— 9 h 00 | Accueil des participants |
|
— 9 h 15 | Patrick SERIOT (Lausanne) | Présentation |
— 9 h 30 |
Donatella FERRARI-BRAVO (Pise) |
|
— 10 h 15 |
Pause |
|
— 10 h 45 | Vladimir FEŠČENKO (Moscou) | Форма и содержание как война и мир (в русской философии языка после Потебни) |
— 11 h 30 |
Leonid HELLER (Lausanne) |
|
— 12 h 30 | Repas |
|
Après-midi |
||
— 14 h 30 |
Igor PIL’ŠČIKOV (Tallin/Moscou) |
«Внутренняя форма слова» в интерпретациях русских формалистов (Опояз, МЛК, ГАХН) |
— 15 h 15 | Tomáš GLANC (Prague / Berlin) | Потебня Якобсона |
— 16 h 00 |
Pause |
|
— 16 h 30 |
Roger COMTET (Toulouse) |
Le dernier fascicule des Notes de grammaire russe [Iz zapisok po russkoj grammatike, IV/2] d’Aleksandr Potebnja (1835-1891) consacré au verbe |
— 9 h 30 |
Aleksandr DMITRIEV (Moscou)
|
|
— 10 h 15 |
|
Pause |
— 10 h 45 |
Patrick SERIOT (Lausanne) |
Ментализм и материализм : ленинградские пост-марристские типологи читают Потебню |
— 11 h 30 | Serhij VAKULENKO (Kharkiv) | Les emprunts de Potebnja à Lazarus, essai d'élucidation |
— 12h30 | repas |
|
Après-midi |
||
— 14 h 30 |
Ekaterina ALEKSEEVA (Lausanne) |
|
— 15 h 15 |
Sergej ROMAŠKO (Moscou) |
А. А. Потебня: место в хронологии науки, абсолютной и относительной |
— 16 h 00 | Pause |
|
— 16 h 30 | Margarita SCHOENENBERGER (Lausanne) | Мысль и язык А.А. Потебни как возможный критический отклик на филологические исследования Н.Т. Костыря (1818 – 1853) |
— 9 h 30 |
Patrick FLACK (Genève / Helsinki) |
Potebnja et le néo-kantisme dans l’approche poétique du langage en Russie |
— 10 h 15 |
|
Pause |
— 10 h 45 |
Sergej ZENKIN (Moscou) |
Критика Потебни в работах Б.М.Энгельгардта
|
— 11 h 30 |
Anna ISANINA (Lausanne / Saint-Pétersbourg) |
|
— 12 h 30 |
Repas |
|
— 14h 00 |
fin du colloque, bilan, discussion générale |
RESUMES :
— Ekaterina ALEKSEEVA (Lausanne) : «A. Potebnja et les glorificateurs russes du nom»
C’est chez les philosophes glorificateurs russes du nom de la première moitié du XX ème siècle qu’on trouve beaucoup de références sur les travaux d’A. Potebnja (1835—1891) qu’ils considèrent comme leur maître. A. Losev (1893-1988) regrette beaucoup que de belles conceptions de la langue, comme par exemple, celle de K. Aksakov (1817 -1860) et A. Potebnja, «ont été négligées et n’ont presque pas influencé la tradition académique. La linguistique [jazykoznanie] contemporaine russe vivote dans les chaînes du psychologisme et du sensualisme antédiluviens; la logique, la psychologie, la phénoménologie contemporaines, toutes passent à coté de nos linguistes sans les toucher»[1] (Losev, Filosofija imeni (La philosophie du nom) 1927 [1999], p. 31-32)..
Cet exposé est consacré essentiellement aux idées de Potebnja dans les ouvrages de S. Bulgakov (1871-1944). Ce dernier s’appuie sur les conceptions du langage proposées par Potebnja, dans son étude du nom développée dans le livre Filosofija imeni 1919-1920 («La philosophie du nom»). Bulgakov trouve extrêmement intéressantes les idées de Potebnja sur le slovo (mot), la forme interne et l’esprit.
[1] Losev 1927 [1999, p. 31-32].
— Roger COMTET (Toulouse) : Le dernier fascicule des Notes de grammaire russe [1] [Iz zapisok po russkoj grammatike, IV/2] d’Aleksandr Potebnja (1835-1891) consacré au verbe
Les deux derniers tomes des Notes de grammaire russe de Potebnja, publiés à titre pothume, appartiennent à la seconde époque de création de l’œuvre de Potebnja, quand le savant, une fois posés les fondements théoriques de sa pensée, s’attache à la mettre en pratique sur des exemples concrets, la grammaire du russe dans le cas présent. Contrairement aux idées reçues, les Notes de grammaire russe pourraient bien se révéler plus importantes que La pensée et la langue dans l’héritage de Potebnja. Si les deux premiers tomes renferment encore beaucoup de positions théoriques générales (voir l’introduction du tome premier), le dernier révèle un grammairien et un linguiste avisé attaché à la réalité des faits sur un sujet auquel les linguistes slavophiles avaient conféré à cette époque une portée hautement symbolique, celui du verbe russe.
[1] Nous reprenons ici une traduction consacrée (voir Fontaine 1999, p. 110 ; Seriot 2002, p. 54 ; Simonato 2000, p. 135 et 2010, p. 28). La traduction la plus exacte du titre serait « Extraits de notes sur la grammaire russe » ; on trouve aussi, selon les auteurs, « Mémoire sur la grammaire russe » (Wakulenko ?) ou « Des notes sur la grammaire russe » (Larangé 2010, p. 19).
