Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы

-- Ф. Филин : «Методология лингвистических исследований А. А. Потебни (К столетию со дня рождения 1835-1935)», Язык и мышление, Институт языка и мышления им. Н. Я. Марра. АН СССР, 1935, № III-IV, стр. 121-160.

[121]

         I/

        1. Эпоха 60-70-х годов прошлого столетия ознаменовалась бурным расцветом русской науки, обусловленным ростом и развитием капитализма в России. В химии — это Бутлеров, Менделеев, Меншуткин, в геологии — Ковалевский и Кропоткин, в биологии — Тимирязев, Сеченов, Фаминцин, и т. д. Это — время крупных открытий, широких горизонтов, смелых теоретических исканий. Оно нашло свое отражение и в языкознании, правда, в одном лишь его уголке, без массового захвата лингвистических кругов того времени. Наиболее типичным и, пожадуй, единственным npедставителем яркой вспышки буржуазного языкознания в России является А. А. Потебня.[1] Если И. И. Срезневский и Ф. И. Буслаев стояли на рубеже старого формально-логического направления (в широком смысле этого слова) и индоевропеистики, соединив в себе и то и другое (в особенности Ф. И. Буслаев), то А. А. Потебня представил «Sturm und Drang» индоевропейского языкознания в России: 1) он впервые в истории изучения русского языка поставил проблему изменчивости языка и мышления и, в рамках индоевропеистики, наметил стадиальность в их развитии; 2) им была проделана большая исследовательская работа в области сравнительного синтаксиса, области наиболее слабо разработанной индоевропеистикой; его разработка истории предложения славянских языков, с генетическим подходом к делу, является и до сих пор непревзойденным образцом в лингвистической литературе и 3) А. А. Потебня, как никто из русских индоевропеистов, широко использовал в своей языковедческой работе философию, caм по этой линии много-
[122]  
численными путями восходя в конечном счете к классической нeмецкой философии (Канту). Исследования А. А. Потебни не получили какого-либо значительного отклика в русском языкознании, тем более за гpaницей.[2] На это есть, конечно, свои причины. Если индоевропеистика довольно прочно утвердилась в описаниях форм языка, то проблемы мышления в соотнесенности с языком, а также и синтаксис в его историческом развитии, оказались ей не под силу. Но в период своего высшего теоретического подъема она дерзала разрешить многое. Впоследствии Потебня в развитии pycскoгo языкознания был не преодолен, а отброшен по ряду основных вопросов. Конечно, нельзя сказать, что Потебня не имел никакого влияния на языковедческие круги. О нем много писали,[3] у него оказались многочисленные последователи, в особенности развернувшие свою деятельность после революции, главным образом, по линии литературы и преподавания языка.[4] Но это была, за немногим исключением, или популяризация идей Потебни, без исследовательской проработки его положений на конкретном материале,[5] или статьи по поводу личной и общественной жизни Потебни
[123]  
и небольшие критические исследования.[6] Отсюда вывод, что проблема критического использования наследства Потебни ни в какой мере не снята позднейшим развитиеи русского языкознания. Более того, эта проблема и не могла быть разрешена индоевропеистикой на закате ее развития. Критическое использование всего ценного, что дано Потебней, обсуждение вопросов, поставленных им (скажем, о происхождении и развитии частей речи и некоторых типов предложения русского и др. славянских языков) по существу возможно лишь на основе достижений нового учения о языкe (что, конечно, дело не одной статьи). В мою задачу входит выяснение историко-философских корней исследований Потебни, основных положений его мeтoдологии.

        2. Основной порок формально-логической грамматики заключался в том, что она расматривала язык как пассивное средство выражения мысли. Ею не ставился вопрос, какими способами происходит это выражение, т. е. историческое развитие языка и мышления, возникновение многообразных языковых форм и причины возникновения того, а не другого построения какого-либо конкретного языка. Для нее существовали вечные и неизменные категории понятий и суждений, обязательные для всех народов. Язык же или признавался тождественным мышлению, или же, под давлением фактов, наделялся «особыми законами», не имеющими оснований в мышлении[7]. Это последнее положение формально-логической грамматики впоследствии было положено и развито до мельчайших деталей так наз. «неограмматиками» с их физиологическим подходом к речи и в особенности у нас, формалистами, представляющими одно из дальнейших ответвлений «неограмматиков». В конце первой половины XIX ст. в связи с бурным развитием естественных наук и, на основании этого, философского эмпиризма в различных областях знания, не преминувших захватить и языковедение, началась довольно сильная реакция против формально-логической грамматики. Эта реакция совпала с расцветом индоевропеистики, периодом смелых теоретических изысканий и широкими научными кругозорами. Была сделана смелая попытка разрешить вопрос о единстве формы и содержания языка, историческом развитии конкретных языков. Представителем этого течения у нас явился Потебня. Его главные положения, в основном заимствованные у западноевропейской
[124]  
линвистики,[8] но проработанные на конкретном материале глубже и цельнее, чем кем-либо из его учителей, в общих чертах можно свести к следующему: 1) слово — не пассивное выpажение мысли, случайный или изобретенный знак, оно неразрывно связано с актом мышления; связь эта представляется путем «внутренней формы», т. е. любое слово возникло, получило свое оформление по какому-либо признаку обозначаемого предмета, воспринятому говорящими; 2) восприятие признаков предметов изменчиво и чем выше развитие человечества, тем сложнее само восприятие, следовательно, восприятие постоянно изменяется, изменяются и слова, то теряя свою «внутреннюю форму», то приобретая ее на новых началах, изменяется структура языка, создается непрерывный ряд развития, история языка; поскольку эти изменения происходят не одновременно, то «поверхность языка всегда более - менее пестреет оставшимися наружу образцами разнохарактерных пластов ... стараясь сколько-нибудь определить пропорции, в каких на обращенной к нам поверхности языка смешаны разнохарактерные явления, мы вместе с тем приходим к необходимости выяснить характер их, поставивши их в ряд других, с ними однородных».[9] На конкретных материалах славянских языков Потебня дал замечательную попытку истории частей речи и предложения, реконструкцию их на основании «разнохарактерности» явлений, которая не может быть не учтена и руссистами с новой методологией; поскольку находится «Внутренняя форма» слова, постольку опpеделяется его происхождение. Материал наталкивал Потебню на интереснейшие этимологические сопоставления, в которых он «чутьем» отгадывал иногда то, что впоследствии подтвердилось благодаря палеонтологическому анализу;[10] 3) так как способы образования слов и форм языка были перенeceны в область психологии, то, естественно, центром объяснения языковыx явлений стала психолоrия индивидуума; это позволило решительно отойти от обязательной общности законов мышления для всех народов и всех времен (я не говорю пока и о порочности этой установки) и признать, что само мышление тоже исторично и имеет у каждого народа свои особенности; поскольку субъективное должно быть реально существующим, то оно находит это свое реальное выражение в «народе». Наряду с психологической осно-
[125]  
вой понятие «народа», «народного духа» составляет одну из основных баз методологии Потебни. Где истоки обеих этих сторон потебневских исследований? В психологической части он опирается на Гербарта, иногда непосредственно, иногда посредством своих ближайших предшественников — Лотце, Штейнталя и Лацаруса, в части взаимоотношений между «народом» и индивидом, общим и частным в языке, пониманием и непониманием и т. д., на Гумбольдта и того же Штейнталя и Лацаруса.
        Конечно, нечего и говорить о том, насколько важно понять философскую сторону исследований Потебни, ибо без нее нельзя ступить и шагу в рассмотрении того или иноrо конкретно-языкового вопроса в его работах. Философия Гербарта представляет собою довольцо эклектическое соединение. Главная струя исходит через критику Фихте от Канта, побочные — от Лейбница, учения элеатов и Платона.[11]
        В противовес априоризму, клавшему в основу общечеловеческие, неизменные законы, Гербарт исходным своим пунктом берет индивидуальный опыт, практику, а задачей науки считает точное вычисление любого явления как природы, так и сознания.[12] «Всякая теория, которая желает быть согласованной с опытом, прежде всего должна быть продолжена до тех пор, пока не примет количественных определений, которые являются в опыте или лежат в его основании».[13] Вся наша опытная деятельность, а также и сознание, должны точно измеряться, в противном случае они становятся бесполезными и даже вредными. Единственный метод измерения — метод точных наук: математики и механики. На основе этого Гербарт строит «механику представлений и понятий». Те механические законы, которые мы наблюдаем в природе, имеются и в сознании, психологии человека, хотя пpирода и не определяет его сущности; природа и человек — параллельны, их соотношение (гармонию) связывает лейбницевское «высшее». На возражение, что психология имеет дело с качественными процессами, а не количественными, Гербарт, следуя Канту, возражает, что качественное есть сущее, а сущее предмета непознаваемо.[14]
[126]            
        Следовательно, реален только количественный способ изучения. В основе психологии, по его учению, лежат факты индивидуального сознания. Представления и понятия индивидуума ничем не определяются, они cyть внутренняя деятельность самого индивидуума. «Человеческая душа не кукольный театр; наши желания и решения — не марионетки; за ними не стоит никакого фигляра, но наша истинная собственная жизнь заключается в хотении и эта жизнь имеет свои правила не вне себя, а в себе».[15]
        Одно представление самостоятельно, независимо от другого. Самое представление есть не что иное, как комплекс свойств, создающих определенную вещь. Вещам приписываются разные свойства, но поскольку в понятии вещи со многими признаками — явное противоречие, то необходимо допустить, что есть множество простых, неразложимых реальных существ (лейбницовских реалов), причем каждый реал имеет одно простое качество. Их совместность обусловливает явление единой вещи со многими признаками.
        Изменение отношений между реалами создает изменение вещей, развитие как природы, так и общества. Сущность этих реалов непознаваема.[16] Основное в сознании — представливание.[17]
        Представливание есть непрерывный процесс сталкивающихся между собою объектов представления, причем один объект или группа объектов вытесняет другой объект или другую группу. Но вытесняемый объект или группа объектов не уничтожается, а только «затемняется», уходит в область подсознательного. Действие, заставляющее объекты затемняться, называется Гербартом «стремлением». Ушедшие «затемненные» объекты превращаются в стремление к представливанию. При благоприятных условиях, когда исчезает «задерживающая их сила», они могут опять вернуться на чем строится память и воля. Самые «задержки» есть силы, действующие друг против друга. Эти силы не связаны друг с другом органически, также и нe являются предикатами каких-либо сущностей. Сила случайна по отно-
[127]  
шению к сущности; сущность может быть представлена различными силами, различными способами и различными связями.[18]
        Представление может состоять только из одного образа, но может и из нескольких. В последнем случае это не только сумма представливаемого, но и сознание противоположностей между представляемыми объектами. Эти противоположности осознаются «сверх объектов».
        В этих чувственных противоположностях, в самих представляемых объектах, а не вне их, лежит движуща пружина задержек, движения (уничтожения и проявления) представляемого.[19] В основе всего человеческого познания лежат чувственные представления. Человечество начало с самых простых чувственных представлений, без их сколько-нибудь связного осознания, затем путем опыта, накопления этих повторяющихся представлений оно стало создавать понятия. В основе осознания данных представлений лежит опыт прошлого, к которому прибавляется новое, в виде данных представлений.
        Осознание нового на основе старого, создание нового понятия, нового слова есть «акт апперцепции». Вся духовная жизнь человека изменчива, имеет движение вперед, развитие; развивается также и язык. Эти положения Гербарта имели весьма громадное влияние на различные психологические направлевия в языкознании, начиная от Штейнталя-Лацаруса и кончая Вундтом, Паулем и позднейшими психологами-лингвистами. «Закон апперцепции», определение сознания как актов мысли «действительно совершающихя в данное мгновение»[20], сыграли огромную роль в работах Потебни. Положительное в них — правильно схваченный путь развития мышления от чyвственно-образного к oтвлеченнoмy, историческая беспрерывность мышления, поскольку «акт апперцепции» возможен только при наличии представлений, приобретенных в течение всей истории человечества. Основной порок системы Гербарта, сказавшийся во многом и на исследованиях Потебни, в отрыве независимо существующего от нас реального мира от нашего познания и ощущений; мир отрывался от человека, ставился как «параллель ему», отодвигался «по ту сторону познания».
[128]  
        В свою очередь человеческое общество, да и caм индивид, лишались какой-либо активной роли; «силы задержек» сами по себе определяли процесс познания, да и те лишь механически приходили во взаимодействие друг с другом. Причинность мышления, понятно, не говоря уже о ее классовой обусловленности, оставалась вне поле зрения. Были правильно подмечены некоторые стороны в «механизме» процесса познания, выражаясь языком Гербарта, но сам «механизм» оставался мертвым, разорванным на механически склеенные куски. Это было понято учениками Гербарта, в частности, Г. Лотце, а за ним и Потебнею. Лотце (а также и Потебня) приняли, в основном, положения Гербарта, хотя первый не хотел признать себя «последним из гербартанцев»,[21] но они внесли корректив, направленный против «все объясняющего механизма» Гербарта.
        Гербарт сравнивал «душу» с неизменным атомом, лишенным всякой творческой активной деятельности и разнообразия действий.[21a] По Гербарту, «душа», раз создав «первичный материал», оставляет свою творческую деятельность и предоставляет свои действия механическим законам взаимодействия. «Таким образом, душа в своей дальнейшей жизни оказывается только сценою, которая хотя и сопровождает сознанием то, что на ней происходит, но не обнаруживает на это никакого другого влияния. Против этого именно направлены наши замечания. Творчество души обнаруживается не один только раз при создании простых ощущений… Механическое течение восприятий слyжит только поводом, только вызывает новые формы деятельности других, которые никак бы не вышли из самого этого механизма.[22] «Душа» — не сцена, на которой происходят столкновения представлений, она сама активное начало не толькo в период ее вознинновения, но и в течение всего ее развития, она вечно творящее новые формы деятельности. Новые формы могут выйти из нее самое, а не только зависеть от предыдущего опыта. Это положение Лотце — и шаг вперед и шаг назад по сравнению с Гербартом. В нем наметилась линия качественного развития, непрестанного качественного изменения, что плодотворно было использовано Потебней в его лингвистических исследованиях, но с другой стороны и отход на чисто субъективно-идеалистические позиции. Потебня был более последовательным учеником Лоце, чем Штейнталь и Лацарус, и прогрессивнее Гумбольдта, который намечал эпохи «упадка, регрессии»
[129]  
в языке с определенного периода, тогда как Потебня считал, что потеря многообразности форм еще не означает регрессию языка и сущность языка всегда в непрерывном прогрессе. Поскольку механические движения лишаются активности, постольку Лотце подвергает критике гербартовскую теорию «задержек» представлений. «Представления не наделены уже изначала отталкивающими силами; необходимость взаимодействия их вообще наступает лишь от того, что единство души стремится связать их, а их противоположность между собою перечит этoмy соединению».[23] К гербартовской схеме прибавляется «активность души»; эта активность у Потебни находит свое применение в том огромном значении, которое он придавал слову в акте человеческого познания. Cлово имеет особую, свойственную ему, активность, оно является единственным cpeдcтвoм «апперцепции». «Слово не есть, как и следует из предыдущего, внешняя прибавка к гoтовой уже в человеческой душе идее необходимости. Оно есть вытекающее из глубины человеческой природы средство создавать эту идею (разрядка моя, Ф. Ф.), пoтому что только посредством него npоисходит и разложение мысли. Как в слове впервые человек осознает свою мысль, так в нем же, прежде всего, он видит ту законность, которую потом переносит на мир».[24] На теории cлoвa у Потебни зиждется и его работа по синтаксису. Но Лотце оказал огромное влияние на Потебню и по другим важнейшим вопросам.[25] На первой ступени развития человечества не было еще отвлеченного мышления, преобладали чувственные образы. Восприятие этих образов было примитивно, и чем ниже мы спускаемся в историю, тем беднее, примитивнее человеческое мышление, тем меньше индивидуальныx черт у человека. «Чем однороднее судьбы и занятия отдельного лица, чем теснее кругозор его, чем вообще ниже и одностороннее быт какого-нибудь племени, тем более и npинадлежащие к нему лица погружаются в однообразие телесного характера».[26]
[130]            
        С прогрессом человек, а также и нация, все более и более индивидуализируется. Нивелирующее действие культуры в отношении национальныx признаков и индивидов только кажущееся, на самом деле роль культуры — индивидуализация. Эту мысль последовательно развил Потебня в своей статье: «Язык и народность», она импонировала установкам другого источника методологии Потебни — «народно-психологической» школе Штейнталя-Лацаруса. Связь между Лотце и Штейнталем-Лацарусом признается последними открыто.

