Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- М.М. ГУХМАН : « О стадиальности в развитии строя индоевропейских языков[1]», Известия Академии наук, вып. 2, 1947, стр. 101-114.

[101]
Анализ материала индоевропейских языков давно позволил установить в их морфологическом и синтаксическом строе ряд как бы исключающих друг друга фактов, выражающих противоположные структурные тенденции; частично эти факты располагаются по разным этапам языкового развития, в большинстве же случаев они сосуществуют в один и тот же исторический период как равноправные элементы. Впервые данное явление с полной определенностью было отмечено А. А. Потебней. Гениальный русский лингвист сумел раскрыть за мнимой разрозненностью, казалось бы, единичных пережитков общие проявления единого структурного целого; тем самым были намечены основные черты той древней системы, которая рассматривалась как первоначальная стадия индоевропейских языков.

Идеи А. А. Потебни долгое время оставались в стороне от основного пути языковедной науки. Лишь в языкознании XX в. положение о сочетании в строе индоевропейских языков разных пластов, отражающих смены структурных систем, совершавшиеся еще в доисторический период, становится одной из ведущих идей представителей разных направлений науки о языке.

В советском языкознании вопрос о стадиальности в развитии строя индоевропейских языков оказался связанным с двумя весьма существенными проблемами.

Некогда Н. Я. Марр рассматривал реликтовые структурные образования в языках этой системы как пережитки доиндоевропейского состояния. Тем самым в его освещении переход от одной стадии к другой соприкасался с процессом оформления индоевропейской языковой системы. Углубленные исследования акад. И.И. Мещанинова и других советских лингвистов показали вместе с тем, что типичным для строя этих языков в историческую зпоху являлся так называемый номинативный строй с характерной для него формой субъектно-объектных отношений. Таким образом, проблема стадиальной трансформации индоевропейских языков совпала с вопросом становления категорий номинативного строя.

Не вполне ясным оставались, с одной стороны, структурные черты дономинативной стадии, с другой — соотношение стадии и системы[2].

При этом исследование стадиальных перестроек индоевропейских языков ограничивалось в основном анализом субъектно-объектных отношений. Отношения же эти, хотя и образуют синтаксическое ядро предложения, не позволяют все же дать всестороннего определения ста-
[102]
дии как системы взаимно-обусловленных «признаков координат»[3], характеризующих тот или иной язык и определяющих его место в едином глоттогоническом процессе. Необходимы были дополнительные критерии. Таковыми, как нам кажется, являются соотношения между двумя основными единицами речи — словом и предложением, так как в них отражаются специфические особенности каждого отдельного языка. Степень автономности слова, его сепаратизации в предложении являются показателями не только чисто формальных элементов морфологической системы, но дифференцированности частей речи и их грамматических категорий. Более того, сопоставляя характер отношений между указанными единицами языка в принципиально разных типах предложения эргативного и номинативного строя, можно выделить, наряду с особенностями оформления субъектно-объектных связей, резкую разницу в соотношениях между словом и предложением: для первого структурного типа основным является взаимосвязь главных членов предложения, определяемая характером высказывания (его «продуктивностью» или «непродуктивностью», по терминологии проф. Н.Ф.Яковлева), для второго — автономность слова в предложении. Иначе говоря, характер отношений между словом и предложением соотнесен не только с морфологической структурой языка, но и с типом субъектно-объектных связей, т. е. со всеми характерными особенностями языковой системы. Именно поэтому представляется вероятным, что рассмотрение индоевропейского материала под этим углом зрения может дать дополнительные факты для освещения столь сложной проблемы.

 

***

 

Одной из наиболее характерных особенностей строя индоевропейских языков считается четкая дифференциация основных частей речи, в первую очередь глагола и имени. «Нигде, — пишет Мейе, —различие имен и глаголов не проведено так отчетливо, как в индоевропейском». Два, казалось бы, совершенно не связанных ни семантически, ни формально способа словоизменения — склонение имен и спряжение глаголов подчеркивали особенно резко данное обстоятельство. Между тем ряд фактов сравнительной грамматики индоевропейских языков противоречит этому положению, заставляя предполагать наличие каких-то других параллельных отношений. Сюда относится прежде всего общность основообразующих суффиксов в системе имен и глаголов. Если предположить, что древнейший тип индоевропейского корня —моносиллабический, то все типы расширения корня выступают как производные. Суффиксальные показатели этих производных форм совпали в древнейшем слое именных и глагольных категорий, свидетельствуя тем самым об отсутствии их четкой дифференциации в эпоху образования основных элементов индоевропейской морфологической системы (см. например, тематические основы в обоих рядах, суффиксы -je/-jo, носовые суффиксы и т. д.).

Не менее интересны в этом плане и соотношения между корневыми именами и атематическими глаголами, весьма архаичными по типу своего образования; одна и та же корневая морфема выступает как основа глагольных и именных форм: в первом случае на нее наслаиваются личные показатели, во втором падежные окончания, ср. напр. греч. δώς «дар», δίδωμι «даю».

В качестве пережитков большей близости именных и глагольных категорий, наряду с полной тождественностью именных и глагольных основ, могут быть приведены еще гораздо более показательные в этом отношении
[103]
факты своеобразного включения в глагольную парадигму именных по своей "Первоначальной семантике" форм. К таковым относится в первую очередь форма 3 лица мн. ч. *ont(i), совпадающая с активным причастием настоящего времени: ср. древнеиндийский bháranti «несут», bháran(t) «несущий»; основа причастия bhárant- выступает во множественном числе bhárantah «несущие»; ср. также греческое φέροντι, φέρον (основа φέροντ-в форме φέροντεϛ), готск. bairand «несут», bairand-s «несущий», где -s показатель именительного падежа. Аналогичные отношения прослеживаются при сопоставлении латинской формы II-го лица множ. числа на -minī с греческими медиальными причастиями.