— Aleksandr DMITRIEV (Moscou) : «La révolution dans la science? Les discussions à propos d'A. Potebnja dans le contexte académique ukrainien des années 1920» // Революция в науке? (споры о Потебне в украинском университетском и академическом контексте 1920-х годов)
В первой половине 1920-х годов политика «коренизации» в Украине оказывала разнообразное действие в интеллектуальной сфере: с одной стороны, Харьковскому институту народного образования (фактически – реорганизованному университету) присваивалось имя Потебни, с другой – Редакционный комитет, созданный для издания собрания его сочинений, был распущен в 1922 году отчасти по идеологическим причинам (как показано в связи с биографией исследователя творчества Потебни Иеремии Айзенштока в исследованиях С. Захаркина и С. Гальченко). Помимо политики властей, вопрос о переоценке наследия Потебни стал предметом споров внутри самого исследовательского сообщества, разделенного поколенческими, национальными и методологическими предпочтениями.
Важным эпизодом украинской рецепции творчества Потебни были указания молодого тогда Владимира Петрова (1894-1969) на случаи непрямого цитирования и фактического заимствования Потебней в раннем труде «Мысль и язык» ряда тезисов известного немецкого философа Германа Лотце (на которого харьковский ученый, правда, много раз прямо ссылался в своем трактате) - Записки Історично-філологічного відділу ВУАН. 1923. Кн.4. 259–263.
Это выступление примечательно еще и тем, что автору этой заметки суждена была в будущем заслуженная, однако не лишенная скандальности слава — как видного археолога и фольклориста, а также известного литератора и публициста (выступавшего под псевдонимами В. Домонтович и Виктор Бэр), но еще и агента спецслужб. Показательно, что этот печатный дебют выпускника Киевского университета, близкого к кругу будущих литераторов-неоклассиков -- небольшая рецензия на издание «Мысли и языка» в составе Собрания сочинений Потебни 1922 года, Эта рецензия, помимо газетного отклика Ст. Юхимовича, вызвала и резкие возражения известного ученика Потебни Василия Харциева на страницах популярного литературно-общественного журнала «Червоний шлях» (1925. № 5). Харциев верно усмотрел за текстологическими вопросами более общее сомнение Петрова в самостоятельности и революционной значимости идей Потебни для развития общей теории языка. Он также очень болезненно отреагировал на скептические замечания молодого исследователя относительно претензий «харьковской школы», которая именно Потебне приписывала заслугу коренного переворота в лингвистике. Харциев, еще до революции начавший работать вне Харькова, из провинциального Зиновьевска (Елисаветграда/Кировограда) пытался развенчать критическое выступление Петрова сразу по всем направлениям: во-первых, сопоставляя позиции Петрова с критиком Потебни Н.Н. Соколовым в начале ХХ века, во-вторых, косвенно апеллируя к авторитету Горького и к его интересу к творчеству Потебни, и в третьих – резко нападая на киевскую Академию наук, сотрудником которой и был молодой ученый. Отчасти эта резкость Харциева могла быть вызвана необходимостью утвердить авторитет Потебни в неясной идеологической и научной ситуации и в свете набирающей силу гегемонии официального марксизма (как это несколько позднее попытается сделать и Борис Лезин), но также она могла быть продиктована и «географической» неприязнью харьковских ученых к воспитанникам Киевского университета. В очень сдержанной ответной реплике Петров указал еще на ряд неоговореных 25-летним Потебней в начале 1860-х текстологических заимствований из почти совершено забытого уже к началу ХХ века «Микрокосма» -- главного труда Лотце. Выступление Петрова было полемически упомянуто и в предисловии Харциева ко воспроизведению «Мысли и языка» в повторном переиздании Первого тома Собрания сочинений потебни (Одесса, 1926).
Вместе с тем замечания Петрова о необходимости критического пересмотра раннего творчества Потебни по сути поддержал другой харьковский исследователь Иеремия Айзеншток (1900-1980) в развернутой рецензии на книгу Тимофея Райнова о Потебне (1924). Сам Райнов, близкий кругу харьковских «Вопросов философии и теории творчества», до революции посвятивший Лотце несколько специальных работ, лишь мимоходом упомянул имя немецкого мыслителя среди предшественников Потебни в этой небольшой книге. Петров в своей богатой событиями биографии еще несколько раз обращался к творчеству Потебни, оценивая его как фольклориста (в основанном в годы Второй мировой войны на контролируемой немцами территории журнале «Украинский засив») и как ученого в целом (статья о Потебне для московской многотомной «Краткой литературной энциклопедии» 1960-х, так и не принятая к печати). Источниковедческая критика Петрова, который так или иначе стремился вернуть Потебню в контекст мысли его эпохи, прозвучала тогда вопреки набиравшему силу стремлению «актуализовать» работы Потебни в свете модного тогда формализма (как это делал не только сам Харциев, но и Александр Белецкий, Илья Плотников и другие). Интересной параллелью к деканонизации Потебни в новом идейном и политическом климате 1920-х годов может выступать критика Бахтина с 1990-х годов (у Б. Пула в связи с «заимствованиями» Бахтина у Кассирера).
