Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы

-- А. В. Десницкая: «Архаичные черты в индоевропейском словосложении»,Язык и мышление, XI, 1948, стр. 133-152.

 

[133]            
       Такие сложные слова, как греч. ὁ αἰ-πόλος "пасущий коз, козий пастух, ψυχο-πομπός 'провожающий души ’ (Гермес, Харон), λιθο-βόλος 'бросающий камни, русск. „водо-нос“, „водо-лей“, „мухо-мор“, „листо-пад“ и т. д. привлекают наше внимание характером своего второго элемента, восходящего по своему типу к древним образованиям причастного типа („первообразные причастия“, как их называет Потебня). Однако рассмотрение первого элемента этого рода композитов также выявляет архаичные черты, уводящие нас в отдаленные периоды индоевропейского слово- и формообразования.
        Подходя пока только с чисто внешней стороны, мы сразу же отмечаем основную характерную особенность образований этого типа, как и большинства „собственно композитов“ вообще, а именно морфологическую неопределенность, неоформленность первого элемента, который представляет собой, как правило, чистую основу. При семантическом анализе сложных слов обычно делаются попытки установить определенный грамматический характер соотношения отдельных элементов, в частности определить, там, где это позволяет значение, падеж первого элемента, зависящего в той или иной мере от последующего. Я не буду сейчас останавливаться на оценке этих попыток уточнения и дифференциации значения сложных слов путем анализа соотношения их компонентов. Подчеркну только, что форма первого элемента не дает в большинстве случаев никаких оснований для такого анализа. Взаимосвязь элементов, первый из которых представляет собой чистую основу, лишенную какого-либо морфологического показателя, обнаруживает самый общий характер и никак не соответствует нормам флективной морфологии. Образования же типа нем. Tagesordnung· 'порядок дня’, в которых первый элемент наделен показателем родительного падежа, представляют собой результат позднейшего развития и самим немецким термином uneigentliche Komposition „несобственная композиция“ квалифицируются как явление принципиально отличное от категории
[134]  
словосложения в том виде, в каком она присуща индоевропейским языкам вообще.[1]
Таким образом, отсутствие морфологических показателей внутри сложных комплексов типа греч. ψυχο-πομπός 'провожающий души, βαρύ-βρομος 'тяжко гремящий’, русск. „мухо-мор“, „скоро-ход“ и т. д., при наличии, однако, отношений объектного или адвербиального порядка, вскрывающихся при переводе второго элемента греческих композитов с помощью причастия, свидетельствует о сосуществовании, наряду с флективной морфологией, или вернее в ее пределах, какого-то иного морфологического типа, по-видимому более архаичного.
        Это не однократно отмечалось в компаративистике. Так Бругманн, рассматривая проблему словосложения в индоевропейских языках, замечает: „Тип Stammkomposita (первый элемент которых представляет собой чистую основу, — А. Д.) понятен только при том условии, если допустить, что такие образования, как *ekuo ('equos’), употреблялись некогда в праиндогерманскую эпоху в предложении точно так же, как флективные падежные формы в позднейшие периоды“.[2]
       
Пауль также считает, что падежные формы вытеснили применявшиеся некогда чистые основы, остатки которых сохранились в номинальном словосложении.[3]
       
Мейе, говоря о пережитках более раннего, дофлективного типа в индоевропейских языках, указывает в числе других на первые элементы сложных слов. Он же пишет по поводу таких сложных слов, первая часть которых снабжена падежным аффиксом:  

„Сомнительно чтобы в индоевропейском первой частью сложения могла быть падежная форма, например форма местного падежа, как это имеет место в греч. Πυλοι-γενής 'рожденный в Пилосе’ или в скр. agre-gah 'идущий во главе’: эти так называемые «синтаксические» сложения суть явления новые и представляют собой застывшие словосочетания“.[4]

        Таким образом, компаративистика уже давно пришла к выводу о том, что индоевропейские сложные слова с неоформленной основой в качестве первого элемента восходят по типу своего обра-
[135]  
зования к периоду, предшествовавшему выработке падежной флексии.
        Я нарочно подчеркиваю слова „по типу своего образования“. Иначе нельзя ставить этот вопрос. Ведь мы, в сущности, не знаем ни одного сложного слова, относительно которого можно было бы с уверенностью сказать, что оно, как таковое, унаследовано от дофлективного состояния.
        Однако, хотя мы не можем судить об абсолютной древности отдельных сложных слов, а можем лишь в той или иной мере выявлять их относительную древность для исторических периодов развития индоевропейских языков, архаизм всего типа в целом позволяет рассматривать его под углом зрения пережитков доисторической структуры, сохранившихся и находящих себе использование в морфологической системе позднейших эпох.
        Но, прежде чем перейти к непосредственному рассмотрению интересующих нас моментов в построении индоевропейских композитов, необходимо кратко остановиться на том месте, которое они занимают в исторической морфологии отдельных языков. Об архаизме этой категории свидетельствует сама по себе ее сфера распространения. В древних индоевропейских языках употребление и образование сложных слов в значительной степени связано с архаичными литературными жанрами (эпос и хоровая лирика в древнегреческом).
        В то время как в живом языке, насколько можно о нем судить, словосложение в исторические периоды никогда не играло существенной роли, роль его в вышеупомянутых речевых жанрах была значительна. „Этим объясняется, — пишет Мейе, — что сложные слова в литературных текстах встречаются тем чаще, чем искусственнее литературный жанр этих текстов“.[5]
       
Но, прежде чем стать техническим приемом, словосложение, как таковое, должно было уже существовать в языке. Если сфера его распространения в исторические эпохи ограничивается лишь определенными речевыми жанрами, это свидетельствует о том, что в этих жанрах оно пережиточно сохранилось. Этому, несомненно, способствовал консервативный характер самих этих жанров, сохранивших в значительной мере архаичные черты. В дальнейшем, с развитием научного и поэтического языка, словосложение получило широкое использование уже как технический прием.
       О древности принципа словосложения и о его особой роли в древнейшие периоды развития индоевропейских языков также свидетельствует широкое применение его для образования имен собственных, характерное для всех индоевропейских народов в отдаленные эпохи их истории.
[136]            
        Ср. славянские имена собственные типа Святослав, Святополк, Ярослав и др.
        Особенно ярко вышеупомянутые особенности в распространении словосложения выступают в древнегреческом языке с его обилием жанров литературной речи.