С архаичными формами имен существительных среднего рода на -r так называемого гетероклитического склонения типа хеттского paḫḫur, род. paḫḫuenaš «огонь», греч. πῦρ; хеттск. wātar — wetenaš «вода», греч. ὕδωρ — ὕδατος сопоставляются загадочные по своей первоначальной семантике глагольные образования на -r, получившие медио-пассивное значение в хеттском, тохарском и языках итало-кельтской группы.

К этим явлениям, свойственным либо большинству индоевропейских языков, либо значительной языковой группе, можно добавить факты отдельных языков, на которые было обращено внимание в специальных исследованиях.

Рассматривая приведенные выше факты, а также имеющиеся по этому поводу высказывания в литературе, необходимо прежде всего оговорить, что в весьма сложных системах индоевропейских имени и глагола имеются слои разных эпох, и общность формантов имени и глагола не всегда говорит о вторичности последнего. Поэтому, если в отношении относительно позднего слоя явно деноминативных глаголов можно говорить о примарности имени в буквальном смысле, то значительно сложнее реконструкция тех древних отношений, которые определяли известную формальную недифференцированность имени и глагола. Так, например, вряд ли можно согласиться с весьма распространенным за рубежом утверждением о чисто именной природе языкового строя этой древней эпохи, так как до оформления глагола не было, собственно говоря, и имени в нашем понимании слова, т. е. отдельной части речи, с характеризующими ее грамматическими категориями, но одна и та же единица речи выступала то с функцией будущего имени, то с функцией будущего глагола. Вместе с тем первоначальная стадия языков, определяемых как индоевропейские, повидимому, не характеризовалась закономерностями аморфного языкового типа; наоборот, как бы далеко мы ни шли в нашей реконструкции, известные особенности индоевропейской морфологии образуют предел, далее которого нельзя итти, если мы хотим оставаться в рамках индоевропейской языковой системы. Более того, само понятие «индоевропейские языки» невозможно вне этой структурной общности, поскольку в советском языкознании оно осмысляется как наименование языков, объединяемых не генетическим, а материальным родством. С данной точки зрения снятие этих характерных особенностей означало бы реконструкцию состояния, предшествовавшего образованию индоевропейской системы.

Однако индоевропейская морфология отнюдь не представляет собой чего-то монолитного. В сложных системах индоевропейского склонения раскрывается при соответствующем анализе ряд напластований, свидетельствующих о сложных путях оформления как типов именных основ, так и всего словоизменения имени в целом. Наличие, наряду с дифференцированной системой падежных окончаний древнеиндийского, греческого и латыни, внутренней флексии основы, особенно в таком древнем типе склонения, как корневые основы, позволяет объединить падежи в определенные группы по ступени аблаута и тем самым восстановить
[104]
иные, менее дифференцированные падежные отношения, повидимому, лежащие в основе засвидетельствованной системы. О ведущем противопоставлении двух падежей — «прямого» и «косвенного», образующем основу всей системы, говорят формы гетероклитического склонения хеттского, где основа именительного (винительного) падежа противостоит основе косвенных падежей (см. приведенный выше paḫḫur, — paḫḫuenaš, а также haraš, haranaš «орел» и др.); аналогичные факты раскрываются при анализе супплетивного склонения местоимений 1 и 2 лиц. Оставляя в стороне вопрос о первоначальном значении этих двух основных падежных категорий, считаем необходимым отметить, что та стадия индоевропейской морфологии, которая отразилась в указанных выше закономерностях, при всей своей архаичности, весьма далека от аморфного типа, к которому пытаются возвести индоевропейские языки некоторые современные ученые.

Сходные отношения могут быть показаны и на материале глагольной системы древнейших индоевропейских языков, где, например, сравнительно легко снимается слой вторичных глаголов, отличающихся как образованием своей основы, так и особенно всей системой производства временных форм. В самой системе времен, в свою очередь, прослеживаются разновременные категории, еще более ясны они в формах выражения залоговой дифференциации.

Сложный и длительный процесс формирования исторически засвидетельствованного в письменных памятниках строя индоевропейских языков отразился и на характере тех отношений, которые их определяют как языки одной системы. Древнейший морфологический слой обнаруживает несомненную близость формативов глагола и имени, в равной степени как участие именных образований в парадигме глагола. Эта близость именной и глагольной системы, свидетельствующая о слабой дифференциации частей речи (ср. в этом плане отнюдь не аморфные языки народов Севера, где ясно выступает упомянутая нечеткость границ между именем и глаголом), говорит об особом характере взаимоотношений слова и предложения: функция слова в предложении определялась не столько его собственными формативами, характеризующими его как определенную часть речи, сколько его использованием в высказывании, конкретным окказиональным содержанием последнего. Эта особенность древнего строя индоевропейских языков сказалась особенно ярко в оформлении предикативности.