        3. Борьба с формально-логической грамматикой пошла не только по линии замены формальной логики гербарто-лотцевской психологией. Огромную роль в этой борьбе сыграл В. Гумбольдт. Здесь нельзя не коснуться классовой сущности пpедставителей этих течений. Характер исследований Гумбольдта, его мировоззрение типично для «середины» немецкой буржуазии конца ХVIII и начала XIX в. Как известно, немецкая буржуазия этого времени находилась в другом положении, чем французская. Францусская буржуазия боролась с феодaлизмом методом открытыx деиствий, методом революции. Немецкая буржуазия для такой борьбы была недостаточно сильна, потому что она ограничивалась «революцией в мышлении». Для нее весьма характерна двойственность, колебания из стороны в сторону. Она колебалась между революцией и монархией, что нашло свое яркое отражение в философии у Канта и Гегеля а в языкознании именно у В. Гумбольдта. В 1789 г. В. Гумбольдт вместе со своим учителем Kaмпе ездил в Париж, «чтобы присутствовать при похоронах французского деспотизма». Но он хотя и не защищал французского монарха, но считал также взгляды якобинцев крайностью. Его взгляды представляли собой не что иное, как возможно верную формулировку настроения тогдашней Германии, — настроения параллельного и в то же время противуположного революционнoмy французскому».[27] Его теории «по духу своeму родственна и в то же время противоположна практике французской революции: борясь против нее, она в то же время ей симпатизирует; но симпатизируя ей, она проповедует совершенно противоположные цели и совершенно другие пути».[28]
        В. Гумбольдт симпатизировал французским революционерам и теоретически оправдывал их действия, но методы борьбы этих революционеров считал чересчур резкими и в этом пупкте расходился с ними. Его интересовала философская сторона революции. В вопросе о государстве идеалом
[131]  
его была «свобода личности», которая выше государства («Ideen zu einem Versuch, die Grenzen der Wiгksаmkеit dеs Staats zu bestimmen, 1851).
        Не случайна близость В. Гумбольдта в ряде формулировок по вопросам государства к взглядам Ж. Ж. Руссо. Нельзя игнорировать и то, что Гумбольдт сиипатизировал Форстеру - представителю левобуржуазных течений в Германии того времени. Наконец, вся его политическая деятельность представляет собою типичнoe колебание немецкого буржуа от мыслей о «свободе личности» к преклонению перед монархией. Философский идеал Гумбольдта — найти теоретическое примирение противоречивых сторон немецкой действительности, и выход из противоречий он искал в единстве и цельности человеческой личности, тем самым в известной мере отходя от Канта в сторону индивидуализма и приближаясь, отчасти, ко фихтевскому пониманию «я», отчасти к романтизму Шиллера. В этом пyнкте сходятся лингвистические и эстетические линии Гумбольдта.
        Отличие его от Kaнтa то, что он брал нe отвлеченного, познающего субъекта, а человека в целом, «во всей его гармонии», придавая большее значение чувственности, в чем он следовал за Шиллером.[29] На Гумбольдта имели также побочные влияния Шеллинг (главным образом через Шиллера), отчасти последователь Лессинга и Канта Ф. А. Вольф. У нас за последнее время существвовало (и существует) мнение, что на Гумбольдта большое влияние оказал Гегель. Это мнение ни в какой мере не соответствует действительности. Гумбольдт, если отбросить незначительные побочные влияния, — верный последователь Канта. Гумбольдтовская «диалектка» лишь по недоразумению называется диалектикой. Биограф Гумбольдта Гайм следуюшим образом характеризует его философоские убеждения: «Философский идеал Гумбольдта заключается в завершении кантианства, в построении на кантовской критике и проникнутом эстетическим духом древних изучении человека в его единстве и целостности».[30] Ближаиший ученик Гумбольдта Штейнтaль характеризует его «диалектику» как дуализм, который Гумбольдт пытался примирить метафизическими антиномиями,[31] что вполне соответствует духу Канта. Гумбольдт подчеркивает, что язык полyчает окончательную определенность, только у отдель-
[132]  
ного лица. В основу своей философии он кладет положение Канта об априорности и самости духа. Именно в этой идее Гумбольдт пытается найти уверенность в абсолютной автономии каждого человеческого существа, в тождественности всех человеческих существ, на основании которой и строится предположение об автономии. Но в этом и слабое место Гyмбольдта, так как все же автономия человека непонятна, если признать наличие объективного духа. Пожалуй, в связи с этим он следует за Кантом, резко отграничивая причину (по Гумбольдту, силу) деятельности духа от его проявления, сущность от явления. Причина, сущность — непознаваемы (между прочим, то же находим и у Штейнталя в его «Der Ursprung der Sprache», стр. 17 и в других местах, у Потебни в т. III «Из записок», Ладаруса, Шаслepa и других последователей Гумбольдта. Поэтому язык «выливается из уст нации как настоящее, необъяснимое чудо, не менee поразительное чудо… есть появление того же в лепете каждого ребенка».[32] А если так, то «разделение рода человеческого на племена и народы и происхождение различных языков и наречий… зависят еще от высшего явления — от возрождения духовной силы человечества. Это откровение силы человеческого духа, совершающееся в продолжение тысячелетий, на пространстве всего земного шара, в различных по роду и степени видах, составляет последнюю цель всякого умственного движения…».[33]
        Следовательно, происхождение человеческой речи, как и сущие причины ее движения, для нас непознаваемы. Можно судить о сущности язьыка лишь по его явлениям. Сущность языка в этом плане npедставляется как беспрестанное стремление к усовершенствованию, которое никогда нe может достигнуть цели, беспрестанно проявляющаяся работа духа. На этом именно покоится общеизвестное положение Гумбольдта, что «язык есть деятельность, а не оконченное дело». «Цель этой деятельности — взаимное разумение между людьми… Постоянное и однообразное в этой деятельности духа, претворяющей органический звук в выражение мысли, быв понято в полной совокупности и npедставлено систематически, составит то, что мы называем формою языка».[34]
        Следовательно, под формою языка Гумбольдт понимает и его семантические особенности, самую технику мышления. В своей форме язык является общим достоянием нации, народа. На первых порах Гумбольдт как бы раз-
[133]  
решает возникающее противоречие между автономией индивида и народной сущностью языка. « Языки можно считать творением народов, и в то же время они остаются творением отдельных лиц, потому что могут происходить только в отдельных лицах, но опять только так, что каждое лицо предполагает быть понятным для всех, и все оправдывают на деле это ожидание».[35]
        Самый «народный дух» представляется цак нечто, составленное из бесчисленного количества однородных индивидуумов, как известную проекцию деятельности индивида.[36]
        То, что дано внутри деятельности индивида, выступает во-вне, в мир, образуя нечто коллективное, «народный дух». «Народный дух» общее всех индивидуумов. Но это общее вовсе не удовлетворяет Гумбольдта, так как он видит и особенное в каждом человеке. Разрешение противоречия таким путем лишь кажущееся, так как язык, с одной стороны — достояние «народного духа», с другой — «воздействие неделимого на язык уяснится нам, если возьмем во внимание, что индивидуальность языка — только только относительная, что истинная индивидуальность заключена только в лице, говорящем в данное время. Никто не понимает слово именко так, как другой… Всякое понимание есть вместе с тем непонимание, всякое согласие в мыслях вместе разногласие… Во влиянии на человека заключена законность языка и его форм, в воздействии человека — принцип свободы, потому что в человеке может зародиться то, чему никакой разум не найдет причины в предшествующих обстоятельствах. Свобода сама по себе неопределима и необъяснима».[37] Таким образом, возникают непримиримыe противоречия, дуалистический разрыв объективного и субъективного, что лежит исключительно в рамках кантовского дуализма. Гумбольдт, как и Кант, называет эти противоречия антиномиями. Гумбольдт устанавливает несколько антиномий: 1) Язык творчество народности, но в то же время он лишь принадлежность индивида. 2) Человеческий язык вообще делится на бесконечное количество индивидуальных языков и в то же время это множество составляет единство. 3) Язык — живой процесс, вечно изменяющийся, но в то же время он устойчив. 4) Язык — не только высказываемое, но и сказанное. 5) Язык для каждого индивида есть нечто чуждое, но в то же время и родное, он объективен и субъективен, активен и пассивен. Гумбольдт сделал попытку
[134]  
разрешить эти противоречия в «тождестве человеческой природы», ибо если не это тождество, то совершенно необъяснимо, почему же люди все же понимают друг друга. Но это «тождество», помимо того что оно пусто благодаря своей чрезмерной абстрактности, не разрешает противоречий и потому, что становится соверщенно непонятным, откуда берется индивидуальность, как возникли конкретные языки и что же такое «язык индивида». Впрочем, Гумбольдт, как совершенно правильно отмечает Потебня, и не старался разрешить противоречия, его целью являлось примирение противоречий. Спрашивается, что же в этой «диалектике» гегелевского? Примирение этих противоречий сводится в субъекте, субъективизм у Гумбольдта перевешивает объективизм. «Все, что ни есть в душе, может быть добыто только ее собственной деятельностью; речь и понимание — только различные проявления одной и той же способности речи. Размен речи и понимания не есть передача данного содержания (с рук на руки): в понимающем, как и говорящем, это содержание должно развиться из собственной внутренней силы; все, что получает первый, состоит только в гармонически настраивающем его возбуждении»).[38] Самая же причина «душевной деятельности» индивида лежит «по ту сторону познания». Все эти положения Гумбольдта легли одним из краеугольных камней исследований Потебни, соответствующим всему их построению. Кроме противоречий между индивидом и обществом у Гумбольдта есть и противоречие между человеком и природой, опять-таки, по кантовскому образцу. По Канту, схематичность мышления априорна. Только благодаря этой схематичности возможно суждение, другими словами, познание мира. Язык — посредник между мыслью и природой. Он сам схематичен и возник лишь, благодаря схематичности мышления. По Гумбольдту, также обозначение понятия звуком есть «соединение вещей, по своей природе совершенно несоединимыx».[39] Отсюда — символизм языка. Оcнoвa символа — какой-либо чувственный признак обозначаемых предметов.[40] У Канта одним из первых результатов анализа человеческого познания со стороны критики чистого разума является материя созерцания, которой соответствует с внутренней стороны ощущение. Гумбольдт претворяет это положение в следующем: 1) В основании образования личных мeстoимений лежало понятие пространства (отсюда личные местоимения первообразны в языке). 2) За местоимениями возникают непосредственно предлоги и междометия, поскольку они выражают отношения пространства и времени
[135]  
определенному пункту, неотделимому от их понятия. 3) Члены в языках островов Южного океана большей частью образовались из отношений пространства и времeни.[41]
        В качестве доказательства влияния Гегеля на Гумбольдта иногда приводят близость их общеисторической концепции: мировой дух и ступенчатость в его развитии у Гегеля, известная стадиальность в мировом языковом процессе у Гумбольдта, но и это указание не находит себе конкретных подтверждений и строится лишь на домыслах. Гумбольдт и в этом пункте следует за Кантом. В частности, его «Einleitung zur Kawisprache» построена по плану «Об идее всеобщей истории» Канта. Положительное у Гумбольдта : I. Исторический подход к языку, конечно, ограниченный в самом своем корне, неразрешенными противоречиями, о которых сказано выше. Им намечается известная стадиальность в развитии языков. Развитие идет неравномерно, но поскольку все языки представляют собою творчество «мирового духа», то все они имеют одну, не известную для нас, цель, вследствие чего развитые языки показывают отставшим, во что они могли бы развиться, а оставшие развитым показывают их прошлое, причем каждый отставший язык необязательно должен превратиться в точно такой же вид существующего высшего; нет, он имеет свои собственные законы развития и может сблизиться с обогнавшим его только по структуре, по типологии, по одинаковой стадии развития.
        За идеалистической скорлупой здесь скрывается верно пoдxваченная мыcль о стадиальности развития языков, доказанная в наши дни на основе иного метода, именно диалектико-материалистического, подкрепленнная громадным материалом. В этом пункте Гумбольдт стоит гораздо выше многих современных индо-европеистов. Но этот историзм Гумбольдта — историзм лишь до известной степени. Языки могут развиваться только в пределах «первоначального устройства», которое им дано тем или иным «народным духом» в самом начале их возникновения. Через развитие «не уничтожатся внутренние ограничения, положенные умственному развитию в его первоначальном устройстве: они останутся препятствием высшемy образованию и самого языка».[42] Каждый язык относительно другого представляет собою известную ступень развития духа, но все эти языковые ступени — не результат единого исторического пpоцеcca, а обособленные, замкнутые в себе ветви развития.
[136]            
        Конкретные языки мира имеют общее «духовное начaло», которое роднит их между собою. Но и это «духовное начало» по своей сущности противоречиво, так как каждый язык уже в самом начале своего развития, в своем зародыше представляет собою нечто «предопределенное свыше», ставящее его в замкнутый, непроницаемый круг. Языковые ступени, по Гумбольдту, не реальньiе стадии развития, а как бы идеальное «стремление духа». Как видим, Гумбольдт последователен в своих противоречиях, остающихся неразрешимыми, поскольку отправная точка в его исследованиях — идеалистический подход к явлениям языка.[43] Гумбольдт остается верен своему классу: языки делятся на «благородные» и «неблагородные», практически «не благородный» язык не может стать «благородным». кроме того, по Гумбольдту, развитие идет лишь до известной степени. Языки имеют две стадии развития: 1) стадию становления и 2) стадию деградации, разрушения форм.[44] II. Второй положительный момент Гумбольдта заключается в том, что своими иccледованиями он подготовил почву окончательному поражению формально-логической грамматики, которое нанесли ей его ученики. Но сам он во многом оставался еще на позициях схоластического языкознания XVIII в.[45]