— Donatella FERRARI-BRAVO (Pise) : La signification sémiotique du concept de ‘forme» : Potebnja et alii // Семиотическое значение концепта "форма": Потебня et alii
Понятие формы, рассматриваемое нами в своем специфическом значении в русле тех теоретических изысканий, которые во многом определили теорию словесности, представляет собой нечто абстрактное и конкретное одновременно. Речь идет о трудах таких ученых, как А.А. Потебня, А.Н. Веселовский, В.Я. Пропп, П.А. Флоренский, которые положили в основу своих рассуждений соответственно поэтического, теоретического, исторического, формально-структурного и богословско-семиотического характера, концепт "форма".
У данных теорий множество точек соприкосновения, но мы считаем первоочередной, в плане теоретической значимости, ту центральность рассматриваемого нами концепта, которая присуща всем вышеназванным исследователям. При этом особого внимания (толкования) требует не просто сам факт включения понятия "форма" в их трудах, но то, что все, будь они лингвистами, фольколристами, литературоведами либо богословами, прибегают к аналогичному по сути употреблению самого концепта и приписывают ему одну и ту же функцию. Разумеется, каждый из них при этом выявляет, описывает и очерчивает концепт внутри собственной теории, наделенной специфическими и отличительными признаками.
Этот общий элемент заключается в единой точке зрения на понимание формы (соотносимой с литературными или же фольклорными произведениями): форма толкуется как залог культурной преемственности и жизнеспособности общества. Залог этот выражается в неизменности и повторяемости "формы" и "канона", обусловленными тем, что хранилище человеческой жизненной памяти в различных культурах переводится в уже готовые и устойчивые формы (формулы). Постоянная, неизменная форма является тем элементом, который позволяет сконструировать грамматику поэзии и прозы, сложить нормы поэтического и/или художественного творчества в целом.
Значимым здесь, действительно, выступает не индивидуальный аспект творчества (составляющий предмет стилистических исследований), но условность и правила, которые передаются (в традициях) и повторяются: то, что в терминологии Соссюра подразумеватеся как язык в оппозиции к речи.
В целом, если верно то, что моделью каждого семиоза являются языковые системы (о чем свидетельствует научная мысль русских филологов), верно также и то, что выявление и описание этих формальных элементов представляет собой процедуру семиотического порядка, ибо позволяет воспроизвести/определить - посредством языковых элементов (язык есть форма) - картину семиоза культуры. И то, что видение/подход Проппа характеризуется как узко формалистский и структуралистский, а тематический охват Веселовского как культурологический и, соответственно, взгляд Флоренского как богословский, различия эти (безусловно важные сами по себе), не несут значимости в плане чисто семиологическом.
— Vladimir FEŠČENKO (Moscou, Inst. de linguistique) // Фещенко В.В. (Москва, Институт языкознания РАН) : «Форма и содержание как война и мир (в русской философии языка после Потебни)»
В докладе рассматриваются некоторые стадии эволюции взглядов русских лингвистов и философов языка на проблему соотношения формы и содержания. После «мирного» периода «братства» содержания и формы в лингвистических учениях А. Потебни и его школы наступает период «войны» против «содержанизма» и «психологизма» в языкознании под знаменами русской формальной школы (Шкловский, Эйхенбаум). Против чего и во имя чего воюют повстанцы? Какими жертвами отвоевывается примат формы в искусстве слова? Следует ли за этим «примирение» «победившей» формы и «пораженного» содержания? Отвечая на эти вопросы, мы обратимся к аргументам из фланга защитников и сателлитов «потебнианского» фронта после «победы» русского формализма – А. Белого, С. Аскольдова, Г. Шпета, Б. Энгельгардта, В. Волошинова, И. Плотникова, В. Виноградова.
— Patrick FLACK (Genève / Helsinki) : Potebnja et le néo-kantisme dans l’approche poétique du langage en Russie
L’objectif de cette présentation sera de contraster l’impact qu’on pu avoir la philosophie de Potebnja et celle des néo-kantiens (Cohen, Rickert ou Windelband) sur la constitution de nouveaux discours sur le langage en Russie dans les années 1910. Nous nous intéresserons en particulier à la tentative bien connue, entreprise autant par le poète symboliste Andrej Belyj, que par les formalistes russes de jeter les fondements d’une approche poétique, intéressée spécifiquement à la dimension expressive du langage. L’importance des idées de Potebnja autant pour les écrits théoriques d’Andrej Belyj que pour ceux des Formalistes russes n’est plus à prouver. Le rôle joué par la pensée néo-kantienne, que ce soit relativement à l’œuvre de Belyj ou à celle des formalistes, reste en revanche un peu moins bien connue et est certainement plus indirecte. De ce fait, nous consacrerons la première partie de notre exposé à spécifier la nature des liens entre néo-kantiens et poéticiens russes, en posant quelques jalons historiques et conceptuels. Dans un second temps, nous procéderons à une analyse contrastive de l’impact de notions telles que celles de « forme interne » et de « fonction » ou « valeur » dans les conceptions du langage poétique proposées par Belyj et le premier formalisme. Cette comparaison devrait servir d’une part à cerner plus précisément l’étendue de la « dette » des formalistes russes et de la linguistique structurale naissante envers la pensée humboldtienne et le psychologisme, à identifier d’autre part les outils conceptuels utilisés par les premiers pour se défaire des limitations de ces derniers et ouvrir la voie à une vision plus fonctionnelle et phénoménologique.