*  *  *

 

Типичным для индоевропейских языков является связь предикативности с глагольностью. Наиболее показательно в этом отношении построение так называемого именного  сказуемого. Характерное для исторической эпохи существования этих языков наличие связки в качестве обязательного сопроводителя предикативно использованного имени является своеобразным способом оглаголивания последнего. Связка, теряя свое лексическое значение, превращалась в формальный носитель глагольных показателей, вне которых предикация фактически оказывалась невозможной. Тем самым обычным типом сказуемого индоевропейских языков являлась личная глагольная форма. Наряду с этим, однако, имеются весьма своеобразные случаи построения предиката без личной глагольной формы, связанные главным образом с употреблением именных форм глагола. История этих предикативных имен, в частности различных причастных образований, представляет любопытную страницу исторического синтаксиса индоевропейских языков. Одной из основных проблем является здесь сочетание в семантике индоевропейского причастия предикативного и атрибутивного начал, дающее возможность разнообразнейшего их употребления, начиная с чистой предикативности при использовании причастий вместо личной глагольной формы до полной победы атрибутивного начала, выражающейся в отрыве причастной формы от
[105]
глагола и превращении ее в простое прилагательное (ср. русское пьяный, немецкое reizend и т. д.).

В качестве примеров как бы полной эквивалентности причастия и финитной глагольной формы могут быть приведены достаточно распространенные в древнеперсидском случаи употребления причастия на -to без связки, типа mana krtam при построении своеобразного cказуемого состояния. Весьма интересны в этом плане и материалы первых древненемецких памятников, дающие в первых редакциях, в качестве эквивалента личной формы латинского подлинника, причастные конструкции; но случайно более поздние списки исправляют причастие на личную глагольную форму (ср., например, глоссы 136, 2 exauriantscapfente, более поздний вариант scepfent; 26,30 autumnant — arplahanti, более поздняя рукопись arplahant; ср. также депоненциальные личные формы подлинника 48,4 allabitur — umbi slifanti, более поздний вариант inslifit и т. д.). С этой точки зрения не менее показателен анализ древне-немецкого Исидора в сопоставлении с латинским подлинником. Ощущение своеобразного функционального параллелизма личных и именных форм выступает здесь со всей очевидностью.

Непосредственно к этим случаям использования причастия вместо личной глагольной формы в условиях уже развитой системы verb. finit. примыкает употребление причастий с функцией «второстепенного сказуемого», по терминологии А. А. Потебни, в оборотах типа «встав и рече» и в именительном самостоятельном; ср. «Андреи же то слышавъ, и бысть образ лица его попустнѣл», Ип. 109. Конструкции эти весьма распространены не только в балтийских и славянских языках, но и в ряде других индоевропейских. В этих случаях предикативность причастия, употребление его как второго сказуемого своеобразного придаточного оборота не оставляет никакого сомнения.

Причастие в обороте «встав и рече» образует переход к наиболее распространенному употреблению его в конструкциях типа латинского legens dicit а именительный абсолютный должен войти как составная часть в систему абсолютных конструкций индоевропейских языков. Тем самым предикативное употребление причастия включается в развитие категории подчинения индоевропейского предложения. С этой точки зрения, термин «второстепенное сказуемое» весьма удачен, хотя степень соотнесенности с главным предикатом неодинакова в различных причастных конструкциях. Так, из всех абсолютных оборотов именительный дает максимальную самостоятельность предикативного причастия, поскольку последнее не управляется глаголом главного сказуемого, в противоположность соответствующим конструкциям с абсолютным дательным или отложительным. В свою очередь постановка союза между причастием и личной глагольной формой усиливает самостоятельность первого по сравнению с простым legens dicit. Обычно legens в последнем случае рассматривается как атрибут к субъекту главного сказуемого: «читающий говорит», и объясняется тем самым как частный случай атрибутивного использования причастия. Подобный анализ вряд ли, однако, отражает специфику данного оборота, поскольку legens не в меньшей степени определяет предикат и семантически ближе всего подходит к тому, что Н. Paul называет prädikatives Attribut.

Таким образом, причастие в своем использовании дает целую гамму оттенков от чистой предикативности до атрибутивности. В этой связи весьма важным представляется выяснение того, какая из данных функций является основной, отражающей первичную семантику причастия, так как с этим связана и соответствующая оценка его предикативного исполь-вования.

Любопытно отметить, что точка зрения древних грамматик на этот вопрос противоречит традиционным взглядам представителей сравнитель-
[106]
ного языкознания. Тогда как последние, рассматривая причастие как отглагольное прилагательное, предполагают, что ему искони была свойственна атрибутивность, предикативное же использование возникает как нечто вторичное, Панипи, с одной стороны, и Присциан, — с другой  (последний ссылается при этом на Аполлония Дискола), основным в причастии считают глагольность, иначе предикативность. Для них причастие есть тот же глагол, имеющий лишь другую форму согласования[4]. Панини подчеркивает, что в предложении типа «Джавана едят лежащие (лежа)», причастие не столько определяет субъект, сколько его действие. Тем самым причастие попадает в группу предиката, семантически смыкаясь с русским деепричастием. Между тем фактически то или иное осмысление причастая в древнейших памятниках индоевропейских языков не получало специального формального выражения; уточнение значения достигалось в большинстве случаев контекстом, иногда местом причастия в предложении, подчеркивающим включение его в группу подлежащего или сказуемого. Дальнейшее развитие индоевропейских языков дает реализацию формальной дифференциации: это находит свое выражение в русском языке в противопоставлении деепричастия в предикативной функции причастию; в закреплении нечленной формы причастия страдательного залога за предикатом в отличие от атрибутивной функции полной формы причастия; в германских языках в отношении обоих причастий краткая форма закрепляется за предикатом.