        4. Отзвук гумбольдтовских идей «народного духа» (возникший или через его влияние или под непосредственным влиянием романтической школы) довольно широко распространился и в других отраслях наук (Клемм, Берхгауз, Франкенгейм, Риль, Андрэ Гoльц и др. Журналы : «Ausland», «Magazin für Literatur des Auslandes», историко-этнологические работы Экштейна, некоторые положения знаменитого географа Карла Риттера и др.).
        Но особо выдающееся место в разработке вопросов «народного духа», «народной психологии» принадлежит Штейнталю и Лацарусу, которые для этой цели создали специальный журнал «Zeitschrift für Völkerpsycho-
[137]  
logie und Wissenschaft» (1859 г.). Штейнталь и Лацарус сочетают гербартовскую психологию и психологические работы Лотце с «народным духом» Гумбольдта.[46] Эта психологическая интерпретация Гумбольдта и дает в их лице, а также и их учеников, в России — в лице Потебни,[47] особое направление в языкознании, которое можно назвать ассоциативно-психологическим или «народно»-психологическим. Штейнталь и Лацарус отмечают, что постановка вопроса о «народном» духе была еще у Гербарта, но ему не удалось достаточно обосновать ее.[48] Но что же такое «народная психология», если эти языковеды-психологи следуют за Гербартом и Гумбольдтом, которые за основу развития человеческого общества брали индивида? Удалось ли им преодолеть гумбольдтовскде антиномии? Ответ отрицательный. Они ничего нового не прибавляют как к Гумбольдту, так и Гербарту, лишь соединяя их в некое целое. «Дух народа живет только в индивидуумах и не имеет особенного от духа индивидуума бытия; потому понятно, что в нем происходят те же самые основные процессы, как и в духе индивидуума, составляющем предмет индивидуальной психологии. И в народной психологии дело идет о тех же процессах, но только совершающихся в сознании народа, в его творчестве. У каждого народа свой ум и воля, свое чувство и воображение: они высказываются в его жизни, в религии, в его поэзии. Здесь происходят те же самые основные процессы, как и в индивидуальной психологии, но только сложнее или пространнее».[49] Единство человеческого общества заложено опять-таки в человеческой природе (по Гумбольдту). «Духовные начала» человека — нечто прирожденное, «всасываемое с молоком матери».[50] Что же такое «народный дух»? Поскольку исходный пункт — индивид, то «народный дух» не есть что-то субстанциональное, это «множество людей, которые рассматривают себя как народ, причисляют себя к одному народу»,[51] это — идея общности, которая объединяет известную группу людей, своеобразный «общественный
[138]  
договор».[52] Беспомощность, антиисторичность такого подхода более чем очевидна,[53] что вызвало в самой среде буржуазных теоретиков резкую оппозицию.[54] По Штейнталю и Дацарусу, язык составляет один из главных признаков «народного духа». Но язык и народность часто исторически не совпадают. Здесь опять-таки кроется непримиримое противоречие в понятии: «народного духа». Как может существовать «народ» с чуждым ему языком, когда «существенная важность языка для образования народного духа, заключается в том, что язык как всеобщий духовный орган апперцепции рождает также апперцепцию; через этот процесс лица уподобляются друг другу, делаются одним народом, образуют в себе «народный дух». Положительное в разработке вопроса о «народном духе» только в том, что этим было привлечено внимание к особенностям не только форм, но и мышления в каждом конкретном языке, в противовес формально-логической грамматике. Потебня целиком придерживался в вопросах «народного духа», общего и частного и пр., гумбольдтовских антиномий и штейнталь-лацаровских взглядов, разве лишь с заметным креном в еще больший субъективизм, воспринятый им у Лотце. Взгляды Потебни по этой проблеме нашли свое обобщающее выражение в его статье «Язык и народность».[55] Потебня резко полемизирует с той точкой зрения, что развитие культуры стирает национальные признаки как в общей жизни, так и в языке.[56] «Особь во всех сфе-
[139]   
рах жизни есть нечто в высокой степени самодеятельное по отношению к влиянию других особей и остальной природы».[57] Все влияния извне человек преломляет индивидуально, по-своему, и поэтому нивелировку как личностей, так и наций провести нельзя. Общность людей может быть сходной, но не тождественной. «Человек не может выйти из круга своей личной мысли».[58] А поскольку «народы состоят из лиц и соприкасаются между собою через посредство лиц, то все сказанное о своеобразности и замкнутости лица применяется и к народу настолько, насколько его единство сходно с единством лица. Взаимное влияние народов есть тоже лишь взаимное возбуждение».[59] Развитие культуры еще более дифференцирует языки. В качестве одного из доказательств Потебня приводит «праязык» и дальнейшее «раздробление» языков. Каждому языку свойственны свои особые законы. Отсюда он делает вывод, что, напр., в образовании русского языка финны и другие народности не могли принять абсолютно никакого участия.[60] Но на основании того же самого, понятие русского языка как действительного единого целого, включающего в себе и украинский, и белорусский языки или «наречия», есть не что иное, как миф.[61] Украинский язык имеет свое самостоятельное развитие. Здесь мы подходим к вопросу о классовой сущности исследований Потебни. Бесспорно, что Потебня вырос на почве бурного развития капитализма в России эпохи 60—70-х гг. прошлого столетия. Это развитие в существе своем было противоречиво, поскольку помещичье-феодальные слои имели еще большую силу и буржуазия не могла получить всей полноты власти и вынуждена была искать компромисса с этими слоями, нашедшем одно из своих выражений в виде акта 1861 г., и напоминало в известной мере противоречивое положение немецкой буржуазии первой половины XIX ст. Поэтому буржуазная методология Гумбольдта, Лотце и др. была так горячо принята Потебней. Но этого определения еще крайне недостаточно. Вопрос о более или менее точном определении классовой принадлежности Потебни весьма сложен, поскольку еще многие материалы, относящиеся к личной жизни Потебни, или неизвестны, или непроработаны. Но более близким к истине будет установление связи Потебни с буржуазно-националистическим движением на Украине эпохи 60—70-х гг., прогрессивные стороны которого позволили ему возвыситься до элементов историзма, идеи движения языка, каче-
[140]  
ственного изменения его категорий, хотя этот историзм в самом начале ограничен ложным исходным пунктом — субъективизмом, в чем сказывается и ограниченность буржуазной прогрессивности. Некоторый свет на этот вопрос проливают письма Потебни, изданные М. Халанским.[62] Несмотря на свое увлечение теориями западноевропейских лингвистов, Потебня не был «западником», в противном случае он стал бы в непримиримое противоречие с основными положениям своих собственных исследований, не допускающих «нивелировки национальностей», но он не был и «славянофилом», так как «славянофилы», напр., Аксаков, были резко настроены против сравнительного метода индо-европеистики, расценивая его как навязывание русскому языку «чужеземной грамматики»,[63] хотя симпатии Потебни были больше на стороне «славянофилов», чем «западников», поскольку они со своей «самобытностью» русского народа стояли ближе «западников» к потебневскому определению народности, что видно хотя бы из его полемики с Градовским.[64] Из этого, конечно, не следует, что Потебня стоял «выше буржуазной ограниченности» «славянофилов» и «западников», так же как и не следует причислять его к великодержавным шовинистам потому, что он часто употребляет термин «малорусское наречие», так как иначе оп и не был бы индо-европеистом. Он великодержавный шовинист постольку, поскольку индо-европеист. корни Потебни именно в украинском буржуазно-националистическом движении 60—70-Х гг. В одном из писем к Беликову (1862— 1863 гг.) Потебня писал о национализации университетов: «...мы не сознаем своей племенной особности и вместе не признаем своего тождества с окружающей нас Москвою. В Киеве и украинцы и поляки держатся кучи (впрочем, поляки — везде, именно, в силу своего национального сознания). И понятно: есть во имя чего держаться. А у нас ради чего (подразумевается Харьков, Ф. Ф.). Научные интересы не пробуждены..., сознание своего преимущества перед остальным обществом падает... Если не спасет идея национальности, которая одна способна пробудить и любовь к науке и искусству, и разумные гражданские стремления, то университет осужден на продолжительное ничтожество»-[65] «... Сердце Малороссии не город, а село».[66]
[141]            
        Отсюда идеализирование Потебней украинской народной поэзии. Все «цивилизованные» концерты и песни есть не что иное, как «болезнь общества», «паразитический нарост», «лживое излияние чувств». «Напротив, наши селяне, где еще они нетронуты идущей сверху цивилизацией, поют правду, а не ложь. За доказательствами обратитесь к Жемчужникову (Запад о южной России, Основа) и к своей памяти».[67] Потебню чрезвычайно волнуют политические вопросы, связанные с восстанием в Польше. Потебня не симпатизирует царскому правительству, но и опасается польского национализма. «Если пропаганде польско-католической не будет противопоставлена украинско-православная…, то рано или поздно Польша оторвет от нас не один, быть-может, миллион украинского народа».[68] Далее: «В глазах украинца, а не либерального космополита, вполне достойны уважения усилия галичан восстановить внешнее сходство униатского богослужения с православным».[69] Потебня прекрасно осознавал, каким целям должна служить наука, чьи должна она выражать интересы. Возрождение науки, в том числе этнографии и лингвистики, цель своих исследований он неразрывно связывал с украинским национальным движением. Так, он писал: «я повторяю вопрос: что мы думаем о соединении с Польшей. Если у вас состоялись сходки, о которых мы говорили в Харькове, то не чуждайтесь общих разговоров о подобных вопросах. Они, т. е. вопросы, могут служить довольно сильным побуждением к занятиям украинской историей и этнографией».[70] Потебня защищал интересы украинской буржуазии, он был настроен против России и Польши, но он осознавал слабость украинской буржуазии, поэтому пока предпочитал оставаться «под покровительством» Москвы до поры до времени и заняться теоретической разработкой вопроса. «Что-такое Люблинская уния?» — писал он. — Степень ее согласия с требованиями украинского народа? Стремления, высказанные нашим народом в казацких войнах: по отношению к Польше, к Москве, по отношению к внутреннему устройству. Степень народности соединения с Великой Русью? Было ли это соединение с правительством только чистое подданство, или в соединении с народом. Есть ли в настоящее время потребность соединения с великорусским народом? Если есть, то условия. Что говорят Москве; попытки отделения Малороссии после Хмельницкого?.. Вы увидите, что этнография должна стать самою популярною наукою, что у каждого из нас
[142]  
в памяти пропасть материалов для нее, требующих группировки и объяснения. Вот вам известный всем политико-социальный (или наоборот) и вместе этнографический вопрос: «Какими совокупностями крупных и мелких черт отличается великороссиянин, как тип, от малорусса? разница в панах (она должна быть), мещанах, простых? Что следует из этой разницы для администратора, пана, учителя, помещика и т. д.? Вы видите — вопрос, около которого все вертится. Его решения не минешь, не свалишь на другого. Правительство не признаёт его важности, но для собственного блага должно признать».[71] Цель этих научных исследований для Потебни была ясна, — это сплочение украинской народности, борьба за ее «самобытность». «Наши отцы и деды были крепки в своей народности невольно, сами того не сознавая, они могли еще оставаться украинцами; мы уже можем быть крепки только сознанием своей особенности».[72]
        Приведенного материала достаточно, чтобы сближать Потебню с украйнским национально-освободительным движением 60—70-х гг., не впадая в грубую ошибку.[73] Если эти, ясно выраженные, взгляды Потебнй впоследствии и изменялись, — вопрос, который ждет своего исследования, — то все же это не меняет положения дел, так как этот период в жизни Потебни как-раз был периодом формирования его мировоззрения и методологии, причем последняя в основных своих положениях не изменялась до конца его научной деятельности. Потебню выдвинуло развитие капитализма в России, с одной стороны, и начавшееся в связи с первым национально-освободителъное движение, с другой.