— Tomáš GLANC (Prague / Berlin) : Le Potebnja de Jakobson // Потебня Якобсона
Филологическая и идейная платформа Романа Якобсона, пресекающаяся в некоторых пунктах в разные моменты со взглядами других членов Московского лингвистического кружка, ОПОЯЗа или Пражского лингвистического кружка, отличается амбивалентным отношением к интеллектуальному творчеству Потебни. В 1919 году Потебня фигурировал в выступлениях Якобсона как враг: "Потебня является для нас теперь рядом пережитков. Он рассматривает языковой факт, как мышление, а не как выражение. В поэтике это привело к различению формы и содержания, в лингвистике — к неправильному определению значения." Критика Потебни является для Якобсона прграмной задачей: "Он наиболее желателен в полемическом отношении." В своих лекциях середины 30-х гг., однако, Якобсон более "диалектично" подходит к оценке интеллектуального наследства Потебни, провозглашая его одним из влиятельных предшественников формального метода. Доклад пытается расшифровать некоторые мотивы и аспекты этой рецепции, значение которой выходит далеко за рамки отношения двух ученых.
— Leonid HELLER (Lausanne) : Четыре компонента знака согласно Потебне / Quatre composantes du signe selon Potebnia.
Идея доклада заключается в том, что потебнианская модель знака включает не три компонента, как принято считать, а четыре: кроме внешней формы, внутренней формы и идеи/значения, эта модель учитывает и «материал»: внешняя форма необходимым образом осуществляется в каком-то материале, при этом материал несет особую смысловую нагрузку (так, мраморная статуя будет отличаться от гипсовой заготовки или копии). Но если это так, то наблюдается неплохое совпадение такой четверичной схемы с семиотической моделью Ельмслева и, в определенной перспективе, нарратологической моделью формалистов, и даже феноменологической моделью Ингардена. Путем редукции из этой же схемы вытекает и двухчастная модель Соссюра. Такая общая структура, независимо от ее доказуемости, имеет то преимущество, что позволяет сопоставлять между собой разные концепции знака и/или произведения как знака.
— Anna ISANINA (Lausanne / Saint-Pétersbourg) : La forme interne du mot : un obstacle à la traduction
Dans les années 1920-1930, dans la méthodologie de la traductologie soviétique, qui ne disposait encore pas de base théorique suffisante pour devenir une discipline autonome, l’analyse critique des textes traduits (littéraires dans sa majorité écrasante) était le fer de lance. De multiples exemples des « fautes de traducteur » («переводческие ошибки») étudiées dans les travaux sur la traduction à cette époque-là évoquaient le problème sémiotique du lien entre la forme et le contenu, puisque pour l’activité de traduction, surtout dans le cas des textes littéraires, sont donnés non seulement le plan du contenu, mais aussi celui de l’expression, ce dernier dans le sens où les traits formels du texte sont de même signifiants.
Dans la présentation proposée on examinera certaines types des « fautes de traducteur » analysées par A.V. Fedorov, N. S. Goumilev, R.O. Šor et d’autres chercheurs des années 1920-1930 et liées à l’utilisation de :
1. Certains genres des « faux amis du traducteur » ;
2. Le symbolisme phonétique ;
3. Les expressions idiomatiques,
pour démontrer que ces cas peuvent en fait se résumer au problème de l’idioethnicité de la forme interne du mot, notion introduite par A. A. Potebnja pour la signification étymologique immédiat (ближайшее этимологическое значение), les liens associatifs encore ou non plus déductibles de sa structure morphologique.
— Igor PIL’ŠČIKOV (Tallin / Moscou) : «La forme interne du mot dans l'interprétation des formalistes russes (OPOJaZ, CLM, GAXN)» // «Внутренняя форма слова» в интерпретациях русских формалистов (Опояз, МЛК, ГАХН)
В рецензии на книгу Т. Райнова о Потебне (1924) Тынянов писал: «Потебня — имя огромного значения как в области лингвистики, так и в области теории литературы. Новые течения в обеих областях не обходят его, а или отправляются от него или так или иначе определяют свое к нему отношение». Одно из главных замечаний Тынянова к рецензируемой им книге заключается в том, что в ней «не освещено и не названо понятие “внутренней формы” — основное для литературной теории Потебни».
Наследие Потебни петроградские формалисты начали обсуждать раньше, чем московские: статья Шкловского «Потебня», в которой критикуются основные положения книги «Мысль и язык», датирована 30 декабря 1916 года, а опубликована в 1919 году. Шкловский не возражает против основополагающей для рассуждений Потебни параллели между внутренней формой слова в «прозе» и образом в «поэзии», но отвергает его вывод о том, что «символизм языка [...] может быть назван его поэтичностью». По Шкловскому, поэтичность создается не особой семантикой, а особой конструкцией: «Образность, символичность не есть отличие поэтического языка от прозаического. Язык поэтический отличается от языка прозаического ощутимостью своего построения».
