Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы

-- ЛОЯ Я.В. : «Против субъективного идеализма в языковедении», Языкодение и материализм, Л., 1929, стр. 131-217.

 [131]

         «Без метода нет системы, без системы нет науки» (Гегель)

         Вступление

        В русской науке о языке субъективно-идеалистическое направление довольно широко разветвилось.
        Центральною фигурою направления все-таки можно признать проживающего ныне в «Царстве Польском» языковеда И.А. Бодуэна де Куртенэ, который дал субъективно-идеалистическое определение важнейших фактов языка и самого языка.
        Другие языковеды то и дело ссылаются на Бодуэна и его школу.
        Так, например, А.А. Шахматов указывает на Бодуэна и его ученика Щербу (присоединяя к ним еще Булича), как на авторитетов относительно «общих сведений о природе звуков человеческой речи» (Л.Я. 71)[1].
        Даже работы, построенные по весьма объективным методам, вроде статьи А. Абеле — «К вопросу о слоге» («Slavia» за 1924 г., т. III, вып. 1) сопровождаются (композиционно совсем не мотивированными) кивками на субъективистику Бодуэна и его учеников.
        В Ленинградском государственном университете еще
[132]  
совсем недавно, а в некоторых других вузах и по сей час — под флагом «Введения в языковедение» (самая «идеологическая» из всех лингвистических дисциплин!) — головы студентов-филологов усиленно начинялись и начиняются бодуэновским субъективным идеализмом.
        Кроме того, по моим наблюдениям, студенты — даже прошедшие кое-какую марксистскую школу и довольно подготовленные для идеологической борьбы в других отраслях, — почти не в состоянии раскусить идеологическую подоплеку бодуэнизма, что объясняется, с одной стороны, непривычкой марксистски разбираться в вопросах языка, а с другой стороны — полным отсутствием направляющих работ.
        Все это вместе взятое побудило меня выступить вообще против субъективного идеализма в языковедении, так и сосредоточиться, главным образом, на Бодуэне (привлекая в соответствующих местах и работы Л.В. Щербы и некоторых языковедов).
        Настоящая работа в извлечениях была сообщена автором на широком собрании секции общего языкознания Научно-Исследовательского института сравнительной истории литератур и языков Запада и Востока при Ленинградском государственном университете 22 мая 1926 года (под председательством академика Н.Я. Марра) и является, сколько мне известно, первой попыткой критически пересмотреть учение Бодуэна.
        Рад упомянуть, что мои взгляды нашли полное подтверждение в докладе языковеда, б. ректора Ленинградского государственного университета, ныне уже покойного Всеволода Брониславовича Томашевского — «О фонеме», сообщенном в том же учре-
[133]  
ждении 27 ноября 1926 г., где автор, бывший ученик Бодуэна, но являвшийся одновременно и марксистом, сумел подняться выше обаяния личности своего учителя и признать, что сохраняя термин «фонема», необходимо вложить в него вместо психологического социальное содержание, понимая под термином «фонема» — «социально-ценный звук речи».
        То обстоятельство, что моя работа является первой в этой области, может быть, послужит некоторым оправданием ее неизбежных недостатков.
        Соединить в одной работе и критику и положительное изложение собственных взглядов мне не удалось. Пришлось ограничиться, главным образом, критикой, оставляя систематическое положительное изложение своих взглядов для другой работы.
        Думаю, что и так работа окажется не бесполезной. С другой стороны, всякая критика есть в то же время и формулировка — в отрицательном и не систематизированном виде — новых положительных взглядов. Приношу благодарность лучшим представителям научного языковедения в СССР, моим старшим коллегам: академику Николаю Яковлевичу Марру, Сергею Мартиниановичу Доброгаеву и Льву Петровичу Якубинскому, поддержавшим меня своими советами.

