz'ов — в языках литературных, письменных и «цивилизованных». И не случайно, что как раз лингвисты, работавшие по преимуществу с такими языками, и оказываются в лагере энтузиастов Lautgesetz'oв. Напротив, те, кто имеет дело с живыми диалектами, бесписьменными, некультурными, «дикими» языками, быстро приходят в этом вопросе к мудрому скептицизму. Резюмируя сказанное, мы приходим к выводу, что в процессе распространения фонетических изменений решающее значение имеет момент социальный в широком смысле.
        3. Отчего зависят темпы фонетического развития? Если верно, что общим условием фонетических перемен являются процессы семантические, то все, что ускоряет семантическую жизнь языка, должно ускорить и темпы фонетического развития. А темпы семантической жизни ускоряются тогда, когда ускоряются темпы общественной жизни вообще. Когда общество попадает в полосу крупных перемен, сдвигов и потрясений, хозяйственных, социальных, политических и культурных, происходит массовое смещение семантических представлений, ослабление одних и возникновение других,
[13]        
что, как мы выше говорили, не может остаться без влияния на материальную, звуковую сторону речи. Следовательно, когда идет речь о темпах фонетической эволюции, мы должны как основной, самый общий и решающий фактор выдвинуть темпы общественной жизни.
        4. Вопрос о направлении фонетических изменений, пожалуй, самый трудный и сложный из выдвинутых нами четырех моментов. Речь идет о том, почему в каждом данном случае, в каждом данном языке фонетические перемены совершаются в данном направлении, а не другом, почему подвергаются перерождению именно данные звуки, а не другие, почему данный звук замещается одним, а не другим звуком, почему одни, звуки исчезают, а другие сохраняются и т.п. Чтобы дать удовлетворительные ответы на эти вопросы, мы должны обратиться к внутренней жизни самого языка, взять на учет все его историческое развитие, в особенности развитие фонетическое. Если семантические сдвиги создают общие предпосылки для фонетических трансформаций, если социальная обстановка обусловливает их распространение и темпы, то направление звуковых изменений определяется всей исторической жизнью языка и теми фонетическими тенденциями, которые в нем в этой исторической жизни выработались.
        Общий путь фонетического развития языка — это путь от первоначальной фонетической диффузности ко все большему фонетическому уточнению. Но направление этого уточнения, его артикуляционная и акцентуальная локализация в каждом языке вырабатывается своя. И если мы не вскроем этих специфических для каждого языка артикуляционных тенденций, то вопрос о направлении фонетических изменений будет оставаться для нас неразрешимой загадкой.
        Резюмируем наши выводы.
        Рассматривая фонетическое развитие как исторический процесс, мы выделили в нем четыре момента: возникновение фонетических изменений, распространение их, темпы и направление. Для каждого из этих моментов мы выдвигаем один решающий для его исследования фактор: для возникновения — семантику, для распространения — социально- политическую и культурную обстановку, для темпов — темпы общественной жизни, для направления — внутреннее артикуляционно-фонетическое развитие данного языка. Само собой разумеется, в каждом из этих моментов могут действовать и другие факторы, но задача наша сейчас не в том, чтобы исчерпать все большие и малые действующие причины, а в том, чтобы для каждого из указанных четырех моментов выдвинуть то основное, за что надо ухватиться, чтобы поставить
[14]        
исследование фонетических процессов на твердую, подлинно социологическую базу.
        В свете изложенного получают свой реальный смысл как фонетический «закон», так и «исключения» из него. Что такое фонетический «закон»? Фонетический «закон» — это развивающийся на почве технизации речи процесс унификации фонетических норм, причем носителем этой унификации бывает всегда определенная общественная группа; выдержанность, универсальность и экспансия «закона» определяются устойчивостью и стабильностью этой общественной группы и ее экономическим, общественно-политическим и культурным удельным весом и влиянием в пределах языкового единства. Что такое «исключения»? «Исключения» — это либо вторжение в язык других общественных групп помимо основной и господствующей, свидетельство того, что и они участвуют в формировании языка, либо «исключения» — это указание на особые, специфические условия семантической жизни тех элементов речи, в которых эти «исключения» наблюдены.
        Правильность и плодотворность такой концепции могут и должны быть всесторонне проверены и обоснованы на материале конкретных языков. Здесь перед нами необъятное поле работы.



[1] "Denken und Sprache sind ebenso identisch, wie Inhalt und Form" (Schleicher A. Die deutsche Sprache. 4. Auf. Stuttgart, 1879. S. 40).

[2] Лучшим образцом мейевского социологизма может служить, пожалуй, его "Esquisse d’une histolre de la langue latine", 2-е изд., 1931, которую сам автор в предисловии рекомендует следующим образом: «...je me suis efforcé de montrer ici comment les événements historiques et les états successifs de la société ont en quelque mesure determiné le développement de la langue». «Социологические» рассуждения автора, до крайности банальные и поверхностные по существу, оказываются однако вполне «целеустремленными»: они имеют целью главным образом показать превосходство и особые качества «индоевропейской аристократии».

[3] В историческом обзоре теорий фонетических изменений мы следуем в основном Е. Wechssler'y (Wechssler Е. Giebt es Lautgesetze? // Festgabe für Hermann Suchier. 1900) и E. Hermann'y (Hermann E. Lautgesetz und Analogie. 1931), куда и отсылаем тех, кто хотел бы получить более точные фактические и библиографические данные.

[4] Впрочем, о географических, климатических и «политических» условиях говорил еще в весьма туманной форме «основоположник» А. Pott (Etymologische Forschungen. 1867. II2. S.l).

[5] А наличие туника не . отрицают и многие из западных лингвистов: "Wir sind mit der
 Ausnahmslosigkeit der Lautgesetze in eine Sackgasse geraten. Unsere Methode bedarf dringend der 
Verbesserung" (E. Herrmann «Lautgesetz und Analogie» 1931).

[6] Нашему взгляду на роль семантики в звуковом развитии языка полностью отвечает так
 называемая фонемологическая теория, по которой каждая языковая среда различает звуки 
речи не по их артикуляционным и акустическим качествам, а лишь в меру необходимости
 различать значения слов. Отчетливо сформулированная еще лингвистом-практиком
 кавказоведом Усларом и развитая позднее школой Бодуэна де Куртенэ, эта теория предста
вляет одно из тех положительных и ценных достижений старой лингвистики, кото
рые бесспорно войдут в инвентарь нового языкознания. Больше того, только в новом учении 
фонемологическая теория получает свое настоящее место. Если в старой лингвистике она 
носила эмпирический характер, то в новом учении она получает принципиальное теоретиче
ское значение как одно из подтверждений общего тезиса об организующей и ведущей роли 
семантики в развитии языка.   '