Характерно, что совершенно аналогично развитию причастий шло  развитие предикативного и атрибутивного употребления прилагательных. И здесь в ряде индоевропейских языков первоначальная недифференцированность предикативного и атрибутивного употребления заменялась выработкой двух систем с четко разграниченными функциями. Тем самым наблюдается тенденция отразить в форме самого слова его синтаксическую функцию, что раньше достигалось лишь строением предложения и контекстом. С этим же связано и параллельное в ряде языков образование группы предикативных слов, позволяющее выделять их как специальную категорию состояния.

Однако представляется вероятным, что первоначальное отсутствие формального различия предикативного и атрибутивного употребления  причастия — явление не только внешнего порядка; за этим скрывается более древняя близость самих синтаксических категорий. В пользу этого говорит прежде всего семантика причастий; сущность последней заключается в том, что некий признак, качество, свойство предмета дается не как данное, присущее ему, а как качество, свойство, возникающее или уже возникшее в результате либо собственной деятельности данного носителя качества, либо воздействия какой-то внешней, независимой от него силы. И в том и в другом случае качество связано с процессом; причастие тем самым, отличаясь от обычного прилагательного, несет в себе зерно предикации. В этом специальном значении причастия, дающем сочетание качества и процесса, заложена возможность развития разнообразного его употребления, в обоих, казалось бы, диаметрально противоположных направлениях.

Тот факт, что некоторые причастные формы оказались включенными в парадигму спряжения, представляется подтверждением предположения, что они являются старыми предикативными именами, выступавшими в роли сказуемого до оформления системы спряжения глагола. Сама предикативность, однако, в этой форме была ближе к тем значениям, которые обычно связываются с атрибутом, чем в современном соотношении обеих категорий.

[107]
Появление системы личных глагольных форм, знаменующее новое качество самой предикации, в свою очередь оказывает влияние на содержание причастий. Последние не только отходят на положение второстепенного сказуемого, опирающегося на основное звено предикации, личную глагольную форму, но обнаруживают вместе с тем тенденцию к расщеплению на две разные формы — предикативного и атрибутивного использования.

Таким образом, предыдущий тезис об известной недифференцированности категорий имени и глагола в архаичном типе индоевропейских языков получил дальнейшее развитие в генетическом рассмотрении причастий как древней формы предикации. Необходимо только оговорить, что сама система индоевропейских причастий тоже гетерогенна и в нее вошли категории, относящиеся к разным этапам формирования индоевропейской системы. Подобно тому как намечаются связи между причастиями и системой личных глагольных форм, так, с другой стороны, нет и каких-либо стойких границ между причастиями и другими формами предикативных имен. В этой связи особенно интересна судьба инфинитива кельтских языков, обнаруживающего все свойства предикативного имени. Наряду с этим, намечается исключительно любопытная связь причастий с группой корневых основ, обозначавших имя действия, имя действующего лица и результат действия, о которых подробно писала в специальном исследовании, к сожалению, ненапечатанном, А. В. Десницкая и которые несомненно, должны быть отнесены к весьма древнему слою индоевропейской морфологии. Можно предполагать, впрочем, что причастия являются более поздним звеном оформления предикации, чем эта группа корневых имен.

Своеобразное соотношение причастий с системой verb. fin. так же, как сочетание в семантике причастий как бы двух начал, дающих впоследствии развитую систему атрибутивных и предикативных форм, характерно не только для индоевропейских языков. Однотипные явления наблюдаются во многих языках разных систем, свидетельствуя о закономерности этого этапа в развитии форм предикации. Укажу лишь на финно-угорские и тюркские языки, в которых форма 3 лица нередко оказывается причастием, выступающим в определенных контекстах с атрибутивным значением. В тюркских языках, наряду с деепричастными формами, причастие образует основу системы личных глагольных форм. Первоначальную недифференцированность атрибутивности и предикативности дают и причастия монгольских языков, являющиеся, в свою очередь, основой глагольной формы.

Особенно интересны в этой связи причастные и деепричастные обороты, образующие господствующую форму «придаточного предложения» во многих агглютинирующих языках; в этих конструкциях со всей отчетливостью выступают нормы оборотов со «второстепенным сказуемым», раскрытые некогда Потебней на материалах древнерусских памятников.

 

* * *

 

В связи с рассмотрением причастий как соответствующих форм древней предикации известный интерес представляют некоторые особенности их семантики, а также близких им по значению форм.

Типичным для индоевропейских языков обычно считается четкое функциональное разграничение именных форм глагола. Каждая из трех семантических категорий: 1) обозначение действующего лица как активного производителя признака (активное причастие), 2) результат действия как чего-то, возникшего вследствие деятельности внешней по отношению к этому результату силы (причастие пассивное) и 3) само действие вне его отношения к субъекту (инфинитив), имела, казалось бы, свою систему формантов: на этом основано противопоставление активных причастий, и в первую очередь системы презенс-аориста с формантом *ont, — медиально-пассивным причастиям и далее инфинитиву.

[108]
Однако выделение инфинитива из общей группы глагольных имен не относилось даже традиционной сравнительной грамматикой к обще-индоевропейскому состоянию. В пользу этого говорило в первую очередь отсутствие общего форманта инфинитива в индоевропейских языках и фактическое превращение в эту глагольную категорию различных предикативных имен.