         I. Точка зрения                  

        Только в самых первых своих работах Бодуэн обходится без ярко выраженного субъективизма, определяя язык как более или менее социальную категорию.
        Так, в работе, напечатанной в 1871 году, Бодуэн еще может дать следующее определение языка:
[134]  
«Язык есть комплекс членораздельных и знаменательных звуков и созвучий (сочетаний звуков. — Я.Л.), соединенных в одно целое чутьем известного народа, как комплекса (собрания) чувствующих и бессознательно обобщающих единиц, подходящих под ту же категорию, под то же видовое понятие на основании общего им всем языка» (3., последн. стр.).[2]

        В позднейших трудах Бодуэна подобные определения встречаются лишь спорадически, нарушая стройность субъективно-идеалистической системы. Приводим некоторые из положений такого рода:

«Язык» в самом обширном смысле этого слова обозначает ... всякие способы общения людей между собою, стало быть всякую мимику и жесты, письмо, звуки непроизвольные и рефлексивные, т.е. звуки языковые в строгом смысле, т.е. звуки-символы, ассоциированные со значением» (Э., 531).
        «Как живая речь, «язык» отличает, с одной стороны, человека от человека (речь индивидуальная), племя от племени, народ от народа (язык в строгом смысле), с другой стороны — человечество или род человеческий вообще (речь человеческая) от животных» (Э.,530).
        «Язык племенной, на котором кто-либо говорит с детства и сохраняет его впоследствии» (Э., 533).
        «Один и тот же племенной или национальный язык может играть роль языка государственного, административного, церковного, школьного, книжного, ученого и т.п.» (Э., 533).
        «Между всеми говорами, свойственными известной языковой области или известной языковой территории, особое место отводится прежде всего выросшему на той же почве письмен-
[135]  
ному
или литературному языку. Живым источником такого языка является обыкновенно говор известной части народа, известного класса, первенствующего в каком-либо отношении и имеющего перевес над прочими в церкви, в управлении, в торговле и т.п.» (Э. 542).[3]

        За исключением весьма немногих мест, подобных вышеприведенным, вся система Бодуэна в эпоху, когда его взгляды уже сложились, представляет собой весьма ярко выраженный субъективный идеализм. Приведу несколько иллюстраций из разных сочинений Бодуэна.

«Здесь, как и во всех прочих отделах языковедения, реальною величиною является не «язык» в отвлечении от человека, а только человек, как носитель языкового мышления» (Б., 10).[4]
        «В числе психических целых (!), рассматриваемых обыкновенно с ложной (?) точки зрения, т.е. вне психики человеческой, находится тоже язык. Между тем, настоящей причинной связи явлений языка, как и всех других комплексов представлений (!) психически-социального (!) мира, следует искать, с одной стороны, в индивидуально-психических центрах отдельных людей, как членов известным образом оязыковленного общества, с другой же стороны, в социально-психическом (!) общении членов языкового общества» (Ч., 275)[5].
        «Язык существует и изменяется не произвольно, не благодаря какому-то капризу, но по постоянным законам — не по «звуковым законам», ибо таковых в языке не существует и не может существовать, но по законам психическим и социологическим, причем социологию мы отождествляем с так называемой психологией народов (Völkerpsychologie)» (Э., 543).

[136]
        Или вот еще такой перл

«Строго говоря, индивидуальному языку свойственно развитие, языку же племенному — история, как развитие прерываемое» (Э., 541).

        До сих пор мы наблюдали, что наибольшей прерываемостью развития обладает как раз так называемый индивидуальный «язык» — в зависимости от перемены языковой среды, книг и т.д.
        Вот еще несколько образцов:

«Конечно, так называемый русский язык представляет из себя чистейшую фикцию (!). Никакой русский язык, точно так же, как и никакой другой племенной или национальный язык, вовсе не существует (!). Существуют как психические реальности (!) одни только (!) индивидуальные (!) языки, точнее индивидуальные языковые мышления (!!). Племенной же или национальный язык представляет из себя средний вывод (!) из известного количества индивидуальных языков» (В.Я., 41).
        «Язык существует только (!) в индивидуальных мозгах, только в ушах (!), только в психике (!) индивидов или особей, составляющих данное языковое общество. Язык племенной, или национальный, является чистой отвлеченностью (!), обобщающею конструкцией (!), созданной из целого ряда реально существующих (!) языков. Такой племенной и национальный язык состоит из суммы ассоциаций языковых представлений с представлениями внеязыковыми — ассоциаций, свойственных индивидам и, в отвлеченном, абстрактном смысле, в виде среднего вывода, также народам и племенам (Э., 531).