         II

        1. «Все заставляет думать, что и в языке, как и вообще, за исходную точку мысли следует признавать чувственные восприятия и их комплексы; стало быть, нечто весьма конкретное сравнительно с отвлеченностью общего качества».[74] Содержание первоначальных слов «в конце концов должно было состоять из чувственных восприятий, стало быть, напр., не из общего качества быстроты, а из отражения определенного явления: быстро летящей
[143]   
птицы, быстро падающего камня и т. п., т. е. не сознательного отвлечения, а из материала для отвлечения».[75] В этом отправном пункте человеческого) сознания наши взгляды в известной мере совпадают со взглядами Потебни, эмпирика и сенсуалиста. На первых этапах исторического развития все человеческое сознание, а вместе с ним и слова носили образно-чувственную окраску. Это положение обычно забывается многими этимологистами из индо-европейской школы, для которых отвлеченное понятие, на ряду с конкретным, может служить первоосновой того или иного семантического пучка, иначе говоря, этими этвмологистамн отбрасывается история в самом ее зачатке. По Потебне как у первобытного человека, так и у ребенка (процесс мышления и того и другого им полностью отождествляется)[76] первоначально восприятия представляют собою хаос, «цепляются друг с другом как попало, не отбираются в определенные качества, создающие тот или иной образ. Собака, скажем, не отличается от дерева как нечто имеющее особое качество. Лишь по мере повторения восприятий из хаотического выделяются повторяющиеся единицы, образы. Накопление повторяющихся восприятий способствует «пробуждению души». «Душа» начинает «узнавать» восприятия, классифицировать их, приводить в порядок, создается так наз. апперцепция. С развитием Человечества, когда уже создаются суждения и понятия, восприятия, непосредственно чувственные образы как бы начинают отходить на второй план, хотя они всегда остаются первичными моментами нашего познания. В самом процессе познания восприятия неотделимы от сознания, они систематизируются и оцениваются в самом начале, хотя в первый момент степень обобщения их бывает низка. Таковы, в общих чертах, отправные пункты Потебни. Но с нашей стороны, естественно, возникает вопрос: что послужило началом человеческого сознания, почему восприятий; из пассивно-хаотического состояния переходят в материал активного познания? Поскольку Потебня исходит из психологии индивида в отрыве от общества, то он повторяет здесь дуалистическое положение своих учителей о чувственных восприятиях, с одной стороны, и «душе», с другой, поэтому ответа на наш вопрос, конечно, у Потебни не найти. Ошибка его заключается и в том, что нельзя представить себе пассивно-хаотического состояния восприятий, непосредственно предшествовавшего возникновению человеческого сознания. «Мышление», а следовательно, и некоторая активность в отношении к окружающему миру имеется и у животных. Элемент активности, реагирование, рефлексия
[144]  
имеется на самой низкой стадии органической жизни. Человеческое сознание подготовлялось длительнейшим естественно-историческим процессом, когда, наконец, оно возникло через общественно-трудовой процесс, представив собой диалектический скачок по отношению к животному «мышлению». У Потебни же между «пассивным» и «активным», животным и человеком устанавливается пропасть.

        2. Поскольку материалом познания являются чередующиеся восприятия, из которых создается образ, то единицей познания является именно образ. Первоначально образ бывает нерасчлененным, диффузным, «первобытное слово», которое его выражает, «означает даже не деятельность, а нераз-ложенное восприятие, безразличную совокупность деятельности или качества и предмета, напр., не полет, приписываемый птице, а летящую птицу без всякого анализа этого явления».[77] До этих «первобытных слов», выражающих все явления в целом, добраться нельзя. Исторический аналиа мыслим лишь тогда, когда явление расчленяется мышлением на те или иные признаки. «Первобытное слово» понадобилось Потебне как переходный этап от пассивно-хаотического состояния восприятий к их осознанию и обычному по Потебне выражению в слове (т. е. с «внутренней формой», строящейся уже на одной из расчлененных признаков явления). Но это противоречит основным положениям Потебни, по которым следует, что содержание слова получает звуковое оформление не непосредственно, а через представление, т. е. через выдвижение, особого признака явления. Как могло возникнуть такое «первобытное слово», в котором все признаки составляют безразличную совокупность? Если содержание его отразилось в нерасчлененном виде, то для того, чтобы оно получило какое-либо сознательное выражение, необходимо выдвижение определенного признака, без чего немыслимо слово. У Потебни этот период «первобытных слов» есть чисто метафизический fi прием. Слово в самом начале звукового языка есть активный познавательт ныи процесс, отражающий в своем содержании, как это бесспорно выяснило новое учение о языке, общественно-производственную функцию предмета. Этот признак, а не физическое свойство предмета, взятое само по себе, лежит в основе называния. Вслед за периодом «первобытных слов» по Потебне следует дальнейшее расчленение диффузного образа. Выделяются особые признаки называемого предмета и по тому или иному признаку предмет получает свое звуковое оформление. Это — процесс представливания. Отношение представления ко всему значению есть «внутренняя форма
[145]  
слова». Любое слово при своем возникновении имело «внутреннюю Форму». Слово обязательно возникает в «стихии представлении», представление как бы вклинивается между значением слова и внешним его знаком = звуковым комплексом. Но как тот или иной признак находит свое выражение в звуке? Почему, напр., рыба названа «рыбою»? Потебня на это отвечает так, что при возникновении слова «рыба» имелись все основания называть рыбу именно таким звуковым комплексом, а не другим, именно, по сходству, по ассоциации, по различным предикатам этого слова, которые являлись вещественной базой представления. Определяющий момент — чувственные признаки, взятые сами по себе. Тем самым активность мышления сводится к созерцанию, в такой трактовке оно играет лишь пассивную роль, хотя Потебня часто повторяет гумбольдтовское «язык есть деятельность». В этом моменте наиболее сильно сказалось влияние кантовской философии. Для нас же теперь ясно, что язык есть деятельность в смысле общественно-человеческой деятельности, и ни один предмет не может получить названия по своим физическим свойствам и качествам самим по себе, он может получить название лишь в порядке осознания его производственно-общественной значимости. Тем более это относится к первоначальной стадии человеческого общества, когда язык был непосредственно связан с производством. В этом пункте наши взгляды решительно расходятся с мнением Потебни. Втакомже выдержанно-ассоциативно-психологическом духе представлено дальнейшее развитие слова, а вместе с ним и всего языка.
        Как было сказано выше, частое повторение определенного восприятия создает образ. То же частое повторение или употребление уже слова, ведет к своего рода обратным результатам: происходит «ослабление представления», а вместе с ним и постепенное забывание говорящими «внутренней формы»; слова. Процесс потери «внутренней формы» сопровождается процессом oбpaзования понятий, орудие образования понятий — суждение или — что по Потебне то же самое — апперцепция»[78] «Апперцепция — взаимодействие наличных уже представлений с представлениями вновь полученными, в результатечего всегда появляется что-то новое».[79] В процессе апперцепции или суждения имеется всегда представляемое — воспринимаемый предмет или субъект и представляющее или объясняющее — действие ранее накопленных представлений — предикат; Поскольку у первобытного человека были весьма бедные накопления представлений, постольку субъект имел весьма мало предикатов, тон был чувственно-образнее и диффузнее. С развитием же мышления нако-
[146]  
плялось все больше представлений, ранее бедный предикатами субъект получил множество таковых, а отсюда — утеря образности, «внутренней Формы», забывание первоначального представления и возникновение в сознании предмета вообще, т. е. отвлеченного понятия. Потеря «внутренней формы» влекла за собою изменения в морфологии и синтаксисе. Все морфологические и синтактические изменения в языке обусловлены процессами, происходящими в слове, поэтому Потебня отводит слову первостепенное значение и начинает свои исследования именно с него. Понятие «внутренней Формы» явилось попыткой разрешения проблемы формы и содержания языка, объяснения конкретного перехода содержания в тот, а не иной звуковой комплекс, попыткой вскрыть внутренние пружины языка, в противовес механическому связыванию Формы и содержания Формально-логической грамматики. Основной порок этого понятия, кроме сведения мышления на ступень созерцания, в применении его Потебяей одинаково ко всем эпохам развития языка. «Внутренняя форма» Потебни лишь в известной мере может подойти к технологическому мышлению последних этапов. Но все же понятие «внутренней формы» — ценный вклад в языкознание и в этом определенная заслуга Потебни перед русской лингвистикой. Нужно сказать, что эта проблема с марксистско-ленинской точки зрения разработана весьма слабо, если не сказать большего. Здесь мы упираемся в; увязку исследований нового учения с проблемами психологии, без которых основного вопроса лингвистики — единства формы и содержания языка — не разрешить.