Употребление в этой функции в древненемецком причастия первого говорит о возможности сочетания в одной форме двух столь различных. значений, как имя действия и имя действующего лица. Подобное сочетание значений отнюдь не единично; оно повторяется не только в развитии «инговых-» форм английского, но и в различных типах именного словообразования, начиная от корневых основ : ср., например, ὁ κλῴψ κλωπός «вор» при κλέπω «ворую» со значением имени действователя, близкого семантике активного причастия; ἡ Σφίγξ, Σφιγγός «сфинкс», σφίγγω «сжимаю», лат. dux, ducis «вождь» при duco «веду» и т. д.—с корневыми же ἡ φρίξ, φρίκός «дрожь», «трепет», φρίσσω «дрожу», ἡ πνῖξ, πνιγός «удушие» при πνῖγω «душу», «давлю», обозначающие само действие. В ряде случаев одно и то же слово как бы сочетает оба значения». Особенно распространено это явление в древнеиндийском, где лишь род дифференцирует то или иное осмысление имени; ср., например,   drk «видящий», drk f. «зрение», darç «видеть», yút m «боец», f. — «битва» при yúdhyati «сражаться». Те же закономерности наблюдаются и в тематических основах со значением своеобразных предикативных имен, где дифференциация вносится при помощи ударения; ср., например, φόρος «налог», φορός «дающий» при φέρω —«несу»; τρόχος —«бег», τροχός — «колесо», буквально «бегущий», при τρέχω «бегу»,; древнеиндийское çókah «блеск», наряду с çokáḥ — «блестящий» (о корневых основах ср. А. В. Десницкая в ук. соч.).

Вероятным представляется, что разница в ударении — явление вторичное, призванное внести формальную дифференциацию в первоначально не расчлененное обозначение действователя и действия[5]. Наконец, та же нерасчдененность обеих категорий может быть прослежена и на суффиксальных образованиях, используемых в отдельных индоевропейских языках как инфинитивы и причастия; ср., например, древнеиндийское vahanáḥ «едущий», váhanam «езда», vartanáḥ «приводящий в движение», vártanam «верчение», где суффикс *-еnо/*оnо, являющийся продуктивным формантом причастий в славянских и германских языках и инфинитива в германских, используется одинаково как показатель имени действия и наименование действователя. И здесь ударение, грамматический род вносят уточнение осмысления содержащегося в данном именном образовании понятия. Последовательную параллель к основам на *-еnо/*оnо дает и использование суффикса *-to, выступающего как показатель причастия в германских языках и латыни; ср. древнеиндийское srutáḥ, греч. ρῥυτός «текущий» — древнеиндийское srutám «течение».

Таким образом, через разные типы именных основ, от древних корневых имен до формантов причастий и инфинитивов, прослеживаются реликты старой нерасчлененности восприятия действователя и действия.

Не менее интересна для характеристики семантики причастий морфологическая недифференцированность имени действующего лица и результата действия, связанная с залоговой неопределенностью некоторых причастных форм. Наиболее четко это явление выступало в двойной залоговой семантике причастий германских языков, где одна и та же форма осмыслялась то пассивно, то активно в зависимости от значения глагола; ср. соврем. немецкое geschrieben, gemacht, но vorbeigeflogen. С этим
[109]
в известной степени корреспондировали некоторые случаи употребления латинского пассивного причастия на *-to с активным значением типа сеnаtus, potus, основанные на абсолютном, т. е. непереходном, использовании глагола. Однако эти случаи залоговой индифферентности некоторых причастий обычно разъяснялись как результат их неполного включения в глагольную систему, как остаток их первоначальной адъективной, т. е. именной, природы. Не случайно в этой связи формы германского II причастия, так же как и латинское причастие на *-to, обычно рассматривались как отглагольные прилагательные и им противополагались «полноценные» причастия типа индоевропейских активных форм *-ont или медиально-пассивных причастий на *-meno-. Привлечение хеттских материалов опровергает подобное объяснение указанных явлений.

В хеттском существует одно лишь причастие на -anz, формально соответствующее индоевропейскому активному причастию на *-ont; ср. panz «идущий», sesanz «спящий», то же причастие получает в хеттском пассивное осмысление, если оно образовано от переходного глагола; поэтому peskanz от глагола peske «давать» — «даваемый».

Иначе говоря, форма индоевропейского причастия с суффиксом *-ont, обычно осмысляемая сравнительной грамматикой как имя действующего лица, в хеттском обнаруживает ту же залоговую индифферентность, что и так называемые отглагольные прилагательные германских языков и латыни. Тем самым совершенно закономерно возникает предположение, основанное на представлении об известной архаичности хеттских материалов, относительно вторичности залоговой определенности самой индоевропейской формы на *-ont, свойственной всем индоевропейским языкам и относящейся, повидимому, к весьма древнему слою причастных образовании. Данное предположение находит в свою очередь известное подтверждение в системе словообразования других имен с предикативным значением. Так, например, на материале тех же корневых основ прослеживается, наряду с недифференцированностью действующего лица и самого действия, сочетание с этими категориями и результата действия; ср. ἡ λίψ, λιβός «капля», ὁ λίψ, λιβός «капающий, источник» (λείβω «лью»), где одна и та же корневая основа выступает в первом случае как результат действия — «капля», «то, что пролито», во втором случае — как обозначение действующего лица; в качестве средства формальной дифференциации используется грамматический род, подобно приведенным выше случаям в отношении имени действия и действователя; ср. также, наряду с выше приведенными примерами, ἡ ῥώξ, ῥωγός «щель», «отверстие» — ῥήγνυμι «разламываю»; ῥώξ «то, что разломано» и т. д.