„Народный язык, — пишут Мейе и Вандриес, — совсем не употребляет словосложения. Литературные тексты в общем обнаруживают тем больше сложных слов, чем больше они сами удаляются от живой нормы (de l’usage courant). Сложное слово имеет в себе чаще всего нечто искусственное; оно подходит для специальных и технических языков философии, науки, администрации, религии, которым оно придает одновременно точность и важность. Особенно его использует поэтический язык. Поэты, которые ставят себе в заслугу благородство языка и стремятся к возвышенному тону, достигают цели, изыскивая и употребляя сложные слова. Их много у Гомера, еще больше у Эсхила…”[6]

        В противоположность греческому, в латинском языке словосложение не получило распространения ни в одном из жанров литературной речи, несмотря на стремление отдельных римских авторов ввести его, в подражание греческим образцам. Оно существует в языке как архаичный тип словообразования, не обнаруживая тенденций к росту в качестве технического приема поэтической речи.
       В славянских языках сложные слова играют довольно значительную роль. Многие из них, несомненно, восходят к доисторическим периодам, составляя, таким образом, древнейший слой образований этого типа. Сюда относятся такие слова, как „медвѣдь“, „моухомор“, „воѥвода“, „чародей“ и т. д.[7] С созданием христианской письменности связано широкое использование словосложения при передаче соответствующих греческих композитов.' Словосложение становится техническим приемом массового калькирования греческой терминологии, а также и новотворчества в области церковной лексики. Ягич отмечает, что в переводе Евангелия мы нередко встречаем сложное слово, соответствующее простому оригинала. Так, например, τελώνης переводится мъздоимьць, δανειστής ’заимодавьць’, οἰχτίρμων 'милосръдъ', χάρις 'благодѣть’ или 'благодать’ и т. д. Также для ὑδρία мы находим перевод 'водоносъ', для τέκτων 'дрѣводѣлѩ’.
       Так или иначе, несомненно, что, хотя перевод греческой богослужебной литературы и послужил импульсом для более широкого исполь-
[137]  
зования словосложения как средства создания соответствующей терминологии по образцу греческой, само по себе словосложение, при всей своей архаичности, уводящей к доисторическим периодам индоевропейской морфологии, не утратило еще в ту эпоху жизненности.
        На русской почве словосложение, связанное с церковно-славянскими лексическими пластами, до сих пор представляет собой мощный фонд обогащения литературного языка, предоставляя широкие возможности поэтического новотворчества (ср.: у Тютчева — „громокипящий кубок“, „молниевидный луч“; у Блока — „тяжелозмейные волосы“, „зима среброснежная“, „вьюга легковейная“ и т. д.).
       Характерно, что в западно-славянских языках, где значительно слабее ощущалось влияние церковно-славянской струи, словосложение играет меньшую роль, чем в литературных языках восточной и южной групп.[8]
       
В русском языке, наряду с церковно-славянской линией в использовании словосложения, ведущую роль играет словосложение, непосредственно через народную речь восходящее к древнему типу индоевропейского словообразования. Такие сложные слова, как „пулемет“, „пылесос“, „громоотвод“, „пароход“, „вездеход“, несмотря на весь свой модернизм, ничем принципиально не отличаются по типу от народных „скороход“, „самолет“ (ср. „ковер-самолет“), „мухомор“ и от греческого ήνί-οχος держащий вожжи’, 'возница’ и т. п. Этот тип словосложения, сохраняя в полной мере архаизм своего построения (первый элемент — неоформленная основа), не только не потерял своей жизненности, но, наоборот, занял свое определенное место в системе словообразования современного русского языка, найдя себе, в частности, широкое применение при создании технической терминологии.
       В этой связи следует возразить Ягичу, который, при своей склонности вообще преувеличивать иноязычное влияние при распространении словосложения в славянских языках (калькирование греческих образцов), образование современных терминов типа „пароход“ приписывает немецкому влиянию.[9]
       
Построения подобного типа в современных славянских языках, в частности в русском, представляют собой использование и приспособление древней традиции, не прекращавшей своего действия в развитии народной речи и поддержанной в системе литературного языка сходными явлениями церковно-славянского словообразования.
       Однако словосложение в современном русском литературном языке не выходит в своем распространении за пределы состояния, характерного для „среднего типа“ индоевропейской структуры. В общем, соотно-
[138]  
шение его с другими морфологическими типами аналогично соотношению в древне-греческом. Иную картину мы имеем в современном литературном немецком языке[10], а в особенности уже с давних пор—в классическом санскрите.
        Древне-верхненемецкий, так же как и остальные древнегерманские языки, не обнаруживает в отношении словосложения каких-либо особо специфических черт по сравнению с другими индоевропейскими языками. Сложные слова представляют собой архаический по своему происхождению словообразовательный тип, связанный с определенными языковыми жанрами. В средневековой немецкой литературе, с ее ориентацией в известной мере на устную речь, наблюдается очень незначительное использование словосложения. С XVII в. словосложение начинает довольно широко применяться в поэзии для создания слов „высокого стиля“, напр. у Фр. фон-Шпе, П. Гергардта и др. Особенно большую роль оно получает в поэзии молодого Гёте. В дальнейшем, на всем протяжении развития немецкой поэзии оно является очень распространенным стилистическим средством, к которому в разной мере прибегают отдельные авторы (так у Гейне:      gedankenbekümmert, ein wiegenliedlieimliches Singen, neugierkluge Augen и т. д.). Параллельно идет массовое нарастание употребления сложных слов в языке науки и техники, где словосложение служит средством создания своего рода многочленных слов-формул, передающих сложное понятие в максимально сжатой форме (напр. die Leitungsblitzschutzvorkehrung 'предохранительное, громоотводное устройство для проводов’ или der Mehrleiterstromverwandler многопроводный трансформатор тока’ и т. д.). В результате этого язык немецкой научно-технической литературы приобретает совершенно специфические черты, представляя собой сплошь и рядом нагромождение тяжеловесных композитов, включающих в себя каждый несколько компонентов. При этом сохраняется характерная для сложных слов вообще известная неопределенность связей между отдельными элементами.[11]
       
Если современный немецкий литературный язык несравненно обильнее сложными словами, чем какой-либо другой индоевропейский язык, то язык немецкой научно-технической прозы представляет по роли в нем словосложения настолько специфические черты, что может сравниться лишь с классическим санскритом, занимающим в этом отношении совершенно особое положение. Переходим к последнему:

„В то время как ведический язык, — пишет Вакернагель,—по частоте употребления словосложения и по объему отдельных композитов
[139]  
не выходит за пределы унаследованного и стоит приблизительно на одной ступени с языком Гомера, то позднее, в классическом языке способность к словосложению получила такое далеко идущее применение, как ни в одном индоевропейском языке: следствие и показатель его малой народности“.[12]
       Сложные слова в классическом санскрите имеют тенденцию разрастаться, и разрастаются они до грандиозных размеров. Если в „Риг- веде“ и в „Атарваведе“ не встречаются сочетания, включающие в себя больше трех компонентов, то в классическом языке нет никаких границ к их расширению в объеме.
       В результате мы имеем развитие совершенно особого типа языковой структуры, которая, если к тому же учесть преимущественно номинальный тип предложения, представляется настолько своеобразной и настолько отличной от древнего индоевропейского типа, что рассмотрение ее должно представлять совершенно самостоятельную проблему.
       Правда, специфика санскритского словосложения, так же как и сходного с ним словосложения в научно-технических немецких текстах, представляет собой результат развития потенций, заложенных в строе всех индоевропейских языков и восходящих к древним типам дофлективного формообразования. Однако и в том, и в другом случае мы должны учитывать в значительной мере искусственный характер этого развития, несомненно связанного к тому же с позднейшими периодами в истории санскритского и немецкого языков. Все это ставит под вопрос закономерность привлечения санскритского (не говоря уже о немецком) материала для постановки вопроса о генезисе категории словосложения в древних индоевропейских языках.
       В этом заключается одна из ошибок Г. Якоби, который в своей теории сложного слова как релятивного причастия, заменяющего в сжатом виде придаточное предложение,[13] основывался на типологически более позднем санскритском материале и потому не мог понять специфики древнейшего индоевропейского словосложения, сохранившейся в древнегреческом и славянском языках. Отсюда вытекает и ошибочность основного выдвигаемого им положения о том, что сложное слово генетически равняется сокращенному придаточному предложению. Не говоря уже о неправомерности отнесения в далекое прошлое такой сравнительно поздней категории, как придаточное предложение, само по себе словосложение классического санскрита не может являться материалом для решения вопроса о генезисе индоевропейского слово-
[140]  
сложения, ввиду присущего ему в значительной мере искусственного характера.
       Поэтому, в последующем анализе, ставящем себе задачей вскрыть архаичные черты в структуре индоевропейских сложных слов, я считаю себя в праве ограничиться материалами преимущественно греческого и славянского (в частности русского) языков, сохранивших в наиболее чистом виде древнейший тип словосложения.
       Я не ставлю себе задачей дать хоть в какой-либо мере анализ индоевропейского словосложения, как такового, с его значительным разнообразием отдельных типов. Меня в данном случае интересует только архаизм построения, выражающийся в неоформленном характере первого элемента. При этом, хотя существует довольно большое количество типов подобных образований, различающихся в зависимости от того или иного суффикса, которым снабжен второй элемент, наше внимание остановится прежде всего лишь на одном типе. Первая часть в нем представляет собой чистую неоформленную основу, а вторая часть — тематическое или атематическое именное образование, связанное с глаголом общностью основы. Напр. греч. δορυ-φόρος ‘несущий копье’, 'копьеносец, оἰνό-φλυξ 'переполненный вином, 'пьяница’, лат. index 'судья’, русск. „водо-воз“, „мухо-мор“, „листо-пад“, и др.
       С этим типом мы уже встречались[14] в связи с анализом характера второго элемента, выступающего как в составе сложных слов, так и в изолированном виде. Отправляясь от единства именных и глагольных основ тематического и атематического образования, мы пришли к выводу о том, что в данном случае перед нами пережиток той древней эпохи, когда категории имени и глагола не были еще дифференцированы. Тематические и атематические имена, связанные с глаголами, представляют собой остатки древних грамматически нерасчлененных основ со значением действия, приобретшие специфические именные показатели и включенные в систему именного склонения и именного словообразования позднейших периодов.
       И вот, имея перед собой сложное слово, состоящее из такого древнего именного образования со значением действия и из неоформленной именной основы, играющей как бы роль объекта δορυ-φόρος, „водонос“), мы можем, ввиду несомненной архаичности подобных комплексов, решиться на некоторые выводы относительно древнейшего состояния объектных отношений, какое только может быть вскрыто на материале индоевропейских языков. При этом нам помогает сравнение с языками других систем, обнаруживающих аналогичные конструкции.
[141]            
       Но, прежде чем перейти непосредственно к сравнительному анализу, необходимо еще раз подчеркнуть условность привлечения отдельных конкретных примеров из индоевропейских языков. Ведь рассматриваемый нами тип сложных слов включен в живую ткань словообразования языков уже исторического периода, вплоть до современного их состояния (так в русском языке мы имеем многочисленные образования этого типа, возникшие и возникающие в самые различные эпохи и даже в настоящее время: „пуле-мет“, „пыле-coc“, „пище-вод“ и т. д.).
       Возможно, что практически ни один из привлекаемых нами примеров не является непосредственно унаследованным от той доисторической эпохи в развитии индоевропейских языков, к которой относится создание этого типа. И тем не менее, тип этот сам по себе является древним и безусловно хранит в себе пережитки давно пройденной стадии в развитии отношений между объектом и предикатом, а также в развитии предложения вообще.
       С этими оговорками я считаю правомерным привлечение довольно широких слоев сложных слов, сохраняющих, несмотря на свое функциональное использование в системе словообразования новейших периодов, построение и соотношение компонентов, отражающие очень древние явления в области грамматических отношений.
       Если отсечь от сложного слова изучаемого нами типа δορυ-φόρος, .„водо-нос“) падежные окончания, рассматривая их как более позднее наслоение, связанное уже с периодом дифференциации категорий имени и глагола, перед нами останется сочетание, вторым элементом которого является неопределенная основа со значением действия; первый же элемент представляет как бы дополнение к этому действию, слитое с ним в один комплекс.
       Мы исходим из одного из известных положений нового учения о языке по вопросу о развитии частей речи — положения, согласно которому глагол является исторически сравнительно поздней категорией; исторически предшествовавшее ему имя не являлось еще именем в нашем смысле слова, так как, выступая в роли предиката, потенциально заключало в себе данные для позднейшего расчленения на две самостоятельные категории —- имени и глагола.
       В рассматриваемых нами древних образованиях со значением действия, лишенных, однако, каких-либо формальных признаков глагольности, мы имеем такие „первообразные имена“, которые в дальнейшем послужили основой для образования глаголов, частично же сохранились в качестве особого типа nomina agentis и actionis. В ту же далекую эпоху индоевропейской доистории, в которую мы пытаемся проникнуть путем анализа разного рода пережиточных явлений, образования эти могли выступать в функции предиката. Дополнение же, выступавшее
[142]  
в виде чистой неоформленной основы, было слито с предикатом в один комплекс, как бы включаясь в него.
       Аналогичное построение мы встречаем в виде предикатных комплексов так называемых инкорпорирующих языков.