        3. «Одно значение слова, вследствие своей сложности, может послужить источником нескольким знакам, т. е. нескольким другим словам».[80] Всякое вновь возникающее слово имеет в своем основании какое-то предыдущее, или несколько предыдущих, причем это новое слово берет лишь один из признаков содержания старого, а также необязательно получает в наследство весь звуковой комплекс последнего полностью. Предшествовавшее новому старое слово Потебня называет «корнем слова», хотя подчеркивает условность этого названия. «... Всякое относительно первоебразное слово будет корнем своего производного, с тем непременным условием, чтобы первое объясняло все части последнего, напр., верста, поворот плуга, по отношению к верста, борозда. Но этим первым значением термина мы удовольствоваться не можем, ибо, напр., верста в первом своем значении предполагает слово, которое не объяснит нам происхождения части — та. Эта
[147]  
последняя должна иметь свой корень. Так приходим к тому, что слово посредственно или непосредственно предполагает столько корней, сколько в нем частей».[81] Но сколько-нибудь углубиться в этимологию слова Потебня считает невозможным. Хотя данное слово и имеет «родственные черты» с предыдущим, но эта родственность относительная, и чем дальше мы будем итти по линии «родства» данного слова, тем больше будет нарушаться реальное его сходство с «первоначальным корнем». Потебня даже приводит аналогию между развитием слова и кровно-родственными связями. Как один из членов рода «хотя может служить посылкою к заключению о свойствах родоначальника, никаким чудом не станет этим родоначальником. Подобным образом и корень, как отвлечение, заключает в себе некоторые указания на свойства корня как настоящего слова, но никогда не может равняться этому последнему».[82] Аналогия эта не случайна, поскольку содержание слова есть физические свойства предмета сами по себе, а само слово рассматривается как единственный и неповторимый акт мышления; последнее — потому, что исходным пунктом берется субъект, а не общество. А раз так, то проблема происхождения языка неразрешима и она не может входить в ведение языкознания.[83] «Корни слова», которые мы отыскиваем в современных нам словах, не могут нам дать оснований к реальной характеристике языка какого-либо давнего периода. И это относится сравнительно к ближайшей эпохе, тем более нет никаких средств добраться до первоначальных стадий языка. «Корни слова» могут быть лишь «идеальными величинами». Тем самым Потебня подчеркивал изменчивость, развитие слова в противовес мне-шию, что «корпи» есть реальные слова, имеющие вечно одно и то же содержание.[84] В этом его заслуга. Но в данном вопросе, пожалуй, наиболее ярко сказалась ограниченность революционности буржуазной лингвистики, непримиримые противоречия, которые в ней возникли с самого начала. С одной стороны, признание изменчивости языка, прогрессивного его развития, и в этой плоскости схвачено много верных черт, с другой же — отказ от подлинно исторического метода, который вскрыл бы реальную историю развития языка; отказ, вынужденный субъективным психологизмом. Затруднения Потебни разрешаются тем, что любой познавательный акт субъекта определен общественной средой, и чисто субъективные переживания могут влиять па развитие языка лишь в том случае, если они приобре-
[148]  
тают какую-либо общественную ценность. Каждый из нас видит мир с, некоторым особым субъективным оттенком.— то, что я в данный момент мыслю, скажем, при слове «весна», иначе — конкретное содержание слова «весна» при моем личном его. употреблении действительно «неповторимо» н своих индивидуальных оттенках; все это верно лишь как Факт. Эта индивидуальность является но Потебне ведущей в развитии языка. Мы же исходим из другой установки: называние предмета идет от его общественной функции, следовательно, ведущим является общее содержание и определяемая им форма.[85] Кроме того, любой индивидуальный оттенок в мысли;. не может выйти за пределы мышления социальной группировки на определенном отрезке, времени, к которой принадлежит индивид, следовательно, этот оттенок в конечном: счете все же определяется обществом. Потебня же, став на почву субъективного психологизма, обрек вскь свою систему на раздвоенность и ограниченность метода. Подлинный смысл слова, реальное его содержание; всегда субъективна и есть «неповторимый акт познания». Оно — двигатель в развитии слова. Потебня называет это субъективное осмысление слова «дальнейшим значением» в противовес «ближайшему значению», общему понятию слова. Казалось бы, оно-то и должно лечь в основу языкознания, которое, как и всякая другая наука, имеет целью выяснить причинность развития. Но это сразу привело бы Иотебню в тупик. «Что такое «значение слова»? Очевидно, что языкознание, не уклоняясь от достижения своих целей, рассматривает значение слов только до известного предела. Так как, говорится о всевозможных вещах, то без упомянутого ограничения языкознание заключало бы в себе кроме своего неоспоримого содержания, о котором не судит никакая наука, еще содержание всех прочих наук. Например, говоря о значении слова дерево, мвг должны бы перейти в область ботаники, а по поводу слова причина или причинного, союза — трактовать о причинности в мире».[86] Следовательно, ведущее, по Потебне, в слове не может лечь в основу языкознания, и мы можем изучать лишь вторичное, не причину, а явление. С методологической точки зрения это есть раздвоенность, целиком унаследованная Потебней от учеников Канта. Естественно, что происхождение общности языковых категорий, общности всего языка, понимания остается уравнением с х неизвестными,
[149]  
тем более это относится к проблеме происхождения языка. Из одного противоречия вытекает другое, и узел неразрешимого запутывается окончательно. Потебня пытается найти разрешение противоречия между общим и частным «в принадлежности говорящего и слушающего к одному и тому же народу». Но «народная психология» Штейнталя и Лацаруса, по признанию самих же буржуазных ученых, является совершенно бессильной попыткой разрешения данного противоречия, о чем было выше.

        4. Теория слова у Потебни определяет как понятие грамматического значения, так и понятие грамматической формы. Потебня подчеркивает, что не следует смешивать эти два понятия. Грамматическое значение — это «ближайшее, народное» значение слова в противовес «дальнейшему, субъективному» значению. Грамматическое значение слова составляет его формальную сущность, отвлеченную от конкретных, реальных предметов и от реальных актов мышления. Оно относится к отдельному слову, звуковая форма которого ассоциируется у говорящих с различными лексическими значениями (т. е. «субъективными значениями») и на основе общего (порожденного «принадлежностью к одному народу, общностью психологических процессов») между этими значениями увязывает их воедино, что дает возможность понимания друг другом. Грамматическая же форма есть явление более широкое, чем грамматическое значение; ее назначение — классификация слов, что делает возможным существование связной речи. По грамматическому значению все слова делятся на служебные и вещественные, по грамматической форме — на падежные, личные и т. п. Но, несмотря на большое различие между грамматической формой и значением, они имеют одно общее происхождение. Все грамматические формы или формальные частицы имеют ту же природу, что и любое вещественное слово, они происходят от самостоятельных слов. Сам по себе взгляд этот не нов (ср., напр., «теорию агглютинации» начального периода развития индо-европеистики; как общее положение его принимали и русские языковеды до Потебни). Новое у Потебни — в психологической трактовке вопроса. Этим Потебня пытается избегнуть пропасти между общим и частным в языке, подчеркивая единственно реальное, по его мнению, происхождение в психологических процессах субъекта. Но так или иначе, Потебня прав в констатировании данного факта. Новое учение о языке теперь доказало неразрывную связь формы слова с его значением как в процессе происхождения, так и в процессе дальнейшего развития. «Формальная часть слова, по строению, сходна со словами чисто-вещественными. Грамматическая форма тоже имеет или предполагает три элемента: звук, пред-
[150]  
ставление и значение».[87] Как в основе вещественного слова лежит признак какого-либо предмета, так и в основе формальной части лежит признак рода, лица и т. д., выражаемый раньше самостоятельными словами. «Грамматическая форма есть элемент значения слова и однородна с его вещественным значением».[88] Отличие грамматической формы от грамматического значения в том, что формальные частицы давным давно утратили свою «внутреннюю форму», а вместе с тем утратили и свою самостоятельность и стали выражением всеобщего и схематического в языке. В настоящее время в каждом реальном (сиречь, индивидуальном) акте познания грамматическая форма мыслится говорящими как нечто нераздельное от значения слова. «На мышление грамматической формы, как бы она ни была многосложна, мы затрачиваем так мало новой силы, кроме той, какая нужна для мышления лексического содержания, что содержание это и грамматическая форма составляют как бы один акт мысли, а не два или более, и живут в сознании говорящего как неделимая единица».[89] Это, конечно, опять-таки верно как факт. Но как объяснить различие между формой и значением? Почему такое большое функциональное различие между грамматическим значением и грамматической формой, тогда как природа их одинакова? Причинность происхождения формы языка отвергается Потебней, как и возможность проникнуть в глубь развития отдельного слова. Но все же Потебня не может просто отбросить этот вопрос и указывает на процессы, происходящие внутри отдельного слова, как на фактор развития грамматической формы. Это указание односторонне. Слово и его форма имеют единый источник происхождения — выражение через общественное сознание материальной среды. Но раз возникнув, форма все же имела другое назначение, чем значение, и другую основу для своего развития. Если название слова возникает как обозначение общественно-производственной функции предмета, то форма в конечном счете возникла как выражение широких социальных предметных отношений, в которые могут входить самые разнообразные по своим внешним признакам, но имеющие общее в социальной своей значимости предметы. Форма и содержание едины, но не адэкватны. То же можно сказать и о причинах их происхождения. Основание формы и причина ее развитая не только и не столько в выражении предмета самого по себе, а в отношениях предметов, преломленных в сознании людей. Отсюда следует, что грамматиче-
[151]  
ская форма, взорвавши «слово-предложение», стала развиваться в связи 
с целым контекстом предложения, а не отдельным словом, в связи со всей 
выражаемой предложением мыслью, а не «внутренними процессами» отдельного слова. Само собою разумеется, что конструкция предложения, грамматическая форма неразрывно связана с каждым входящим в предложение |словом, выражается только через него, но все же эти две величины и
неравны и каждая имеет свои особенности. Потебня, конечно, ясно понимал, 
что практически слово может существовать только в предложении,[90]но все, что происходило вне отдельного слова, им рассматривалось
 лишь как простое продолжение внутренних процессов этого отдельного 
слова, как и «народная психология» есть лишь количественное продолже
ние субъективной психологии. На основании такого рассмотрена грамма
тической формы Потебня пришел к выводу, что синтактические явления 
совпадают с этимологическими, части речи являются основой для членов предложения и их взаимосвязей. Синтаксис есть определение отдельного 
слова в его соотношении с другими словами. Этимология — теория развития слова, как слово дошло до настоящего его соотношения с другими словами. 
Синтаксис определяется этимологией. Синтаксис — описание, этимология — история. В этом положении уже ясно вырисовывается зародыш позднейшей
 «теории» правомерности изучения языка как с описательной («синхрониче
ской»), так и исторической («диахронической») стороны, выраженной осо
бенно ярко де-Соссюром. Синтактические и этимологические формы — одно 
и то же, речь может итти лишь о различном подходе к языку. Потебня, конечно, не доводил мысль о «синхронии» и «диахронии» до абсурда, наобо
рот, он подчеркивает зависимость синтаксиса от этимологии и стремится 
рассмотреть любой синтактический факт с исторической точки зрения, поскольку это было доступно его методу. Это очень выгодно отличает его 
от многих «теорий» позднейшего индо-европеизма.
        Потебня остается на последовательно-эмпирических позициях по всем вопросам соотношения языка и логики (конечно, формальной). Он резко разграничивает язык от логики, заявляя, что между ними нет ничего общего. «Слово не одним присутствием звуковой формы, но всем своим содержанием отлично от понятия и не может быть его эквивалентом или выражением уже потому, что в ходе развития мысли предшествует понятию».[91] То же относится и к логическому суждению. «Грамматическое предложение вовсе не тожде-
[152]  
ственно и не параллельно с логическим суждением... Предложение может вовсе не заключать в себе логического суждения».[92] Потебяя здесь прав в том отношении, что, действительно, нельзя говорить о тождественности понятия и суждения с грамматическими Формами или их параллельности. Но психологический эмпиризм в языкознании лишь отбросил вопросы логического выражения их в языке, отрицая вообще даже возможность этого выражения. Так или иначе, такая точка зрения приводит к тому же параллельному существованию логического и грамматического, что было в формально-логической грамматике. В конечном же счете Потебня не может уйти от логического, говоря о «психологическом суждении» и других категориях формальной логики, лишь в психологической оправе. Отношение Потебни к категориям формальной логики еще раз наглядно показывает его методологическую основу в теории синтаксиса: слово является центром предложения. «Определения подлежащего, определения (грамматического аттрибута) сложного сказуемого, дополнения (грамматического объекта) должны совпадать с определением имени». Отсюда в основу синтактических категорий или членов предложения кладутся части речи. Это сказалось на всем исследовании Потебни в области синтаксиса русского языка.