Сочетание в одном и том же типе образований обозначения деятеля и результата действия повторяется и в именных образованиях с суффиксами*-/nо,/*-еnо/*-оnо, ср. древнеиндийские  dináḥ «связанный», bhugnáḥ «согнутый», греч. ῥικνός «изогнутый», στογνός «ненавистный» и приведенные выше примеры активного использования того же суффикса типа vahanáḥ «едущий» и т. д.; некоторые образования, вроде греческого στεγνός «покрытый» и «покрывающий», допускают двойное осмысление. Не менее ясно залоговая нейтральность прослеживается и на использовании показателя *-to/*-eto, точно так же формирующего предикативные имена как активного, так и пассивного характера, ср. древнеиндийские srutáḥ «текущий», — çrutáḥ «услышанный», sattáḥ «сидящий», но sjuttáḥ «сшитый», гом. ἄρεκτός «неисполненный», πεπτός «сваренный», наряду с δακετόν «кусающееся животное», ἑρπετόν «ползающее животное». Во всех подобных случаях отсутствует даже попытка формальной дифференциации (ударение остается неизменным).

Таким образом, характерная для индоевропейских причастий первоначальная залоговая недифференцированность прослеживается и на ряде индоевропейских именных образований предикативного характера. Вся совокупность значений, связанных как с самими причастиями, так и с дру-
[110]
гими именными категориями, близкими причастиям, формально и семантически, свидетельствует в пользу нерасчлененности действователя, результата действия и самого действия в той форме предикации, которая была связана с употреблением в этой функции причастий. Для этой формы предикации характерным является общая соотнесенность действия  без  четкого  осознания дифференциации между субъектом признака, самим признаком и произведенным этим признаком объектом. Первоначально конкретное осмысление достигалось содержанием высказывания, а не формальными показателями слова.

Подобная недифференцированность рассматриваемых категорий индоевропейских языков имеет многочисленные параллели в языках разных систем. Нерасчлепенность имени действия и действователя в форме 3 лица при наличии личного оформления первых двух лиц — факт широко известный по материалам языков народов Севера; ср., например, известный пример из унанганского, приведенный акад. И. И. Мещаниновым в его книге «Новое учение о языке»: suћ — «он берет» и вместе с тем «взятие»; в свою очередь недифференцированность глагольных имен (инфинитивов) и глагольных прилагательных (причастий), выражающаяся в многозначности специальных суффиксов, наблюдается, например, в хантыйском[6] языке, где manti — «итти», «идущий», verti — «делать», «делающий»; в юкагирском языке — bon образует точно так же имена действия и действующего лица. Нерасчлененность имени действия и действователя в именных образованиях, являющихся основой глагольного спряжения, наблюдается и в монгольских языках.

Что касается специально залоговой нарасчлененности причастия, то и эта особенность их широко известна по материалам тех языков, где в 3 лице глагола выступает старая именная форма, т. е. где ясно сохранились следы старого типа предикации. Наряду с фактами монгольских языков, могут быть приведены формы мордовского причастия прош. времени noldaš — «пустивший», «пущенный», «пустили»[7]; особенный интерес и здесь, однако, представляют материалы тюркских языков. Так, именные образования с суффиксом -гъан в кумыкском языке дают своеобразное сочетание значений пассивного и активного причастий и финитной глагольной формы, ср. алгъан — «взявший», — «взятый», «взятие», «взял»[8]. Чрезвычайно важным для определения характера этой многозначности является указание на то, что изложенная особенность указанной формы восходит к древнейшим памятникам тюркской системы и точно так же, следовательно, может быть рассмотрена как типичная черта древней формы предикации, сохранившаяся в образовании 3 лица и предикативных именах.

 

***

 

Пассивное и активное осмысление одной и той же формы предикативного имени оказалось обусловленным переходностью и непереходностью глаголов. Система индоевропейских языков отличается наличием разнообразнейших морфологических средств, выражающих различное осмысление процесса с точки зрения его субъектной и субъектно-объектной соотнесенности. Достаточно указать на семантику некоторых древних глагольных классов, на известные случаи противопоставления активных и медиальных форм, на соотнесенность возвратных и простых глаголов в славянских, скандинавских, частично романских языках.

Одни из этих форм выступают как группировки словообразовательного характера: ср., например, основообразующий суффикс «ё» в латыни и в третьем классе слабых глаголов германских языков, образования с носовым формантом в славянских языках типа русского «гибнуть»—«губить»,
[111]
«слепнуть», «слепить»; другие обнаруживают разную степень грамматизации, как, например, готские глаголы на -nan или возвратные глаголы в скандинавских и славянских языках; третьи, наконец, оказываются включенными в залоговую систему, как шестой класс глаголов в санскрите или основы на долгое «е» в греческом пассивном аористе. Таким образом, многие из этих группировок принимают участие в оформлении залоговой системы различных индоевропейских языков.

Характерным для всех этих образований является сочетание категорий непереходности и состояния в одном ряду форм, переходности и действия — в другом.