„Основная особенность морфологии инкорпорирующих языков состоит в том, — пишет В. Г. Богораз, —что они включают дополнение, определение или обстоятельство, также дополнение вместе с определением, внутрь дополняемой формы, большей частью глагольной, помещая включаемый корень или группу корней непосредственно перед корнем формы, приемлющей включение“.[15]

        Блестящий анализ инкорпорирующего строя в связи с общей постановкой проблемы о стадиальности в развитии слова и предложения мы находим в исследовании И. И. Мещанинова „Общее языкознание“.[16]
       
Инкорпорацию И. И. Мещанинов рассматривает не статически, как самодовлеющую языковую структуру, а в ее движении от более примитивного типа, через стадию инкорпорированных комплексов, как частей предложения, к разложению при выработке более развитых форм построения предложения. Исследование строится на сравнительном стадиальном анализе грамматической структуры палеоазиатских языков, в которых сосуществуют, наряду с элементами нового многочисленные пережитки очень древних языковых категорий.
       Специально И. И. Мещанинов рассматривает тип инкорпорации, засвидетельствованный в нивхском (гиляцком) языке, для которого характерно наличие отдельных инкорпорированных комплексов — комплекса субъекта и комплекса предиката.
       И. И. Мещанинов следующим образом анализирует примеры нивхских предложений: t’vilagan veurd 'эта-большая-собака в-беге-хороша’, где субъект определяется в его состоянии, и t’vilagan tuznid, 'эта-большая-собака мясо-ест, в котором тот же субъект устанавливается в его действии, причем предикат в обоих случаях особо отмечается показателем -d, в конце предикативного комплекса.
       Формально и семантически мы имеем здесь субъект и предикат в их синтаксической взаимосвязанности, другими словами, имеем как бы „подлежащее“ и „сказуемое“, но без согласования глагола с субъектом и с выражением лишь предикативности, а также без наличия примыкающих к ним второстепенных членов. Последние сохраняют свою роль определителей при этих двух основных членах предложения и сливаются с ними. Особо от них иногда выделяются только второстепенные
[143]  
члены предложения, представляющие косвенное дополнение опять-таки в слитном виде со своими определителями, если таковые имеются: veurlag-an piladevuge pud, 'в-беге-хорошая-собака большого-дома-из выбежала (вышла)’.[17]
       
И дальше:

„Определители субъекта сливаются с ними в одно инкорпорированное целое. Прямое дополнение, воспринимаемое как определитель предиката в направленности выражаемого им действия, сливается с ним на тех же основах инкорпорирования. Если же имеются свои определители к прямому дополнению, то они, соединяясь с ним, образуют тем самым один общий комплекс предиката. Таким образом, в структуре гиляцкой речи мы имеем, по существу, комплекс субъекта и комплекс предиката, к которым в некоторых случаях добавляются также и комплекс косвенного дополнения, но уже в роли второстепенного члена“.[18]

        Рассматривавшийся нами выше архаичный тип индоевропейских композитов, представляющий, по отсечении падежных окончаний, сочетание двух неоформленных основ, вторая из которых имеет значение действия, а первая играет роль определителя по отношению к этому действию, вызывает аналогию с инкорпорированным комплексом предиката.
       Определитель основы, выражающей действие, в таких образованиях, как гиляцкое tuzmid 'мясо-ест', в одинаковой мере в индоевропейских δορυ-φόρος 'копье несущий, 'копьеносец', „водо-нос“, „чаро-дей“ и др., функционально приближается к дополнению, в частности к прямому дополнению.
       Но, как справедливо замечает И. И. Мещанинов, „прямого дополнения как члена предложения в гиляцком языке быть не может: оно выступает как определитель действия в инкорпорированном комплексе предиката“.[19]
       