        Вот оно как. Стоят себе отдельные самостоятельные индивидуальные языковые мышления, а кто-то из них делает «отвлеченные» средние выводы — национальные языки!
[137]            
        Число примеров подобных «чтений в душах (!) современников», — употребляя чисто спиритуалистический термин самого Бодуэна (П.Я., 105) — можно увеличить до бесконечности.
        Как известно, по заповедям субъективного идеализма предполагается, что в начале бе ... мышление, а весь реальный мир, звуки речи и прочее — не что иное, как «обнаруживание», так сказать, воплощение бесплотных духов.
        Но так как реальная действительность не мирится с существованием духов, то и в вещаниях Бодуэна неизбежны несуразности вроде следующей: «произносительно-слуховые (!) элементы русского языкового мышления (!) и его общественного обнаруживания» и т.п. (П.Я., 44). Произносительно-слуховые (!) элементы мышления, а мышление само не простое человеческое мышление, а национальное (русское). Поймите, кто может!
        Вот этот-то «духовный багаж» переходит по наследству. Последователь Бодуэна Л.В. Щерба, говоря о школе младограмматиков (Г. Пауль и др.), к которым во многих отношениях близко примыкал и Бодуэн, — осознал психологическую сущность их взглядов:

«Если давать новой школе какое-либо определение, то скорей всего можно было бы назвать ее психологической, так как именно обращение к психологии и содействовало установлению правильных (!) взглядов на язык» (Т.Щ., 69).

        Насчет правильности этих взглядов еще подождем, но психологическая, субъективно-идеалистическая суть созвучных себе взглядов осознана. А вот как Щерба излагает свои взгляды на язык.
[138]            

«Что язык есть один из продуктов деятельности нашей психической организации (!) — это давно всем известно... Итак, то, что важно для языка, т. е. что делает возможным для нас понимать друг друга — это лежит в нашей психике» (Т. Щ., 23).
«Язык есть явление психическое, и, таким образом, наблюдения, над ним производимые, будут наблюдениями над предметами внутреннего опыта» (Т. Щ., 25).

        Остается только добавить, что для исследования таких «предметов» не языковеды нужны: на то существуют мистики-духовидцы.
        Но и тут предела не замечается.

«Ведь и этика, и право, и литература, и язык, и даже такая, казалось (!), материалистическая наука, как политическая экономия — все они основаны на предметах внутреннего опыта (!), все они существуют постольку, поскольку существует человек; везде мы имеем дело прежде всего с представлениями разного порядка» (Т. Щ., 23).

        Интересно отметить одну подробность. Читая в рукописи мою статью, Щерба возмущался, что я употребляю параллельно: «психологический» и «субъективно-идеалистический» (напр. в примечании к оценке Щербою взглядов школы младограмматиков). Соглашаясь, на худой конец, с первым, он всячески открещивался от второго, утверждая, что ни у Бодуэна, ни у него идеализмом и не пахнет. К сожалению, против этого утверждения мне не трудно выставить доказательство, исходящее от самого Бодуэна. В Э. (стр. 519-520) учитель Щербы откровенно сознается: «До сих пор на разные проявления общественной жизни
[139]  
часто смотрели материалистически: теперь очередь за психологией, и вместе с нею за наукою par ехсеllеnсе психологическою, какою является языкознание». Кажется, не остается сомнений, что психологическое толкование явлений языка сознавалocь Бодуэном именно как толкование противоположное материалистическому, т. е. как толкование идеалистическое. Субъективизм учения, все выводящего из индивидуальной психики, думаю, также не может вызвать сомнений.
        Кто из мыслящих людей не обращал внимания на какое-то роковое противоречие во взглядах Ф. Ф. Фортунатова на предложение (Т. Ф.)? Психологические суждения, представления и т. д. — в общем, выдержанный субъективный идеализм. Но потом, вдруг, какой-то обрыв субъективизма и повествуется: может быть так, что один член суждения выражен в слове, а другой член в слове не выражен, т. е. дан обстановкой. (А ведь именно в этом состоит определение Ф. Ф. Фортунатовым неполного предложения!) Но откуда сия обстановка, раз у нас были только субъективные категории? Ясно, что тут страшный обрыв субъективизма, и выхода нет. Несомненно, всяческой похвалы заслуживает честность ученого, позволившая Ф. Ф. Фортунатову до конца исследовать факты, хотя бы и ценой доведения до абсурда вначале принятых философских взглядов, обнаружением научной несостоятельности субъективного идеализма. Но, понятно, для нас, в настоящее время, не могут служить путеводителем: философские взгляды, несостоятельность которых была доказана (против своей воли, стало быть без предвзятых мнений!) ученым четверть века тому назад! Выход — по примеру всех других наук — и в языко-
[140]  
ведении состоит только в одном: в объективном, материалистическом подходе к изучению явлений языка.
        Переходим к звукам речи в субъективно-идеалистическом истолковании.
        Бодуэн определяет звук как «акустический продукт известных физиологических работ (или артикуляций)» (ср., напр., Л. Ф., 243).