В этом сочетании доминирующую роль играет восприятие субъекта признака, выраженного той или иной глагольной лексемой: субъект переходного глагола или глагола действия воспринимался как активный производитель данного признака, тогда как субъект глагола состояния или непереходного глагола оказывался лишь пассивным носителем его; ср. пары: латинск. pendo «вешаю», pendeo «повешен»; готск. fraqithjan «губить», fraqithnan «гибнуть», русск. «пролить»—«пролиться», «разорвать», — «разорваться»; др.-исл. riufa «разрушать», riufast «разрушаться», «гибнуть» и т. д. Однако само сочетание двух значений, столь типичное для отмеченных категорий, в свою очередь не может считаться исконным. Оно явилось результатом изменения первоначальных синтаксических отношений. С этой точки зрения весьма характерным является наличие во всех индоевропейских языках, несмотря на существование указанных выше морфологических систем, многочисленных случаев полной нейтральности корня, часто противоречащее основному принципу той или иной морфологической системы[9]. Обычно приводимые греческие ἔχω, λείπω находят бесчисленные параллели во всех индоевропейских языках.

Фактически глагольный корень был в этом отношении совершенно нейтрален. Раскрытие семантики в первообразных глаголах, не обладающих уточняющими формативами основообразующих показателей или других морфем, достигалось лишь контекстом, самим содержанием высказывания. Так как эта индифферентность глагольной лексемы связана со слоем непроизводных глаголов, она, несомненно, отражает первоначальный характер корня. Следовательно, не только залог, но и членение глаголов на переходные и непереходные не находило выражения в пределах предикативного слова, с чем, собственно, частично и связаны рассмотренные выше особенности семантики причастий. С другой стороны, залоговое осмысление самих причастий, в равной степени как и генезис многих залоговых форм индоевропейских языков, говорит о необходимости предшествования дифференциации глаголов на переходные и непереходные становлению категории залога.

Лишь постепенно переходность и непереходность, ранее определяемые из содержания высказывания, получают свою морфологическую систему выразительных средств в пределах глагольной лексемы и приобретают важное значение в оформлении структурных особенностей всего строя индоевропейских языков. Вторичность указанной дифференциации подтверждается не только семантикой глагольной лексемы, но и закономерностями употребления объектных падежей. В самом деле, в индоевропейских языках выработка категории переходности обусловливается выделением одного из падежей этой системы в качестве падежа прямого объекта. Однако это явление следует, повидимому, рассматривать как нечто вторичное. Так, например, дательный прямого объекта, употребительный во многих индоевропейских языках и как бы конкурирующий с винительным падежом, указывает на иные синтаксические отношения, разрушенные в процессе выработки универсального объектного падежа.

 

***

 

[112]
Анализ рассмотренных выше отношений показывает, что отсутствие четкой дифференциации имени и глагола, иной тип предикации, семантика предикативных имен, недифференцированность переходности и непереходности в какой-то степени связаны с известной несамостоятельностью слова как единицы речи, с его зависимостью от конкретного употребления и в этом смысле окказиональностью данного его осмысления. Наоборот, оформление глагола со всеми характерными его категориями, закрепление за ним ведущей роли в предикации, наконец, включение в глагольную лексему показателей его семантики, отражающих характер отношения предиката с другими членами предложения, характеризуют своеобразную сепаратизацию слова в предложении. С этими двумя рядами фактов, отражающими известные особенности «поведения» слова в предложении, соотнесены и некоторые синтаксические явления.

Как известно, Мейе, анализируя сравнительный материал индоевропейских языков, утверждал, что отличительным признаком этого языкового типа является известная изоляция слова в предложении, то, что И. И. Мещанинов много лет спустя назвал сепаратизацией.

Отмечая, что «индоевропейское предложение слагается из неопределенного числа непроницаемых самостоятельных элементов, имеющих каждый свое значение, которые мы называем словами»[10], Мейе в дальнейшем изложении своей концепции индоевропейского синтаксиса последовательно проводит идею самостоятельности слова, ибо «слово способно само указать свой смысл и свою роль в предложении»[11].

Оставляя в стороне вопрос о наиболее типичных способах выражения синтаксической связи индоевропейского предложения, можно отметить, что действительно слово в какой-то степени автономно в предложении, неся в себе самом свои определители. Особенно четко это прослеживается на глаголе. Глагол не только в пределах слова обладает уточняющими показателями лица, числа, вида или времени, модальности, но и соотнесенности с определенными типами объектов, независимо от наличия или отсутствия последних в предложении, а также показателями, характеризующими процессы как действие или состояние; эти функции выполняют многочисленные форманты, относящиеся иногда к разным слоям индоевропейской морфологии. Тем самым семантика глагола, характер его соотнесенности с другими членами предложения раскрываются в пределах самого слова и не нуждаются в уточняющих связях с другими словами. Слово как бы полностью выкристаллизовалось из предложения, из целостного комплекса восприятия, знаменуя четкую разграниченность понятий, составляющих единую коммуникацию. Подобная характеристика глагола-сказуемого соотнесена с трактовкой грамматического центра предложения—подлежащего. Основной особенностью индоевропейских языков является нейтральность последнего. В подлежащем не находит никакого выражения характер его отношения к сообщенному о нем признаку. Эта особенность оформления субъекта высказывания, выражающаяся в наличии универсального падежа подлежащего, характерна для языков с так называемым номинативным строем предложения. В силу этой особенности преимущественное значение получает оформление глагола-сказуемого: именно в нем сосредоточено выражение основного значения самого высказывания в целом.