Выдвигаемый новым учением о языке принцип стадиального сравнения позволяет нам сделать вывод о том, что архаичные пласты индоевропейского словосложения восходят по своему типу к той стадии, когда дополнение еще не выделилось как самостоятельный член предложения, а включалось в состав нерасчлененного еще инкорпорированного комплекса предиката в качестве определителя в нем.[20]Таким образом, сочетания типа вышеприведенных δορυ-φόρος, „водо-нос“, „чаро-дей“ мы можем рассматривать как типологические пережитки.
[144]  
древних инкорпорированных комплексов предикатного характера (независимо от их употребления в предложении исторических эпох).
       Тот факт, что эти архаичные образования дошли вплоть до нашего времени, включенные в систему именного словообразования позднейших периодов, также находят себе объяснение путем сравнения со структурой языков народов Севера. И. И. Мещанинов подчеркивает факт сосуществования архаичной инкорпорирующей конструкции рядом с более развитым строем предложения с синтаксическим сочетанием грамматически оформленных отдельных слов.
       Весьма вероятно, что инкорпорирующие комплексы индоевропейских языков некогда существовали, сохраняя свои прежние функции предикативного характера, рядом с элементами предложения нового типа, послужившими предпосылкой для выработки категорий имени и глагола в их грамматической противопоставленности, характерной для исторических периодов в развитии индоевропейских языков.
        Затем настал момент, когда ставшие уже пережиточными инкорпорированные комплексы частично стабилизировались в качестве сложных именных образований, включившись в систему сложившейся категории склонения. С этого момента начинается второй этап их истории, уже как особого типа именного словообразования, не потерявшего своей продуктивности вплоть до настоящего времени.
       Анализ построения типологически древних, хотя практически в каждом отдельном случае, возможно, и очень поздних по своему происхождению, примеров сложных образований интересующего нас типа позволит составить более конкретное представление о том этапе доисторического развития индоевропейских языков, к которому этот тип пережиточно восходит.
       При анализе семантики тематических и атематических основ, связанных с глаголами, которые мы определили как пережитки „первообразных имен“, потенциально заключавших в себе данные для выработки из них как именных, так и глагольных образований (что и выразилось в формальном единстве именных и глагольных основ этого типа) мы подчеркивали известную двойственность их значения. Эта двойственность выражается в том, что даже и в исторические периоды подобные именные образования выступают то в качестве имен действия, то в качестве своеобразных „причастий“, — ср. греч. τόμος "разрез и τομός 'режущий’, санскр. cókah 'жара’ и cokáh 'жгучий’, 'горячий’ (и в греческом и в санскрите эти значения формально дифференцируются с помощью ударения), русск. в составе сложных „вы-воз“, „nepe-воз“, но „водо-воз“.
       В русском языке в составе сложных слов мы находим оба типа значений: и „причастное“ — „водо-воз“, „чаро-дей“ и значение имени действия — „листо-пад“, „водо-ворот“, „ледо-ход“ (в этих случаях пер-
[145]  
вый элемент уже не играет роли прямого дополнения). В греческом языке сложные образования дают почти исключительно причастный характер значения второго элемента. Лишь в самостоятельном употреблении слова типа ὁ τόμος разрез’, ὁ τρόχος 'бег’ выступают в качестве имен действия: параллельно, с перемещением ударения, они используются и как nomina agentis, т. е. своеобразные причастия — τομός 'режущий’, ὁ τροχός колесо’, собственно — 'бегущее’.
       Эта двойственность значения и употребления, не находящая себе соответствия в исторических пластах индоевропейской морфологии, отражает древние черты „первообразного“ имени со значением действия. С этим связаны различия в соотношении составных элементов сложных образований, восходящих по своему типу к инкорпорированным комплексам.
       Сложное образование типа греч. ἀνδρο-φόνος 'мужеубивающий’ в том виде, как оно предстоит перед нами в историческую эпоху, может вызвать у нас аналогию со своеобразным „причастием“ с прямым дополнением к нему, выступающим в виде неоформленной именной основы. Откинув от второго элемента именное оформление позднейших эпох, выражающееся в падежной суффиксации (-s — окончание именительного падежа), мы получаем инкорпорированный комплекс предикатного типа, состоящий из неоформленной основы со значением действия и первого элемента, определяющего, конкретизирующего это действие.
       Трудно сказать, имел ли второй элемент такого комплекса в те далекие эпохи какой-нибудь специальный показатель предикативности. Но даже и тогда, когда он получил именное оформление (номинативное окончание -s) и превратился, таким образом, в своего рода причастие, он мог еще в течение долгого времени сохранять предикативную функцию. Доводом в пользу такого предположения может служить выдвинутая и доказанная А. А. Потебней теория большей предикативности причастия в прошлом.
       Первый элемент комплекса служил как бы определителем действия. В одних случаях нам представляется, что этот определитель имеет характер прямого дополнения, в других случаях—косвенного. Но производя это сравнение с привычными нам объектными отношениями, мы тем самым привносим расчлененность значений, характерную для более развитого синтаксиса, примышляем архаичному инкорпорированному комплексу чуждые ему черты. Этому способствует то обстоятельство, что практически мы имеем дело с образованиями, хотя и древними типологически, но относящимися по своему возникновению в каждом отдельном случае к более поздним эпохам и существующими в окружении совпадающих с ними по основе глаголов, залоговый характер которых не может не отразиться на трактовке связанных с ними именных образований.
[146]            
        Поэтому, встречаясь при разборе конкретных материалов с тем фактом, что большая часть интересующих нас сложных слов обнаруживает в первом своем элементе черты, сходные с прямым дополнением при глаголе, мы не должны забывать, что образования эти включены в живую ткань уже развитого синтаксиса индоевропейских языков, для которого характерно наличие противопоставленных категорий переходности и непереходности в глаголе и дифференциация прямого и косвенного дополнений. Восстанавливая же по пережиткам картину древней инкорпорации второстепенных членов в состав комплексов субъекта и предиката, мы должны тем самым отвлечься от привычных нам синтаксических норм.
       В памятниках греческого языка мы находим большое количество сложных слов рассматриваемого нами типа, частично засвидетельствованных в эпических и вообще поэтических текстах, частично же в литературе более поздних периодов. При этом мы преимущественно встречаемся с такими образованиями, первый элемент которых в его соотношении со вторым вызывает у нас аналогию с прямым дополнением при переходном глаголе.