По этой же линии Потебню критикует Тынянов в «Проблеме стихотворного языка» (1924). Хотя, в отличие от Шкловского, Тынянов ставит проблему поэтической семантики (именно такое название носила первая редакция упомянутой книги), для Тынянова поэтическая семантика — это семантика стиховая, ее специфичность состоит в том, что она порождается стиховой конструкцией и неотделима от нее. Нужно отметить, что лингвистическая специфика так понимаемой стиховой семантики четко и ясно не определена и поныне. Первым критиком Тынянова в этом отношении был Борис Ярхо: «когда Ю. Тынянов утверждает, что метрическое положение слова придает ему новое семантическое содержание, Ярхо скептически просит сформулировать: какое именно?» (М. Л. Гаспаров).
Другим последовательным критиком Потебни был в эти годы Якобсон. На заседании Московского лингвистического кружка 3 октября 1919 года он говорит о «новом зле» — потебнианском «психологизме»: «Потебня является для нас теперь рядом пережитков. Он рассматривает языковой факт, как мышление, а не как выражение. В поэтике это привело к различению формы и содержания, в лингвистике — к неправильному определению значения» (то есть к неразличению денотата и сигнификата, а не к «отрицание многозначности слов», как комментирует это место С. И. Гиндин). В статье о «брюсовской стихологии» (1922) Якобсон критикует символистов, за то, что «поэзия трактуется <ими> в согласии с Потебней не как выражение, а как особый вид мышления» и противопоставляет этому подходу собственное определение поэзии как «высказывания с установкой на выражение» («Новейшая русская поэзия», 1921). Это определение развивает тезис Шкловского об «ощутимости формы» и предсказывает позднейшее якобсоновское определение поэтической функции как установки на сообщение ради него самого.
В отличие от «ортодоксальных» опоязовцев, «эклектик» Жирмунский считал, что различение законов поэтической (художественной) и прозаической (практической) речи у Шкловского «лишь внешним образом противоречит учению Потебни». По Жирмунскому (1921), главное в наследии Потебни — это «самый метод, указанный в его трудах — сближение поэтики с общей наукой о языке, лингвистикой». Этот метод «оказался чрезвычайно плодотворным и получил широкое признание» (ibid.) — таким образом, Потебня становится основоположником лингвистической поэтики.
В Московском лингвистическом кружке подобный взгляд на потебнианское наследие разделял Ярхо. Однако сам термин «внутренняя форма» Ярхо считал «никому не нужным»: это понятие не просто перебрасывает мостик между поэтикой и стилистикой, а приводит к их смешению и методологической «сумятице» («Методология точного литературоведения», 1935). Ярхо требовал последовательного разграничения этих дисциплин, и в статье «Простейшие основания формального анализа» (1928) доказывал, «что в стилистику входят только способы введения символа, логические единицы, а не самые образы, асоциативные единицы».
Особый интерес к понятию «внутренней формы» проявляло феноменологическое крыло МЛК, сгрупировавшееся вокруг крупнейшего русского гуссерлианца — Густава Шпета. В противовес эмпирикам-позитивистам, доминировавшим в МЛК в 1919—1920 годах, молодые феноменологи (Буслаев, Жинкин, Кенигсберг) стремились построить поэтику на базе семасиологии (семантики), исходя из того, что язык представляет из себя прежде всего знаковое, семиотическое явление. Формалисты-эмпирики мыслили поэтику как раздел лингвистики, формалисты-феноменологи — как раздел семиотики (поздний Якобсон синтезирует эти два подхода). После распада кружка деятельность тех и других продолжилось в ГАХН.
В конце 1923 и в начале 1924 года на заседаниях Философского отделения ГАХН были прочитаны доклады Шпета («Понятие внутренней формы у Вильгельма Гумбольдта»), Алексея Буслаева («Понятие внутренней формы у Штейнталя и Потебни») и Максима Кенигсберга («Понятие внутренней формы у Антона Марти»). Гахновский доклад Шпета вырос в его собственное учение о внутренней форме, изложенное в книге «Внутренняя форма слова (этюды и вариации на темы Гумбольта)» (1927). При этом еще в «Эстетических фрагментах» (1923) Шпет развивал антипсихологическую концепцию образа, отказываясь связывать поэтический образ со зрительным представлением. При этом он противопоставлял свой подход и подходу Потебни, и подходу немецкоязычных теоретиков «внутренней формы слова» — прежде всего швейцарца Марти.
По мнению Винокура (рецензия, 1925) новизна и ценность книги Шпета заключается в том, что она предлагает «усмотрение структурного строения всего нашего культурно-социального бытия», «понимание культуры как выражения, овнешнения, реализации смысла», понимание «слова как принципа культурного выражения» и обращение к понятию «внутренней формы <...> не в традиционном для русской науки потебнианском ее понимании, а в понимании ее как внутреннего членения словесной структуры, слагающейся в переплетении синтаксических форм слова с его логическими формами и в этом качестве являющейся основанием нашего эстетического переживания поэзии». Сходную концепцию с опорой на Шпета развивал сам Винокур в обзоре «Русская поэтика и ее достижения» (1924, опубл. 1990).
Статья Буслаева «Понятие внутренней формы у Штейнталя и Потебни» и статья Кенигсберга «Понятие внутренней формы у Антона Марти и возможности дальнейшей интерпретации» были приняты к печати в запланированном первом выпуске «Трудов Комиссии по изучению проблемы художественной формы» ГАХН, но в результате так и не увидели свет. Неопубликованная статья Кенигсберга подробно рассмотрена в недавней статье Микелы Вендитти (2010). Местонахождение статьи Буслаева мне не известно, а тезисы его доклада хранятся в архиве ГАХН (РГАЛИ, ф. 941, оп. 14, ед. хр. 7, л. 14). Заключительная часть сообщения будет посвящена краткому изложению и анализу этого доклада.