Вся совокупность указанных признаков определяет господствующий в древних индоевропейских языках тип предложения с характерными для него нормами синтаксических связей. Однако, наряду с этим строем предло-
[113]
жения, в индоевропейских языках имеется другой тип синтаксической структуры, менее распространенный, но представленный всеми языками, как древними, так и новыми; в одних индоевропейских языках он постепенно вытесняется в связи с распространением универсальной схемы предложения, в других продолжает существовать как равноправный член современной языковой системы. Речь идет о конструкциях с дательным-винительным лица типа русск. «мне не спалось сегодня», лат. pudet me, «мне стыдно», placet mihi «мне нравится», др. исл. ugger mik «мне страшно», lyster mik «мне хочется», др.-англ. me (mec) hriewd «я раскаиваюсь».

Рассматриваемый оборот отнюдь не представлен только единичными случаями. Он появляется весьма часто при глаголах аффекта, приименном сказуемом, специально при категории состояния и при пассивных причастиях, и может трактоваться как своеобразная форма предложения состояния[12].

Характерным для этих конструкций является объектное оформление лица, носителя признака, и отсутствие обычного согласования с ним сказуемого, причем объектное оформление лица зависит от семантики глагола, а оба они зависят от содержания всего высказывания в целом. Предложение это по своим закономерностям относится к другому структурному слою, чем противостоящее ему в исторически засвидетельствованной системе индоевропейских языков предложение действия с именительным падежом субъекта. Различия касаются отнюдь не только объектного оформления носителя признака, но и качественно отличного характера связи основных членов предложения, а тем самым и соотношения между словом и предложением. Не случайно здесь характер осмысления процесса как некоего состояния, охватывающего носителя признака, раскрывается не из формы слова-глагола, а из построения предложения. Лишь разрыв этой внутренней синтаксической взаимообусловленности основных членов предложения, характерный для строя языка, не имеющего универсальной синтаксической схемы (ср. закономерности эргативного строя), — процесс, протекающий параллельно с оформлением понятия субъекта в современном его значении, — создает характерный для исторически засвидетельствованных индоевропейских языков строй с четкой отработанностью грамматических категорий имени и глагола. То, что раньше получало выражение в комплексе высказывания, в конкретном осмыслении многозначности слова и его функций, становится категорией слова, получая свои морфологические показатели (см. выше).

Таким образом, те отличительные признаки индоевропейского предложения и характерные для его строя соотношения между словом и предложением, на которые указывал Мейе, являются в известной мере историческими, развившимися из других структурных закономерностей. Более того, индоевропейские языки, собственно говоря, никогда полностью не освободились и не могли освободиться от влияния старых отношений. Никогда изоляция слова не достигалась в этом смысле полностью. Однако Мейе, несомненно, правильно уловил основные тенденции индоевропейских языков в древнюю эпоху существования письменности. Тот иной тип отношений слова и предложения, обусловленный иными принципами построения последнего, говорит, несомненно, об иной языковой стадии, условно называемой деноминативной. Детальное рассмотрение структурных особенностей этой стадии выходит за рамки данной статьи. Одно лишь можно отметить: простое противопоставление номинативной и деноминативной стадий отнюдь не отражает всей сложности действительных отношений. -Подобно тому как, например, в условиях номинативного строя морфологическая дифференциация глаголов на переходные и непереходные, дей-
[114]
ствия и состояния предшествует выработке залогов и, следовательно, внутри этой стадии, в свою очередь, возможно деление на несколько слоев, так и деноминативный строй отнюдь не следует рассматривать как гомогенную систему. Если исследованные выше явления, существующие в условиях номинативного строя как равноправные элементы, и отражают в известной степени реликтовые отношения, объединяемые условно термином «деноминативная стадия», то, несомненно, они тоже не все располагаются на одной ступени языкового развития. Процесс сепаратизации слова, преодоления его окказиональности, отражающий изменения всей совокупности языковых отношений, — процесс длительный, в котором ряд постепенных количественных изменений привел к качественной перестройке, характерной для становления номинативного строя предложения. Процесс этот был вместе с тем связан с выработкой основных категорий индоевропейской морфологической системы.

 



[1] Доклад прочитан 19/11 1947 г. на Московской сессии Института языка и мышления АН СССР, посвященной 25-летию Института.

[2] Как известно, в работах акад. И. И. Мещанинова и других делалась попытка идентифицировать дономинативную стадию индоевропейских языков с так называемым эргативным строем, характерные особенности которого были установлены на материалах некоторых неиндоевропейских языков. Однако за последнее время неоднократно указывалось, что вопрос этот нуждается в дополнительных исследованиях.

[3] Н. Я. Марр. Собр. соч., т. II, стр. 109.

[4] Панини, 3, 2/24 указывает: «вместо личных окончаний настоящего времени 3 употребляются суффиксы -аt, -аnа (или -mana), если действие относится не к именительному падежу».

[5] Ср., впрочем, иное объяснение Бенвениста, рассматривающего образования типа греческого τόμος — τομός как производные от двух разных основ *tom и *tomo; по его мнению, в τόμος «о» не является морфемой, как в τομός, а лишь фонетическим элементом более позднего происхождения. Указ. соч., стр. 172.

[6] Языки народов севера, т. 1, стр. 204.

[7] И. И. Мещанинов, Новое учение о языке.

[8] Н. К. Дмитриев, Грамматика кумыкского языка.

[9] Весьма интересны с этой точки зрения некоторые особенности глагольных конструкций с возвратным местоимением в готском.

[10] Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков, Москва, 1938, стр. 359.

[11] Указ. соч., стр. 360.

[12] См. подробнее об этом статью автора «Конструкции с дательным-винительным лица в индоевропейских языках», Известия ОЛЯ Академии Наук СССР, 1945, № 2—3.

Retour au sommaire