       Сюда относятся: παιδο-τρόφος 'кормящий детей’, μηλο-τρόφος 'кормящий овец’, γηρο-τρόφος 'питающий старость, родителей’, δρυ-τόμος дровосек’, δορυ-σσόος потрясающий копьем’, 'сражающийся копьем’, αἱματο-λοιχός 'лижущий кровь’, λυκο-κτόνος 'убивающий волков’, παιδο-κτόνος 'убивающий детещ ξενο- κτόνος 'убивающий гостей’, άνδρο-κτόνος 'убивающий мужей, людей’, ἀσπιδη-στρόφος 'вращающий, вооруженный щитом’, πυρ-πνόος 'огнедышущий’, γα-πόνος (дор.) 'обрабатывающий землю’, 'земледелец’, δορυ-πόνος работающий копьем’, 'воинственный’, αι-πόλος 'пасущий коз’, 'козий пастух’, βου-κόλος (βου-πόλος) 'пасущий быков’, вообще пастух’, δορυ-ξόος 'обтесывающий древко копья’, λιθο-ξόος 'каменотес’, οἰνο-χόος 'наливающий вино/ 'виночерпий’, άνδρο-φάγος 'людоед, άνθρωπο-φάγος то же самое, βαλανη-φάγος 'питающийся желудями’, παιδο-βόρος 'пожирающий детей’, δήμο-βόρος 'пожирающий народ’, 'мироед’, κρεο-φάγος питающийся мясом’, ψυχο-πоμπός 'провожающий души’ (Гермес, Харон), παιδο-γόνος 'рождающий детей, βροτο-φθόρος 'губящий людей (смертных), βου-φορβός 'кормящий быков’, 'пастух’, ὀνο-φορβός 'пастух ослов’, ἱππο-φορβός 'коннозаводчик’, οἰκο-δόμος 'строитель жилищ’, 'архитектор’, ἀρματο-πηγός 'делающий колесницы’, многочисленные образования с -φορος: αστραπή-φόρος 'молниеносный' ἐλαιο-φόρος 'производящий маслины’, αἱματο-φόρος 'приносящий кровь, ἀκεσ-φόρος 'приносящий исцеление’, δικη-φόρος 'карающий, δαφνη-φόρος 'лавроносный’, δορυ-φόρος 'несущий копье”, βαλανη-φόρος 'желуденосный’, βουλη-φόρος 'подающий советы’, δασμο-φόρος 'приносящий, платящий дань’, ἀσπιδη-φόρος 'щитоносный’, δένδρο-
[147]  
φόρος "производящий деревья’, ἀρωματο-φόρος 'производящий благовоние’, γεωργός 'возделывающий землю’, ἀμπελουργός 'возделывающий виноград’, виноградарь’, λιθουργός 'обделывающий, обтесывающий камни’, ἡ άνθεμουργός 'обрабатывающая цветы’, т. е. 'пчела', κακοῦργος 'делающий зло’, 'злодей’, δρδοῦχος 'держащий факел’, ἀσπιδοῦχος 'щитоносец, собств. 'имеющий щит’, γαιή-οχος 'объемлющий землю’ (эпитет Посейдона), ἡνι-οχος держащий вожжи’, 'возница’, αἰγί-οχος 'имеющий, держащий щит’, 'эгидодержец’, δημοῦχος 'имеющий народ или страну’, δωρο-δόχος 'берущий взятки’, ξεινο-δόκος 'гостеприимец’, 'хозяин’, ἐργο-λάβος 'берущий работу за плату’, 'подрядчик’, κακο-λόγος 'злословящий’, 'бранящий’, ἀρχαιο-λόγος 'рассказывающий или исследующий древности’, ἀργνρο-λόγος 'собирающий или взыскивающий деньги, дань’, λιθο-λόγος 'собирающий или связывающий камни’, 'каменщик, οἰκο-νόμος 'управляющий домом’, 'хозяин’, ἀστυ-νόμος 'градоблюститель’, 'градоначальник’, ἀστρο-νόμος 'наблюдающий звезды’, βου-νόμος 'пасущий или кормящий быков’, αἱματο-ρροφος 'глотающий кровь’, δήμ-αρχος 'глава дема’, πάν-αρχος всевластный’, γεω-μόρος 'получивший участок при разделе земли’, землевладелец’, λιθο-κόηος 'каменотес', ἀργυρο-κόπος 'среброковач’, 'серебряных дел мастер’, ἀερο-πόρος 'пронзающий воздух’, 'по воздуху летающий’, βου-πόρος пронзающий быка’, οἰωνο-σκόπος наблюдающий птиц’, 'птице-гадатель’, βροτο-σκόπος 'наблюдающий людей’, ἐπεσ-βόλος 'кидающий словами’, 'дерзкий’, κεραυνο-βόλος 'мечущий гром’, λιθο-βόλος 'бросающий камни’, ἐλαφη-βόλος 'поражающий оленей’, δολο-ποιός 'изобретающий коварство’, εἰδωλο-ποιός 'делающий изображения, статуи’, εἰρηνο-ποιός 'водворяющий (делающий) мир’, γελωτο-ποιός 'смехотворный’, ἀρτο-ποιός 'делающий хлеб’, 'пекарь’, αἰσχρο-ποιός 'делающий гнусное’, 'сквернодей’, αὐλο-ποιός 'мастер, делающий флейты’, ἀργυρ-αμοιβός 'меняющий серебро’, 'меняла’ и др.
       Очень многие из приведенных примеров имеют в той или иной степени искусственный характер. В частности, это относится к образованиям, связанным с поэтической речью, в которой словосложение используется как стилистический прием для создания украшающих эпитетов.
       О сравнительно позднем происхождении некоторых композитов этого типа свидетельствует также один формальный момент: это наличие так называемого „соединительного гласного“ -о- там, где первый элемент имеет нетематическую основу, напр. παιδο-τρόφος, γηρο-τρόφος, ἀνδρο-φάγος, άχθο-φόρος, ἀρωματο-φόρος, ἀερο-πόρος и др. Таким образом, оказывается нарушенным основной принцип этого рода построений — неоформленный характер первого элемента, который должен представлять собой чистую основу. Мы здесь имеем распространение
[148]  
показателя тематических основ -о- на сочетания с другими основами, происходящее в результате переосмысления этого показателя как специального аффикса, служащего для образования сложных слов.
       Этим самым выявляется относительная древность тех композитов, которые обнаруживают в первой части чистую нетематическую основу, напр. ἀκεα-φόρος, δορυ-φόρος, ἡνί-οχος, βου-πόρος, πάν-αρχος, δρυ-νόμος, πυρ-πνόος, αἰ-πόλος, αἰγί-οχος и др.
       Аналогичные примеры (с первым элементом, функционально напоминающим наше прямое дополнение при переходном глаголе) мы в изобилии находим и в современном русском языке. Приведу некоторые из них:       „злодей“, „лиходей“, „чародей“, „людоед“, „куроед“, „свинопас“, „водовоз“, „водонос“, „зверобой“, „птицелов“, „скотовод“, „мухомор“, „мукомол“, „водолей“, „волкодав“, „костоправ“, „шелкопряд“, „землемер“, „брадобрей“, „землекоп“, „дровосек“, „дроворуб“, „коновод“, „блюдолиз“, „винокур“, „пивовар“, „конокрад“, „хлебодар“, „хлебопек“, „кровосос“, „рыболов“, „живодер“, „зубодер“, „звездочет“, также явно новейшего происхождения: „пищевод“, „водомер“, „стеклодув“, „бомбовоз“, „полотер“, „пулемет“, „огнемет“, „пылесос" и др.
       Существуя в качестве приглагольных имен в системе современных залоговых отношений, образования эти заимствуют управление у соответствующих глаголов и это имеет решающую роль при новообразованиях по наличному уже типу.
        О недостаточной определенности объектного характера первого элемента, служащего определителем действия, выражаемого второй частью комплекса, свидетельствует тот факт, что в целом ряде случаев мы никак не можем усмотреть отношения переходной глагольной основы к прямому дополнению. Прежде всего здесь надо упомянуть о тех примерах, где второй элемент имеет характер не активного, а пассивного „причастия“, первый же элемент определяет действие не в его направленности, а наоборот — в его исходной точке, в его источнике. Таковы в греческом λιθό-βоλоς 'побитый камнями’ (ср. иначе акцентированное λιθо-βόλоς с активным значением 'бросающий камни’),θεό-φορος 'принесенный или посланный богами’, θεό-γονος 'рожденный богом или богами’, ἁλί-τυπος 'ударяемый морем’, δημό-θρους 'разглашаемый народом’, ἀνθό-κροκος 'украшенный вытканными цветами’, ᾑφαισνό-πονος 'сделанный Гефестом’, οἰστρο-πλήξ 'ужаленный оводом , бешенный’.
       Сравнительно малая распространенность этого типа образований не снимает вопроса о его древности. О первоначальном залоговом безразличии второго элемента была уже речь выше; употребление же первого в функции определителя действия в его исходной точке довольно широко представлено и при других образованиях „причастного“ типа, Так, например: ἀνθεμό-ῤῥυτος 'истекающий из цветов’, ἀνεμο-τρεφής
[149]  
"вскормленный ветром', ἁλί-κλυστος "омываемый морем’, ἁλί-κτυπος "оглашаемый морем, т. е. шумом волн", αἱμο-φόρυκτος "замаранный кровью’, αἱματο-σταγής "капающий, истекающий кровью’, λιθό-στρωτος "устланный камнями’, ἁλί-ῤῥυος "обтекаемый морем', αἱμο-ῤῥαγης "истекающий кровью, δημο-ῤῥιψής "брошенный народом’, ἁλί-πλακτος "ударяемый, омываемый морем’, γά-ποτος дорич. форма "испиваемый, поглощаемый землей’ и др.
       Благодаря тому, что эти причастные образования чаще всего имеют пассивный характер, первый элемент сплошь и рядом воспринимается нами как своего рода agens при страдательной конструкции. Однако — это иллюзия, создающаяся в результате попытки переосмысления пережитков с точки зрения норм более поздних периодов. Первый элемент в вышеприведенных сочетаниях ничем принципиально не отличается от первого элемента в тех сложных словах, где действие, выражаемое с помощью второго именного элемента, выступает как бы снабженное косвенным дополнением, соотнесено с ним, но лишено, однако, какого- либо оттенка страдательности. Такую картину мы имеем в следующих примерах: λυρ-ῳδός "поющий-ая под звуки лиры’ (собств. "лиропоющий’), δακρύ-ῤῥοος "обильный слезами’ (собств. "слезотекущий’), ἁλί-δονος "по морю кружащийся’, βωμο-λόγος "располагающийся у алтаря’ (чтобы что-нибудь взять из остатков жертвы), βοη-θόος "спешащий на крик (в битву)’, βοη-δρόμος "бегущий на крик, на помощь , λιθο-δόμος "строющий из камня’, поздн. λιμνουργός "работающий в озере’, "рыбак’.