        5. «В виду взгляда на язык как на деятельность невозможно смотреть на грамматические категории, каковы глагол, существительное, прилагательное, как на нечто неизменное, раз навсегда выведенное из всегдашних свойств человеческой мысли... Строго говоря, история языка на значительном протяжении времени должна давать целый ряд определений предложения, и если бывает иначе, то это зависит лишь от несовершенства наблюдений».[93] Это положение, которое Потебня на громадном материале как древнерусского, так и других языков, пытался разрешить в конкретно-лингвистических исследованиях, возвышает его над обычным эмпиризмом и ставит весьма высоко в рядах представителей прогрессивного этапа развития индо-европеистики и представляет в настоящее время наибольший интерес с точки зрения использования старого наследства.[94] Сравнивая факты древнерусского литературно-феодального языка с современным
[153]    
языком, Потебня нашел между ними качественное отличие, что и дало ему возможность лингвистического обоснования своих теоретических положений. «Поверхность» современного языка пестрит двумя родами разнохарактерных явлений. «Древнейшие из них состоят, главным образом, из вторых именительных падежей, частью входящих в состав главного сказуемого, частью выделившихся из него в более самостоятельные части предложения, и из вторых, так наз. предикативных косвенных падежей: винительного, родительного, дательного. Наслоение это оказывается, за немногими исключениями, общим славянскому языку с другими древними индо-европейскими. Общая его черта есть недостаточное синтактическое различение и даже безразличие глаголов служебных и знаменательных, и такое господство в предложении начал согласования, при котором члены предложения, сравнительно с позднейшим языком, слишком однородны. Ср., напр., «изъбраша Кыра царя» с нынешним «выбрали Кира царем» и т. п. Во втором, более позднем наслоении, отчасти уже покрывшем собою первое, мы находим слияние составного сказуемого в цельное; усилия, отчасти успешные, образовать чисто формальные глаголы; разложение составного сказуемого на сказуемое с придаточным предложением; замены вторых сказуемых падежей частью несклоняемыми словами сравнительно позднего образования (наречием — прилагательного, деепричастием — причастия), частью падежами с предлогом, частью творительным. Сюда же принадлежат некоторые изменения в неопределенном наклонении. Явления эти при всем своем разнообразии имеют то общее, что составляют результат стремления к дифференцированию членов предложения. Язык, к которому они принадлежат по своеобразности и грамматическому совершенству стоит выше того, к которому относятся составные члены предложения».[95]
        В составном сказуемом уже в древнем периоде (подразумевается -письменный русский язык) оба глагола имели различное функциональное значение. Но чем дальше в древность, тем больше стирается между этими глаголами их функциональное различие. Современные вспомогательные тлаголы раньше были полноценными знаменательными. Так, глагол ‘быть’, ‘бы’ Потебня возводит к bhy ← ‘расти’ (греч. φυτόν ст. слав, былиѥ). В общей форме его утверждение о вспомогательных глаголах совершенно верно. Что касается второй части составного сказуемого, то оно обычно предста-
[154]  
вляется причастием, прилагательным и существительным. И здесь «чем далее в старину, тем сходнее функции этих частей речи в составном сказуемом».[96] Причастия страдательные отличаются от действительных значительно меньшей предикативностью и своей близостью к прилагательному. Прилагательные в составном сказуемом ставились в бесчленной Форме и обязательно вменной. Молодец пошел пеш дорогою. Холост хожу и т. д. «Бесчленное прилагательное как более древнее, чем членное, тем самым более близко к хаотическому состоянию мысли в языке, тем самым есть форма менее обособленная, менее прилагательная и именная, более близкая к причастию».[97] В свою очередь, различие между существительным и прилагательным в их сочетаниях в составном сказуемом по мере продвижения в глубь истории также начинает заметно бледнеть.[98] Все это говорит в пользу позднейшего возникновения той дифференциации в современном русском языке, какая сейчас представлена частями речи. Если общее происхождение причастия, прилагательного и существительного нащупывается, но не прослеживается до конца, то в отношении деепричастия Потебня утверждает, что оно произошло в. совсем недавнюю эпоху, хотя точно определить время его происхождения он затрудняется. Деепричастие как уже оформившуюся часть речи он считает возможным проследить по памятникам древнерусского языка только с XIV ст. До XIV ст. слова, совпадающие по форме с современными деепричастиями, имели более самостоятельное значение и не имели непосредственного отношения к глагольному сказуемому. «Въставъ и рече», «за ними буда (им. ед.; муж.) узрѣ», Ипат. л. 44; «Приникъши (им. ед.; жен.) Ольга и рече», Лавр., 24 и т. д. В этих примерах Потебня видит склоняемость этих слов, вследствие чего он не относит их к деепричастиям. Особенностью является и союз и, отделяющий эти слова от глагольного, сказуемого. «Поэтому можно думать, что в древнем «въставъ и рече» присутствие союза делает лишь более явственным свойство оборота, существовавшее и без союза, именно то, что в предложении — два почти равносильные центра; что к первому из них, подлежащему, тянет приложение; что предложение, чуть сдерживая свое единство, как бы готово распасться на двое, что однако же нетождественно с полным его раздвоением, которое могло бы быть достигнуто превращением аппозиции в составное сказуемое».[99]
[155]            
        Причина относительной самостоятельности этого причастия, названного Потебней аппозитивным, в том, что вообще раньше причастие было более глагольно, чем в настоящее время; с присоединением «аппозитивного» причастия к подлежащему предложение как бы заканчивается, хотя и невполне, без глагольного сказуемого и явственно разделяется на две части. «В новом нашем языке обороты ‘я сделавши, он сказал’ необычны потому, что в этом языке, так сказать, больше покатость, по которой мысль стремится от начала к концу предложения: при большей быстроте течения меньше заводей и затонов».[100]
        Инфинитив так же, как и другие части речи в современном языке, есть явление позднейшего порядка, хотя более раннее, чем деепричастие... Он происходит от вмени, когда последнее кроме субстантивности заключало в себе и другие признаки, как, напр. предикативность и атрибутивность... В роли второстепенного зависимого сказуемого он постепенно терял субстантивность, а также и другие признаки, сохранив в себе лишь один признак предикативности и войдя в общую категорию глагола, но без показателей времени, лица и числа, С этим Потебня из области синтаксиса входит в область этимологии, определяющей, как было выше указано, синтаксис, поскольку процессы, происходящие в отдельном слове, определяют все изменения в предложении.
        Вопросам происхождения и развития частей речи посвящена обширная 3-я часть «Из записок по русской грамматике»,1 богато насыщенная философскими рассуждениями. Основная посылка здесь состоит в том, что Потебня совершенно правильно утверждает, что все отвлеченные имена есть явления позднейшего порядка и каждая отвлеченность исторически выходит из конкретного качества. «Мне кажется, ошибочно было бы думать, что в таких случаях имя действия сначала вполне отвлеченно, между прочим от места совершения, а потом к этой отвлеченности пристают обстоятельства, делающие ее конкретною»,[101] «Имя действия» первоначально конкретно и неразлучимо с другими обстоятельствами, связанными с ним. Но здесь нельзя не отметить ложность гербартовского положения о самостоятельности образов, которые «сталкиваются в душе» как независимые единицы. Это положение Потебня берет в дальнейшем развитии своих мыслей о процессе перехода конкретного качества в отвлеченность. Конкретность качества им понимается как единично оть,„ а также нечто самостоятельное. Разбирая вопрос о происхождении кате-
[156]  
гории собирательности в существительных (оконч. на суфф. ина, ство, ье и др.), он приходит к выводу: «Что до способа перехода от качественности к собирательности, то за исходную точку или образец можно принять случаи, когда качество, понимаемое как особь (лицо), принадлежащая другой особи, служит символом многих обладающих этим качеством особей».[102] Другими словами, собирательность идет не от процесса отвлечения многих признаков, а от символизации единичного, которое становится образцом для других подобных ему признаков. Это весьма характерно для Потебви как эмпирика. Что собирательность в современном языке — факт позднейшего порядка, это несомненно, но происхождение и развитие его совершенно другое. Как неоспоримо доказало новое учение о языке на фактах не только языка, но и других данных общественного развития, сама единичность — Факт более поздний, чем собирательность. И тому и другому предшествует диффузное, комплексное мышление. Это были и не единичность и не множественность, а «собирательность», нераздельность осознания многих предметов, связанных между собою по общественной функции. Эта первобытная «собирательность» взрывается одновременным появлением единственного и множественного числа, на базе взаимоотношений которых уже осмысливается собирательность в современном языке.
        Потебня в качестве доказательств приводит факты мифологических и «народных» объяснений разжчных явлений природы. Но ведь эти объяснения не могут служить в качестве неопровержимых доказательств, так как сами они как имеющие очень длинный исторический путь должны быть объяснены предшествующими этапами мышления и языка.
        Поскольку первоначальное качество всегда конкретно, т. е. единично, то оно всегда, по Потебне, связано с вещью. А если так, то в первоначальном языке не могло быть прилагательных, поскольку они выражают отвлеченные качества, ж существительных, не имеющих атрибутивности. Отсюда: «существительное, т. е. (первоначальное) название признака вместе с субстанцжею, которой приписываются и другие признаки, ближе к чувственному образу (который может быть указан и первоначально изображен) и потому первообразнее, чем прилагательное, имя признака без определенной субстанции, неуказуемого и никак неизобразимого».[103] Следовательно, прилательное произошло от первоначального существительного.
[157]            
        Каким образом произошло выделение прилагательного? В анализе этого процесса исходной точкой для Потебни, как он говорит сам,[104] послужило Кантовское деление суждений на аналитические и синтетические. Штейнталь также исходит в этом вопросе из Канта. Но по Штейнталю выделение аттрибутивности и предикативности происходит путем разложения, одного чувственного образа изнутри, что приводит Потебню в недоумение: каким же образом, по каким причинам взрывается единство образа. Потебня отходит от Штейнталя и придерживается той точки зрения, что выделение предактивности и аттрибутивности, иначе говоря, создание предложения, происходит путем «сравнения (или сближения) двух самостоятельно сложившихся внутренних образов».[105]
        В качестве одного из интересных доказательств в пользу позднейшего происхождения прилагательного Потебня приводит факты согласования прилагательных. Как может прилагательное согласоваться в роде, если оно обозначает отвлеченное от субстанции качество? Потебня выдвигает теорию: признак рода (так же, как числа и падежа), возникает до появления прилагательных. «Откуда бы ни взялось различение и обозначение грамматического рода, оно появилось в индо-европейских языках; только в существительном: прилагательного тогда еще не было».[106] Прилагательное, возникнув, из, существительного, переняло у него признаки рода (так же как числа и падежа). Отсюда и несамостоятельность этих признаков в прилагательном, и их согласование с существительньш. «Род в прилагательном сохранился от того времени, когда оно было существительным или на его месте стояло существительное первообразное». Существительное, до момента выделения из себя прилагательного имело признак аттрибутивности. Когда впоследствии, создалась необходимость выделения в предложении аттрибутивности при помощи особого слова, т. е. по функции; уже прилагательного, то это достигалось определенной расстановкой существительных. Создался как бы переходный момент: слово, выражаюшее атрибутивность, по форме было существительньш, па.синтактической функции — прилагательным. С укреплением самостоятельности аттрибута потом меняется и форма — собственно возникновение прилагательного. Но мало того, существительное имело и признак предикативности. «Как вообще, в развитии мысли и языка образное выражение древнее безобразного и всегда предполагается им; так, в частности, понятия действия, качества суть отно-
[158]  
сительно поздние отвлечения».[107] Но отсюда Потебня еще не делает определенного вывода, что глагол происходит от первобытного существительного (хотя логически его точка зрения должна была бы привести к этому). «Под этим разумею не то, что существительное само по себе способно быть сказуемым (такое состояние языка ни в памятниках, ни в живой речи не сохранилось...), а то, что в старинном языке (и в новом, как архаизм) существительное с глаголом общего значения (быть, стать, жить и некоторые другие) стоит там, где в новом языке одно глагольное сказуемое».[108] Напр., «сюда я больше не ездок» — не езжу, не буду ездить. Но все же это дает возможность Потебне утверждать, что чем далее по направлению к древности, тем более предложение приобретает именной характер, а вместе с тем увеличивается близость языка к выражению имен, символов чувственных образов, в которых субстанция и аттрибут находятся в состоянии безразличия. Из этого, как следствие, вытекает я то, что и глагол является более отвлеченным, на ряду с причастием, словом, чем существительное. Чему же тогда соответствует «первобытное существительное» или «первобытное имя». Оно ближе всего подходят к современному причастию или, как Потебня заявляет позже, «первобытное имя» есть «имя действующего лица nomen agentis».[109]
        Из этих положений последовали весьма важные отправные пункты для теории синтаксиса. Сложное предложение, по Потебне, есть факт позднейшего порядка. Различного рода придаточные. предложения развились из отдельных членов первоначально простого, но менее объединенного, предложения. «Ни причастия, ни неопределенные наклонения, ни сущ. nomen agentis не вознёкли из придаточных предложений (коих и не было), но с самого начала суть члены простого предложения».[110] Такая точка зрения целиком была направлена против формально-логической грамматики и представила в теории синтаксиса большой шаг вперед, поскольку открывала путь к историческому изучению развития предложений. Собранный Потебней по этому вопросу материал и освещение его заслуживают большого интереса и для наших исследований, тем более, что вопросы синтаксиса, палеонтологии предложений ещё слабо разработаны.
        Ограниченность метода индо-европеистики не дала возможности Потебне продвинуть это дело настолько, что уже можно было бы с некоторой уве-
[159]  
ренностью говорить об определенных конкретных периодах развития предло
жения, что Потебня прекрасно сознавал сам. «Внимание останавливается
преимущественно на таких чертах предложения, которые в течение веков
и тысячелетий кажутся неизменными и, таким образом, возникает опреде
ление, одинаковое для многих периодов даже не одного языка, а многих.
 Такое определение может быть верно, но для исторического языкознания
оно значит то же, что для истории вообще мнение Экклезиаста: «что было,
 то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под
солнцем...». Интерес истории — именно в том, что она не есть лишь бес
конечная тавтология».[111] Утверждение это богато по своему теоретическому
 размаху, но... «если история языка не дает различных определений предло
жения на различных этапах развития языка, то это зависит лишь от
несовершенства наблюдений».[112] Вот это-то несовершенство наблюдений,
 точнее говоря, несовершенство метода и не позволило Потебне, тем более 
другим исследователям русского языка старого направления, дать конкретный набросок реальной истории языка, истории, обусловленной историей 
общества. Вспомним, что Потебня вычеркивал возможность проблемы про
исхождения языка из-за того же «несовершенства наблюдений», а без этой проблемы немыслимо подлинно историческое изучение языка.
        Даже в рамках намеченной схемы развития частей речи и членов предложения Потебня отступает от своих позиций. Если в основе первобытного языка лежал чувственный образ с безразличием субстанции н аттрибута и сам этот образ являлся предикатом, то откуда же появились глаголы и почему они первоначальны, на ряду с именем? Теория первоначальности глагола, на ряду с именем, разрушает все стройное здание развития частей речи, построенное Потебней. Она вызвана основной посылкой субъективно-эмпирической психологии: в основе всего лежит «я», которое и осознается в первую очередь. Первоначальны не только глаголы, но л личные местоимения (результат вышеуказанной посылки), более того, именно личные местоимения и «обосновывают» первоначальность глагола, глаголы явились выражением соотношения «я» к окружающим объектам. Глагол — «признак во время его возникновения от действующего лица», а если так, то первоначальность его необходима, так как «действующее лицо» — первоначальнее всего. Эта посылка — чисто метафизического порядка и, в отличие от других положений Потебни, не доказуется фактами. Личные местоимения, как теперь выяснилось, — явление позднейшего
[160]  
порядка, происхождение их связано с возникновением института частной собственности. Глагол также не может быть признан одной из первоначальных частей речи.
        Действительно, первоначально имя, совмещающее в себе как действие,. так и состояние как субъекта действия — человеческого коллектива,., в надстроечном смысле — тотема, так и объекта действия. Потебня первым в изучении синтаксиса русского языка широко воспользовался сравнительным методом и собрал большое количество материалов из других языков, но эти материалы ограничились кругом «родственных языков». Не избавился Потебня и от хронологизма, покоящегося на самодовлеющем положении письменных памятников в среде индо-европеистов. Древнелитературный феодальный русский, язык, поскольку он датирован более ранними веками, по мнению Потебни, обычному для индо-европеистйки, является «родоначальником» большинства форм «народных говоров», хотя это Потебня не относит ко всем формам этих говоров, и по своей структуре является более древним, чем-современные, диалекты. Положение, ложность которого в настоящее время; также доказана, новым учением о языке.
        Но несмотря на все эти недостатки, которые неминуемо должны были быть, поскольку Потебня являлся индо-европеистом, все же его лингвистические исследования, благодаря смелой исторической постановке, широким теоретическим исканиям, представляют для нас большой интерес в разработке конкретных вопросов развития речи и членов предложения русского языка.
        Потебня не нашел правильного решения проблемы истории предложения славянских языков, но его исследования по этому вопросу являются пока что единственной (с генетическим подходом к делу) работой в лингвистической литературе, ждущей своего детального критического изучения.