— Sergej ROMAŠKO (Moscou) : А. А. Потебня: место в хронологии науки, абсолютной и относительной
Если набор основных биографических и текстуальных данных, касающихся жизни и деятельности Потебни, можно считать достаточно полным и вполне доступным, то лишённая шаблонов и оценочности характеристика учёного представляется во многом проблематичной. Начиная с биографии (было ли затворничество Потебни после досрочного возвращения из-за границы добровольным и насколько оно могло быть следствием семейных обстоятельств) и заканчивая основными теоретическими положениями (что значило гумбольдтианство далеко за пределами его превоначального контекста, как соединялся постромантизм с психологизмом) положение Потебни и в истории россйской науки (где нельзя не заметить, что потебнианская рецепция Гумбольдта была не первой), и тем более европейской науки вызывает немало вопросов. Становление Потебни как учёного приходится на середину девятнадцатого века, ровно тот момент, когда волны идеалистического гуманитарного знания сменяются позитивистским подходом по всем позициям. В такой ситуации Потебню приходится рассматривать как архаичного мыслителя, однако целый ряд его положений, в первую очередь о поэтическом языке как отражении творческой сущности языка как такового, явно перебрасывает мост к началу двадцатого века, когда теория поэтического языка получает совершенно новый импульс в рамках теории авангарда и затем функционального рассмотрения языка. В своём стремлении сохранить идеи Гумбольдта, Потебня подверг их существенной редукции, и всё же только благодаря ему гумбольдтианское наследие в России стало реальностью науки о языке. Подобно тому, как факты языка могут расцениваться с точки зрения абсолютной и относительной хронологии, так же и фигура Потебни приобретает разную конфигурацию в зависимости от того, как мы соотносим его с различными параметрами исторического движения науки.
— Margarita SCHOENENBERGER (Lausanne) : Мысль и язык А.А. Потебни как возможный критический отклик на филологические исследования Н.Т. Костыря (1818 – 1853)
В студенческие годы А.А. Потебне довелось посещать лекции Николая Трофимовича Костыря, преподавателя Харьковского университета с 1850-ого года и ординарного профессора в том же университете с 1852-ого года. Преподаватель теории и истории русской литературы, Костырь профессионально заинтересовался языкознанием с 1846-ого года, результатом чего стала его докторская диссертация Предмет, метод и цель филологического изучения русского языка, написанная по материалам лекций, прочитанных автором в 1846-48-ом годах в Киевском университете св. Владимира и опубликованная в 1850-ом году в Киеве. Филологические изыскания Костыря встречали как при жизни, так и после его смерти резкие критические отклики, в частности и за шаткость и туманность теоретических построений, за спорные философские обобщения. В личной библиотеке А.А. Потебни, которая хранится в Харьковской университетской научной библиотеке, есть указанное сочинение Николая Костыря. Сопоставляя этот текст с текстом Мысли и языка, можно выделить общие для обоих авторов ключевые темы: предмет и цель филологии, природа происхождения языка, роль и место философии (а именно, Вильгельма фон Гумбольдта) и психологии в науке о языке. Точки зрения Потебни и Костыря часто противоположны, но возможно предположить, что книга Мысль и язык была отчасти реакцией молодого Потебни на тезисы профессора Н.Ф. Костыря.
— Patrick SERIOT (Lausanne) : Mentalisme et matérialisme : les typologues post-marristes de Leningrad lisent Potebnja (années 1930-40)
Ленинград, 1930-1940 годы: в этот темный период советской истории, языковедческая работа в полном разгаре. Во имя марксизма, противостоят самые разнообразные взгляды. Марристские идеи торжествуют. Осужденные с трусливым облегчением после «дискуссии 1950-го г.» и преданные забытию без серьезного изучения, они тем не менее представляют несомненный интерес, так как ставят на первый план проблему отношения между естественными науками и науками о духе (Geisteswissenchaften, или науки об идеологиях). Обсуждение данной темы всплывает сейчас вновь на поверхность (см. недавнее "Дело Сокаля").
В 1930-1940 годы советское языкознание, в целом, отвергает Канта. В частности, в Ленинграде лингвисты-типологи школы И. Мещанинова и С. Кацнельсона находят для своего анти-кантовского сражения неожиданного союзника в лице А. Потебни. Этот "материалистический" фильтр в прочтении Потебни (и последующая полемика с В. Виноградовым) является как удивительным и полезным подходом к творчеству Потебни, так и возможностью исследовать место ментализма в его неоднозначных отношениях с материализмом в гуманитарных науках в Советском Союзе сталинской эпохи. И тем самым поддержать подозрение, что исторический материализм, кажется оказывается, вполне уживается с идеализмом.
Léningrad, années 1930-1940 : dans ces années sombres de l’histoire soviétique, l’effervescence est à son comble en linguistique. Au nom du marxisme, les thèses les plus diverses s’opposent. Les idées marristes triomphent. Condamnées avec un lâche soulagement après la discussion de 1950 et renvoyées dans un néant d’oubli sans examen sérieux, elles présentent pourtant l’intérêt manifeste d’aborder de front le problème du rapport entre sciences de la nature et sciences de l’esprit (Geisteswissenchaften), une discussion qui voit aujourd’hui un regain d’actualité (cf. la récente «affaire Sokal»).