       В сочетании с другими образованиями причастного типа: ἀργυρο- ῤρύτης "текущий серебром’, "сребро-текущий’, ἁλι-αής "по морю дующий, веющий’, άνεμο-σκεπής "защищающий от ветра’, αἱμο-βαφής "окунутый в кровь’, ἁλι -βαφής "погруженный в море’, ἁλι-πλαγκτος "блуждающий по морю или у моря’, βροτο-στυγής "ненавистный людям.
       Интересно, что многие из сочетаний подобного рода, носящих ярко выраженный характер украшающих эпитетов, поддаются буквальному переводу средствами русского литературного языка, напр. άργυρο-ῤῥύτης "сребро-текущий’.
       При переводе греческой богослужебной литературы на церковно- славянский язык подобные кальки и новообразования имели массовый характер,[21] чего не могло бы быть в случае отсутствия структурной близости между двумя языками.
       И для греческого, и для славянского, в частности для современного русского языка, характерно наличие таких композитов, второй элемент которых представляет тематическое образование причастного
[150]  
типа, а первый имеет наречный характер. Таковы греческие прилагательные: βαρύ-στονος 'тяжко-стонущий’, πολυ-φθόρος 'много-пагубный’, βαρύ-βρομος 'тяжко-гремящий’, βαθύ-ῤῥοος 'глубоко-текущий’, μακρό-πνοος 'глубоко-дышащий’, ἀκρο-βόλος 'сверху-мечущий, поражающий’, и ἀκρό-βολος 'сверху-поражаемый’ и др. Правда, подобные построения обычно рассматриваются как так называемые бахуврихи или „экзоцентрические композиты“,[22] хотя против такой трактовки можно возражать. Впрочем, поскольку здесь расхождение может быть лишь в оценке второго элемента (носит ли он характер „причастия“ или глагольного имени), оно не может влиять на рассмотрение функций первой части.
       Наречный характер первого элемента ярко выступает в русских образованиях типа „самолет“, „самовар“, „самопал“, „самострел“, „самогон“, „скороход“, „тихоход“, „верхогляд“, „старожил“, „сухостой“ и др.
       При сопоставлении таких сочетаний с остальными архаичными по типу композитами, в первой части которых перед нами выступает чистая именная основа, трудно установить грани, отделяющие подобные образования от сочетаний атрибутивного порядка. Если учесть, что генетически, как прилагательные, так и связанные с ними наречия в конечном счете восходят к именным образованиям, перед нами еще ярче выступает разнообразие значений неоформленной именной основы, играющей роль определителя действия, заключенного во втором элементе.
       До сих пор мы имели дело исключительно с образованиями, вторая часть которых имеет характер своеобразного „причастия“. В греческом языке, за немногочисленными исключениями (напр. ἱππό-δρομος 'конное ристалище’), этот тип господствует.
       В русском языке он также преобладает, но, тем не менее, значительная роль принадлежит также сочетаниям, в которых второй элемент представляет собой имя действия. Первый же элемент выступает как определитель этого действия. Сюда относятся такие слова как: „листопад“, „снегопад“, „водопад“, „бурелом“, „водоворот“, „солнцеворот“, „ледоход“, „ледостав“, „солнцепек“, „лесосплав“, „мордобой“, „кругозор“, „самосуд“, „самотек“, „сенокос“, „водосток“ и др. Правда, Ягич, признавая древность таких слов, как „водосток“, „листопад“, „водопад“, усматривает в них субъектное значение первого элемента — „листопадъ“ (т. е. листъ падактъ);[23] при такой трактовке и второй элемент должен рассматриваться не как имя действия, а тоже как „причастное“ образование. Однако эта точка зрения мне представляется неубедительной;
[151]  
она основана не на изучении функции этих слов в лексической системе славянских языков, в частности русского, а продиктована стремлением к логическому уточнению значения соотношения составных элементов (что падает? — лист; что течет? — вода).
       Во всех этих случаях мы имеем, и генетически, и с точки зрения современных норм, обозначение действия в его конкретизации. Конкретизатором служит неоформленная именная основа, которая может иметь различные оттенки отношения к определяемому действию. Если в словах „листопад“, „снегопад“, „водопад“, „бурелом“, „ледоход“, „солнцеворот“ мы имеем довольно неопределенное отношение объектного характера (действие „падения“, „ломки“, „хода“, осуществляемое через что? с помощью чего? чем?), то в сочетаниях „сенокос“, „мордобой“ око в известной мере приближается к отношению прямого дополнения; но лишь приближается, так как мы не можем его четко отграничить от предыдущего. Мы имеем здесь один и тот же тип определительно-объектного отношения, представляющего в своей неопределенности известное разнообразие значений.
       Эти композиты особенно ярко сохраняют черты древней недифференцированности отношения элементов внутри инкорпорированного комплекса, пережитками которого они в конечном счете являются. Первый элемент, слитый со вторым в неразрывное лексическое единство, лишь в самой общей форме, и в то же время ближайшим образом служит определителем стержневой основы комплекса. Дифференциация второстепенных членов предложения, послужившая предпосылкой для создания падежных форм имени, в общем (если не считать некоторых сочетаний типа греч. ναυσί-πομπος 'сопутствующий кораблям’ — первый элемент в дательном падеже, и более поздней по своему происхождению „несобственной композиции“ в германских языках) не затронула древнего типа сложения основ, который сохранил архаичные черты, включенный, уже в качестве словообразовательной категории, в грамматические системы позднейших периодов.
       Рассмотрение архаичного типа именных образований, стоящих рядом с глаголами, дает возможность сделать некоторые выводы относительно „первообразного имени“, заключавшего в себе потенции стать при предикативном использовании основой для выработки позднее категории глагола. Анализ сложных слов, вторым элементом которых являются рассмотренные архаичные именные образования со значением действия, а первым—неоформленная именная основа, позволяет выявить пережитки древних инкорпорирующих комплексов предиката.
       Таким образом, перед нами частично приподнимается завеса, за которой скрывается древний грамматический строй, предшествовавший исторически засвидетельствованной структуре индоевропейских языков.
[152]            
Позднейшие грамматические отношения и формы являются, в той или иной мере, стадиальным дериватом вскрываемого путем анализа пережитков более древнего состояния.
       Однако мы должны считаться с тем фактом, что непосредственные наиболее яркие пережитки инкорпорации мы встречаем не в отношениях предиката и дополнений, а в именном словообразовании — в виде особого типа сложных имен. Это служит лишним доказательством в пользу древности этих пережитков. Мы уже писали,[24] что тематические и атематические основы со значением действия имели две линии развития. С одной стороны, они послужили началом для выработки категории так называемых первичных глаголов, с другой же стороны, они частично сохранили свой древний именной характер и, лишившись с течением времени предикативных функций, оказались включенными в систему именного словообразования и словоизменения, получив соответствующее именное оформление и использование. Первая линия представляет собой столбовую дорогу в развитии и дифференциации отношений между членами предложения. На этом пути лежит также оформление морфологических категорий спряжения и склонения. Разложение древнего предикатного инкорпорированного комплекса, связанное с выделением дополнения как самостоятельного члена предложения является основой для создания категории специального объектного падежа. Полная перестройка всей системы грамматических связей и их оформления делает здесь менее возможным сохранение непосредственных пережитков древней инкорпорации, чем там, где архаичный тип сочетания „первообразного“ имени действия с его определителем застыл, включенный в систему именного словообразования позднейших периодов.