[1] О расцвете науки в России и А. А. Потебне см. Т. Райнов. Александр Афанасьевич Потебня, Пгр., 1924.

[2] Это было констатировано неоднократно, см. напр. Т. Айзеншток «Потебня i ми», журн. «Життя и революцiя», грудень, 1926, стр. 25-36.

[3] БиблиограФию о нем до 1892 г. см. у. Э. А. Вольтера: «A. А. Потебня», СПб., 1892.

[4] Основной группой «потебнианцев» нужно считать ряд украинских языковедов, организовавших «Редакцiйний комiтет для видання твopiв О. О. Потебни». Эта группа считала необходимым полный возврат к Потебне без какой-либо существенной критической переработки его системы. Были попытки провести «потебнианство» в школу, причем на местах начали создавать даже «потебнианские кружки). «Потебнианство» было объявлено как определенная школа. См. А. Ветухов: «Потебнианство», «Родной язык в школе», кн. 1 (2), 1919-1922, М. П., 1923, стp. 110-116. Некоторое, чисто внешнее влияние имелось и на А. Белого «Мысль и язык. Философия языка А. А. Потебни», Логос, кн. II-ая, 1912-1913); В. Брюсова, В. Иванова, В. Хлебникова, Шершеневича и др. В последние годы были попытки использовать Потебню у «Литфронта» (И. Беспалов «Стиль, как закономерность», в сб. его статей «Проблемы литературной науки», М., 1930). Потебню пытаются использовать в тенденциозно-шовинистических целях и буржуазные националисты. Как пример, книга К. Чеховича: «Олександер Потебня украiнский мислитель-лiнгвiст», Варш., 1931.

[5] Укажем здесь: Н. Баталин. «Русский синтаксис на основании исследований гг. Потебни, Миклошича и Гейзе»: М., 1883; И. Белоруссов. «Синтаксиc pyccкoгo языка в исследованиях Потебни», Орел, 1902; Д. Овсянико-Куликовский. «А. А. Потебня как языковед-Мыслитель», К., 1893; отчасти сюда можно отнести П. А. Бузук. «Очерки по психологии языка». Одесса:, 1918 и др. Как на исключение из этого правила можно указать: А. В. Попов. «Сравнительный синтаксис именительного, звательного и винительного падежей в санскрите, зенде, греческом, латинском, немецком, литовском, латышском и славянских наречиях», Филолог. Записки, Воронеж, 1879-1881, также некоторые другие работы этого автора, чуть ли не единственного исследователя потебневского направления. Нельзя обойти молчанием также работы А. В. Ветухова: «Заговоры, заклинания: обереги и другие виды народного врачевания, основанные на вере в силу слова (из истории мысли»), Вып. Т-II, Варшава, 1907 и др. Имелись слабые попытки применить в исследованиях положения Потебни и у других авторов, напр. А. Будилович. «Начертание ц.-с. грамматики», Добиаш. «Опыт симазиологии частей речи и их форм на почве греческого языка». Прага, 1897, и некоторые др.

[6] А. Машкин. «Литературная методология позитивизма», Наука на Украине, № 4, 1922 (автор определяет Потебню как одного из первых русских позитивистов), СемковскиЙ. «Национальная проблема», Наука на Украине, № 3, 1922 (автор утверждает, что по национальному вопросу Потебня имел установки, к которым пришел впоследсввии Бауэр), и др.

[7] Буслаев, напр. считал, что язык имеет «сверх законов мышления» свои особые «законы сочетания звуков». «Истор. грамматика», изд. 4, М., 1875, ч. II, § 115).

[8] Вообще история русского языкознания представляет собою повторение западноевропейской лингвистики, главным образом, немецкой. Эта «оглядка на 3апад» кончилась вместе с возникновением и развитием нового учения о языке, начавшем новую эпоху в лингвистике.

[9] Из записок по русской грамматике. Изд. 2-е, Х, 1889, ч. II, стр. 125.

[10] См., напр., материалы в работе «О некоторых символах в славянской народной поэзии», Х, 1880, а также «Этимологические заметки», Варшава, 1883, и др.

[11] Иберверг-Гейнце. История новой философии в сжатой очерке. Перев. Я. Колубовского, СПб., 1890, § 35, стр. 337.

[12] Но он вообще не отрицал априоризма; как и у Канта, у него априорные понятия существуют; их основное назначение — обрабатывать материал, который дается опытом, «очищать» его от противоречий, которыми столь богата реальная действительность.

[13] И. Ф. Гербарт. О возможности и необходимости применять в психологии математику, Сб. «Психология», перев. А. Нечаева, СПб., 1895, стр. 22.

[14] Там же, стр. 10-11.