La linguistique soviétique dans son ensemble dans les années 1930-1940 rejette Kant. A Léningrad plus précisément, les typologues de l’école de I. Mesˇcˇaninov et S. Kacnel’son trouvent, pour leur combat anti-kantien, un allié dans un auteur inattendu : A. Potebnja. Ce filtre «matérialiste» de lecture de Potebnja (et la polémique avec V. Vinogradov qui s’ensuit) est à la fois une voie d’accès étonnante et utile de l’œuvre de Potebnja, et une possibilité d’explorer la place du mentalisme dans ses rapports ambigus avec le matérialisme dans les sciences humaines soviétiques de l’époque stalinienne. Et d’étayer par là-même un soupçon : le matérialisme historique semble faire bon ménage avec l’idéalisme.
— Serhii VAKULENKO (Kharkiv) : Les emprunts de Potebnja à Lazarus, essai d'élucidation
L’inspiration humboldtienne de la théorie linguistique de Potebnja est une donnée évidente, amplement discutée dans la littérature de la question. On a également reconnu depuis longtemps la nécessité d’une évaluation détaillée du rôle médiateur de Steinthal dont l’interprétation de la pensée de Humboldt avait servi de fil conducteur à Potebnja pour son analyse des antinomies conceptuelles identifiables dans l’œuvre de celui-ci. Toutefois, des progrès appréciables à cet égard n’ont été accompli que tout récemment (Aumüller 2005, Passarella 2007). Les résultats obtenus témoignent, malgré de nombreuses affinités entre les deux auteurs, d’une considérable indépendance de Potebnia vis-à-vis de Steinthal.
Par contre, le thème de l’influence sur Potebnia de la part de Moritz Lazarus, collaborateur et ami personnel de Steinthal, n’a pas fait l’objet de sérieuses études jusqu’aujourd’hui. Il n’y d’ailleurs là rien de surprenant, car Lazarus reste typiquement dans l’ombre de Steinthal même dans les analyses spéciales consacrées à leurs activités communes. C’est ainsi, p. ex., que la notion de Völkerpsychologie (‘psychologie des peuples’), avancée pour la première fois par Lazarus en 1851, est associée le plus souvent au nom de Steinthal qui a su en tirer meilleur profit.
Sans être un linguiste professionnel, le psychologue Lazarus avait pourtant un don exceptionnel pour observer les phénomènes du langage, objet auquel il s’est appliqué dans la première partie (« L’esprit et le langage ») du second volume de son œuvre théorique majeure La Vie de l’âme (1857).
Potebnja cite dans La Pensée et le Langage quelques exemples fournis par Lazarus et — ce qui est beaucoup plus important — il lui emprunte quelques notions de portée capitale dans l’économie de sa propre pensée théorique. Notamment, il y a lieu de croire que sa définition de la forme interne du mot a été influencée plutôt par Lazarus que par Steinthal (même s’il préfère dans ce cas donner Humboldt comme sa seule référence). Il entre d’ailleurs, à cette occasion, en discussion avec Lazarus à propos de la forme interne des mots onomatopéiques et du rôle du symbolisme phonétique dans le développement du langage. Il emprunte directement à Lazarus la notion de condensation de la pensée qu’il défendra encore résolument contre les critiques dans sa période tardive, à savoir dans le troisième tome de son Mémoire sur la grammaire russe (publié posthumément en 1899). En outre, Lazarus a été une de ses sources d’inspiration pour mettre le langage en relation avec les phénomènes relevant du développement des sentiments éthiques et esthétiques chez l’homme, ce qui permet de lancer un pont vers sa théorie du nationalisme tout comme vers sa théorie de l’art verbal.
On peut donc affirmer que certaines idées de Lazarus ont toujours fait partie de l’horizon intellectuel de Potebnja qui était bien conscient de leur origine.
— Sergej ZENKIN (Moscou) : La critique de Potebnja dans les travaux de B. Engel'gardt / Критика Потебни в работах Б.М.Энгельгардта
В начале 1920-х годов петроградский филолог и эстетик Б.М.Энгельгардт написал две большие статьи, посвященные Потебне: «Лингвистическая теория Потебни в ее отношении к истории литературы» и «Теория словесности в лингвистической системе Потебни», - которые обе остались неопубликованными и увидели свет лишь в 2005 году. Статьи Энгельгардта – образец внимательной, глубокой и продуктивной критики, где пересмотр базовых принципов потебнианства ведется с точки зрения задач науки о литературе и подводит автора к выработке самостоятельной теории словесного творчества. Фундаментально важным является проводимое Энгельгардтом различение мышления и познания, в отождествлении которых он упрекает Потебню: по его собственной мысли, поэзия представляет собой форму мышления, но не имеет познавательного характера. Работы Энгельгардта ценны в историческом плане, как лишнее свидетельство актуальности потебнианства в дискуссиях 20-х годов, и в теоретическом плане – как постановка важных проблем литературной теории, поныне требующих дальнейшего обдумывания.