[1] Характерно, что Tagesordnung мы переводим на русский язык словосочетанием с родит. падежом 'порядок дня’. Собственно же сложное слово (eigentliches Compositum) Buchhändler мы имеем возможность передать аналогичным по структуре 'книготорговец’, в котором первый элемент не оформлен ни в отношении падежа, ни в отношении числа.

[2] Brugmann. Kurze vergleichende Grammatik. 1904, стр. 299. (См. также статью: Zur Ortzusammensetzung in den indogermanischen Sprachen. Indogerm. Forsch., T. XVIIL стр. 63).

[3] H. Paul. Das Wesen der Wortzusammensetzung. Indogerm. Forsch., XiV, стр. 257.

[4] Там же, стр. 298.

[5] Введение ..., стр. 300.

[6] Meillet et Vendryes. Traité de Grammaire comparée des Iangues classiques. Paris, 1924, стр. 393.

[7] V. Jagić. Die slavischen Composita in ihrem sprachgeschichtlichen Auftreten. Archiv für slavische Philologie, XX, стр. 535—536.

[8] Там же, XXI, стр. 31—43.

[9] Там же, стр. 519.

[10] См. мою статью „Словосложение“ в сборнике „Вопросы немецкой грамматики в историческом освещении“ (Учпедгиз, 1935, стр. 130—147).

[11] См. вышеуказанную статью автора, стр. 144.

[12] J. Wackernagel. Altindische Grammatik, II, 1, 1905, стр. 25.

[13] Н. Jacobi. Compositum und Nebensatz. Bonn, 1897.

[14] См. мою статью „К вопросу о единстве именных и глагольных основ в индоевропейских языках“ (Уч. зап. Филолог. фак. ЛГУ).

[15] Статья „Луораветланский (чукотский) язык“ (сборн. „Языки и письменность народов Севера“, III, 1934, стр. 6).

[16] Учпедгиз, 1940.

[17] Там же, стр. 83.

[18] Там же, стр. 83.

[19] Там же, стр. 86.

[20] Аналогичная постановка вопроса правомерна и для тех образований, где первый элемент носит атрибутивный характер (включение определения в один комплекс с определяемым).

[21] Собрание примеров см. в статье Ягича „Die slavischen Composita in ihrem sprachgeschichtlichen Auftreten“ (Archiv für slavische Philologie, XX, стр. 535—550).

[22] См. Brugmann. Zur Wortzusammensetzung in den indogerm. Sprachen. Indogerm. Forsch., XVIII.

[23] Jagiс, там же, стр. 527.

[24] См. мою статью „К вопросу о единстве именных и глагольных основ в индоевропейских языках“ (Уч. зап. Филолог, фак. ЛГУ).