[15] Там же, стр. 13. То же самое и у Потебни: «Представления восстают из глубины души, сцепляются и тянутся вереницами, слагаются в причудливые образы или в отвлеченные понятия и все это совершается само собою, кaк восхождение и захождение светил, без того двигателя, который необходим для кукольного театра». Мысль и язык, Одесса, 1922, изд. 4-е, стр. 44.

[16] То же и у Потебни: «Вещью называем связку явлений (качеств, сил), которую мы рассматриваем отдельно от других связок. Единство такой связки состоит в том, что мы принуждены (временно, на сей раз, или постоянно) относить составляющие ее явления к одному средоточию, субстанции, чему-то представляемому носителем и источником (причиной) этих явлений. Таким образом в мысли о субстанции дана мысль о причинности. Это нечто познаваемо только в своих замещениях, т. е. явлениях; само же по себе стоит за пределами познания». Из записок, ч. III, Х, 1889, стр. 2.

[17] У Потебни представливание лежит в основе «внутренней формы».

[18] Это положение Гербарта играет в методологии Потебни огромную роль, именно в его теории многозначимости слова.

[19] И. Ф. Гербарт. Психология, как наука. Сборн. «Психология», стр. 54-61. У Потебни это служит одним из отправных пунктов как в учении о слове, так в учении о предложении.

[20] «Мысль и язык», изд. 5-е, стр. 90. В этой работе Потебня довольно часто ссылается на Гербарта. Гербартовские положения, зачастую в лотцевской интерпретации, имеются у него и в «Из записок», но там ссылок он уже не делает.

[21] См. Я. Озе. Проективизм и персонализм в метафизике Лотце. Уч. зап. Юрьевского ун-та, 1893, стр. 66.

[21a] Lotze. Mikrokosm, I, 207-210.

[22] Mikrokosm, стр.196-199, по Потебне Мысль и язык, стр. 48-49.

[23] Лотце. Микрокосм, М., 1866, ч. 1, стр. 255.

[24] Потебня. Мысль и язык, изд. 5-е, стр. 123-124.

[25] Во многих местах сочинений Потебни, в особенности в работе «Мысль и язык», coвпaдения с Лотце поразительны, что дало повод В. Петрову обвинить Потебню в плагиате (см. его статьи «Потебня и Лотце», Записки iст.-фiлол. вiдд. ВУ АН, кн. IV, 1924, стр. 259-263 и «До питания про Потебню й Лотце», там же, 1926, кн. IX, стр. 367-368). Это обвинение вызвало резкое недовольство в лагере «потебнианцев», выступивших в печати с ответами. Мы же не обвиняем и не оправдываем Потебню. Он не скрывал того, что пропагандирует идеи своих учителей. Вся работа «Мыcль и язык» есть не что иное, как изложение Штейнтaля, Лотце, Гумбольдта и др. с собственными примерами и подчас комментариями. Нужно было Потебне ставить в кавычки многие места в «Мысли и языке» или нет, — не играет никакого значения. Для нас представляет интерес оценка методологической сущности этих взглядов.

[26] Микрокосм, ч. II, стp. 124.

[27] Haym. Wilhelm von Humbоldt. Berl., 1836, русск. пер. М., 1898, стр. 41.

[28] Там же, стр. 42.

[29] См., напр., их переписку : Briefwechsel zwischen Schiller und W. v. Humboldt. Stutt., 1876.

[30] Гайм, стр. 91.

[31] Steinthal. Der Ursprung der Sprache im Zusammenhange mit den letzten Fragen alles Wissens, Vierte Aufl., Ber., 1888, S. 109 и др.

[32] Humboldt. «Anküdigung», 1, S. 498.

[33] О различии организмов человеческого языка, СПб., 1859, стр. 3-4.

[34] Там же, стр. 41-42.

[35] О различии организмов, стр. 34.

[36] См. «О различии организмов», стр. 5.

[37] «Ueber das vergleichende Sprachstudium III, 261-262.

[38] Ub. d. Versch. S. 54-55, по Гайму.

[39] По Гайму, стр. 371.

[40] Это положение легло в основу теории Потебни о символизме языка.

[41] Einleitung zur kawi-Sprache. G. W. VI, 115, по Гайму.

[42] О различии организмов…, стр. 21.

[43] Имеются попытки объявить Гумбольдта родоначальником « расовой теории». Это ни в какой мере не соответствует действительности. У Гумбольдта имеется и то, что сближает егo с «расовой теорией», и то, что уничтожает ее.

[44] «Теория» деградации имела широкое распространение. Кроме Гумбольдта ее придерживaлисъ Бопп, Шлейхер, Макс Мюллер и другие более позднейшие индо-европеисты. У нас — Буслаев, а также и др. Фактически эта «теория», помимо воли языковедов, входит как неотъемлемая часть при формалистическом подходе к языку и в работы позднейших индо-европеистов. Как на пример позднейших представителей «теории деградации» можно указать на Richard'a Paget'a, о котором I. Firth пишет: «In December, 1928, Sir Richard Paget, lecturing on speech at the Royal Institution, stated аs «a generaI principle that the natural tendency of languages is to degenerate» «(Speech», Lond., 1931, cтp. 13).

[45] Об этом см. Steinthal. Grammatik, Logik und Psychologie. S. 1855, его же «Der Ursргung der Sprache).

[46] Ссылки на Гербарта обычны. Ими признается, что психологическую основу они берут у Гербарта. См., напр., Steinthal. Der Ursprung der Sprache S. 121—122.

[47] Кроме Потебни, Штейнталь и Лацарус оказали значительное влияние у нас в России на П. Гильтебрандта, А. Дювернуа и других психологов и этнографов; в самое последнее время за ними следовал идеалист Г. Шпет.

[48] Мысли о народной психологии, переданные П. А. Гильтебрандтом. Вор., 1865, стр. 7. Говоря о «народном духе» в более широком смысле, постановка вопроса о нем была почти у всех представителей буржуазной науки того времени. Можно указать на философию Вегелина, Гёрдера, так наз. историческую школу в учении о праве, на романтиков, наконец, на философию Гегеля. На ряду со Штейнталем и Лацарусом работал над этим вопросом также Т. Вайц.

[49] «Мысли о народной психологии», стр. 9.

[50] Там же, стр. 12.

[51] Там же, стр. 12.

[52] Здесь не без влияния «общественного договора» Руссо. Как отмечает Гайм, В. Гумбольдт в теории государства во многом приближался именно к Руссо.

[53] Что вынужден признать и Г. Шпет (Введение в этническую психологию. М., 1927, стр. 33). Сам Шпет ищет единства нации и индивида ... в психофизиологической общности членов данной народности, выдавая свой взгляд за «социологическую» точку зрения. Такого рода «социология» есть буквальное повторение той же гумбольдтовской «общности человеческой природы».

[54] Укажем на В. Вундта, заменившего понятие «народного духа» «народным коммуни
тетом» (Gemeinschaft) с центром разрешения вопроса опять-таки в индивиде, но уже на основе
 не гербартовской ассоциативности, а волюнтаризма. Причинность движения, по Вундту, не
 в гербартовских «задержках» и прочем, а в волевых импульсах, дающих единство человека.
 Эти волевые импульсы, волевое единство с индивида распространяется на все общество (Ge
meinschaft). Индивид подчиняется воле общества (см. В. Вундт. О целях и путях этнической
 психологии. 1886. его программная статья и др.). В оппозицию к теории «народного духа»
 стал и H. Paul. По Паулю, «народная психология» Штейнталя и Лацаруса по существу есть
 психология отдельного человека. А если так, то, значит, «народная психология» есть пустая
 абстракция, от которой нужно освободиться. Поскольку реальное есть лишь субъект, то изу
чение нужно ограничить только им, поэтому — назад к гербартовской индивидуальной психоло
гии (H. Paul. Prinzipien der Sprachgeschichte, § 6, гл. Kritik des Begriffes «Völkerpsychologie»,
 стр. 8—12, по 4 изд., Halle, 1909). Этот же вопрос о соотношении индивида и общества
 столь же безуспешно в наше время пытаются разрешить так. наз. «социологи» всех оттенков.

[55] Вестник Европы, т. V, 1895, стр. 5—37, перепеч. в «Мысли и языке».

[56] Миклошич, напр., полагал, что сейчас идет процесс создания общеевропейского синтаксиса.

[57] В. Е., стр. 7.

[58] В. Е., стр. 8.

[59] Там же. стр. 9.

[60] Там же. стр. 23—24.

[61] Там же, стр. 26.

[62] М. Халанский. Материалы для биографии А. А. Потебни. Сб. Харьк. ист.-филол. общ., т. ХVIII, X., 1909, стр. 10—29.

[63] К. С. Аксаков. Критический разбор «Опыта исторической грамматики русского языка Ф.Буслаева», Полное собр. соч., т. П, М., 1875, стр. 439—651. То же у Некрасова, Даля и у других «славяноФилов»-языковедов.

[64] В. Е., стр. 27—37.

[65] М. Халанский, стр. 19.

[66] Там же, стр. 20.

[67] М. Халанский, стр. 23.

[68] Там же, стр. 25.

[69] Там же, стр. 26.

[70] Там же, стр. 26.

[71] М. Халанский, стр. 26-27.

[72] Там же, стр. 27.

[73] Из этого, понятно, не следует, что Потебня является «теоретиком» украинских
 буржуазно-белогвардейских и нацменовских кругов, каким его хочет выставить К. Чеховичу, который в силу своей буржуазной ограниченности не видит истории: то, что когда-то было
 прогрессивно, в наших условиях стало сугубо реакционно, если вообще возможен механический
 перенос в современность каких-либо исторических фактов.

[74] Из записок по русской грамматике. В., 1874, стр. 32.

[75] Из записок, стр. 33.

[76] Там же, стр. 15—17 и др.

[77] Из записок, стр. 102.

[78] Мысль и язык, стр. 108—109.

[79] Там же, стр. 88.

[80] Из записок, стр. 7.

[81] Из записок, стр. 10.

[82] Там же, стр. 21—22.

[83] Там же, стр. 18.

[84] Потебня в этой плоскости шел дальше Курциуса и М. Мюллера, которые стоили в этом вопросе как бы на полпути между логизмои и психологизмом.

[85] По Потебне представливание, «внутренняя форма» определяет звуковой комплекс, внешнюю форму. Это — явление общественного порядка и здесь Потебня, конечно, прав. Но тогда происходит разрыв между субъективным и общественным, содержание как бы раздваивается, и одна (субъективная) его часть становится в какое-то обособленное поло-

[86] Из записок, стр. 10.

[87] Из записок, ч. I, стр. 36.

[88] Там же, стр. 39.

[89] Там же, стр. 37.

[90] Из записок, стр. 43. В этом пункте сходятся все языковеды. Потебня ссылается на Буслаева, Штейнталя и Гумбольдта.

[91] Из записок, стр. 80.

[92] Из записок, стр. 81.

[93] Там же, стр. 100—101.

[94] Само собою разумеется, что в настоящей статье невозможно остановиться на 
лингвистической стороне дела. Критическое использование того или иного 
положения Потебни возможно лишь в исследовании какого-либо частного явления языка,
 следовательно, речь может итти лишь о коллективе языковедов и многих работах, а не об
 одной статье. Настоящая статья, как указывалось выше, преследует лишь выяснение
 историко-философских основ исследований Потебни (и в этой части, разумеется, автор далек
 от полноты захвата проблем, поставленных Потебней).

[95] Из записок, стр. 125—126.

[96] Из записок, стр. 128.

[97] Там же, стр. 177.

[98] Там же, стр. 187.

[99] Там же, стр. 187.

[100] Из записок, ч. III, X., 1899, стр. 25.

[101] Там же, ч. III, X., 1899, стр. 25.

[102] Из записок, стр. 41—42.

[103] Там же, ч. III, стр. 73.

[104] Из записок, ч. III, стр. 74.

[105] Мысль и язык, изд. 2-е, стр. 158.

[106] Из записок, ч. III, стр. 86.

[107] Из записок, ч. III, стр. 280.

[108] Там же, ч. III, стр. 351.

[109] Там же, стр. 102.


[110] Там же, стр. 353.

[111] Из записок, ч. I, стр. 77.

[112] Там же, ч. I, стр. 77.