--------
Une intervenante a envoyé son résumé mais ne pourra pas venir :
— Ljudmila GOGOTISˇVILI (Moscou) : La forme interne dialogique et immanente chez Bakhtine comme alternative aux aproches de Humboldt et de Potebnja // Бахтинская имманентно-диалогическая внутренняя форма как альтернатива гумбольдтианскому и потебнианскому подходам
1) У Бахтина есть прямые ссылки на Гумбольдта и Потебню, но немногочисленные и неразвернутые. Тем не менее, поскольку гумбольдтианско-потебнианские мотивы во многом способствовали формированию того дискуссионного поля, которое сложилось в русской гуманитарной мысли начала ХХ века, есть все основания полагать, что Бахтин по-своему переосмыслил основные гумбольдтианские и потебнианские идеи (о «внутренней форме», энергетическом аспекте языка, соотношения мышления, языка и мифа, а также поэзии и прозы), придав им новый концептуальный облик и смысл. 2) Хотя Бахтин разрабатывал свои лингвофилософские взгляды на территории литературы (вступая в том числе в имплицитный спор с Гумбольдтом и Потебней о соотношении прозы и поэзии), это, однако, не перекрывает возможности их полновесной общеязыковой реконструкции. Реконструируя стержневую линию произведенных преобразований, можно наметить следующие опорные моменты. 3) Рассматривая понятие «единства литературного языка» (а значит, и единства его ВФ) как фикцию, точнее ― как идеологическую заданность, а не фактическую данность, ― Бахтин дезавуирует понятие ВФ как присущей языку в целом. 4) В качестве реальной данности принимается «разноречие», т.е. интенциональная «расхищенность» каждого языка, приводящая к его расслоению на многочисленные стили, жанры, социальные, мировоззренческие, профессиональные и т.д. «подъязыки». 5) Тем самым Бахтин, с одной стороны, максимальное интенсифицирует, с другой ― «переворачивает» острие идеи о национально-характерной и оценочно иерархизированной специфике внутренней формы и внешнего строя каждого языка, трансформируя ее в тезис о принципиальной релятивности как любого языка в целом, так и всех его речевых разновидностей. 6) Литературно-языковое сознание понимается, соответственно, как полностью децентрализованное, т.е. как «остро ощущающее» границы (о-граниченность) языка и всех его частных дискурсивных форм по отношению к смысловым и предметным интенциям. 7) Понятие «внутренней формы» также претерпело существенную модификацию. Скрещивая его с кантовской «архитектонической формой», Бахтин (двигаясь в том же направлении, что и Шпет, но по радикально иному маршруту) относит понятие ВФ не к языкам в целом, не к лексеме и не к расслояющим язык типам речи, а к стратегиям построения целостных высказываний (произведений). 8) Рассматривая каждое говорящее сознание как наполненное осознаваемо релятивированными типами речи и, соответственно, потенциальными ― и также релятивными ― имманентными инстанциями исхождения смысла, Бахтин вводит новый критерий выявления ВФ произведения ― внутреннюю диалогичность, но (существенно!) не столько в смысле коммуникации с читателем, сколько прежде всего в смысле возможности диалога между имманентными строящемуся высказыванию разными релятивированными внутренними точками исхождения смысла (или ― точками говорения). По Бахтину, в каждом высказывании всегда содержатся как минимум две имманентные точки говорения, поскольку акт конципирования словом своего предмета всегда диалогичен (т.е. ― в простом случае ― направлен и на предмет речи, и на чужое слово об этом же предмете). 9) В качестве матриц имманентной диалогичности Бахтин вводит понятия «двуголосого слова» и «гибридной конструкции». Последняя, обладая всеми формальными признаками принадлежности одному «голосу», толкуется как содержащая по меньшей мере две содержательно и тонально разные имманентные инстанции исхождения смысла, вступающие между собой в диалогические отношения. Диалогическая ВФ понимается, таким образом, как не маркированная внешними (объективированными) лингвистическими формами (здесь локализовано также неожиданное компромиссное сближение с потебнианской и гумбольдтианской ВФ: одно из слов гибридной конструкции, взятое по-потебниански, т.е. изолированно, может восприниматься как аббревиатура чужой использованной точки говорения в целом и потому стать носителем ее внутренней формы в гумбольдтианском смысле). 10) В качестве общего тезиса Бахтин выставляет положение, что каждое крупное высказывание строится как исходящее ― попеременно или способом наложения ― из нескольких разных по смысловому наполнению и целевой направленности имманентных точек говорения, вступающих между собой в многочисленные и разнообразные диалогические отношения. 11) Типологически значимые виды соотношений между всем составом этих имманентных точек говорения внутри одного произведения и составляют, по Бахтину, стратегию построения разных «внутренних форм» произведений. 11) Выделяются два предельных типа диалогической ВФ ― монологическая и полифоническая (монологизм, таким образом, оценивается Бахтиным, вопреки распространенным толкованиям, как разновидность диалогизма). 12) Сказанное не означает, что Бахтин релятивировал и смысловые интенции: в конечном итоге принципиальная релятивизация языка в целом и всех его частных речевых разновидностей была предпринята Бахтиным с тем, чтобы обосновать возможность таких ВФ (т.е. дискурсивных стратегий), которые, сочленяя, налагая, противопоставляя, перемежая и т.д. имманентные высказыванию релятивные точки говорения, преодолевают релятивизм языка силами самого релятивизма, выходя тем самым на новый тип адеквации, не имеющий аналогов у Гумбольдта и Потебни.