«3вук служит средством взаимного понимания членов языкового общества, средством языкового воздействия одних на других, да, с другой стороны, средством контроля фонационной работы» (Л. Ф., 243).

        Но :

«Существует и беспрерывно продолжается в индивидуальной психике представление звуковой единицы, называемой обыкновенно «звуком языка» (В. Я., 13).

        У Бодуэна замечается стремление умалить значение реальных звуков и на их место поставить субъективно-идеалистические домыслы (именно домыслы, ведь эмпирическое, научное исследование тут невозможно) под «гордыми» названиями «психических эквивалентов» и т. п., благо объективных границ для субъективного философствования не дано.
        Характер и методы этого философствования проиллюстрирую:

«Даже то, что называется «звуком», насколько оно принадлежит к языку (читайте: в субъективно-идеалистическом толковании. Я. Л.), существует только в психическом мире и может быть понято только с психологически-социологической точки зрения. Поэтому-то в языковедении мы должны по-настоящему заменять (!) понятие
[141]  
«звука» понятием его психического эквивалента, понятием его постоянно существующего (?!) представления, которое называем фонемою. «Звуки» же языка, в самом обширном смысле этого слова, т. е. не только со стороны акустической, но тоже — и далее в высшей степени — со стороны звукопроизводительной деятельности органов речи, составят достояние антропологии» (Ч., 276).
       

        Это в работе 1904 года. Лет за десять до этого Бодуэн еще не раздаривал так щедро добро языкознания разным другим дисциплинам и делил еще фонетику на: 1) антропофонику (физиология и акустика) и 2) психофонетику (ср. Ф., 9). Как видим, с годами субъективный идеализм у Бодуэна становится все более последовательным, беспросветным: ведь, каждая философия, независимо от свойств ее объекта, имеет свой ход развития.
        В В. Я. (51) Бодуэн при «постепенном делении языка с точки зрения фонетической, произносительно-слуховой», находит «фонемы, объединяемые одновременностью нескольких произносительных работ и единством общего акустического впечатления».

Фонема — «постоянно в нашей психике существующее представление «звука», т. е. одновременного сложного комплекса произносительных работ и получаемых от этого впечатлений» (В. Я., 13).
        «Фонемы ... неделимы психически, т. е. по производимому впечатлению и сохраняемому представлению (чего? - не фонемы ведь, т. е. представления же? Я. Л.) или психической картине (Erinnerungsbild). Они являются самыми простыми, неделимыми фонетическими элементами или единицами языка с психической (пусть так, лишь бы не с лингвистической. Я. Л.) точки зрения». «Но
[142]  
единичное представление данной фонемы (!) ассоциируется всегда, с одной стороны, с представлением (!) свойственного ей акустического признака, т. е. звука или даже его отсутствия (!), с другой же стороны, с представлениями (!) нескольких работ отдельных частей говорильного аппарата, иначе — с представлениями нескольких артикуляций» (Л. Ф., 244).

        Идеалистической схеме положительно не везет. В самом деле, основа всему — дух, представление. Дальше по Бодуэну приходится говорить уже о представлении фонемы, т. е. о представлении представления жe. Но так как на этом аксессуаре субъективно-идеалистического кукольного театра далеко не уедешь, то и Бодуэну (волею злой судьбы) приходится обратиться так или иначе к реально существующим звукам реального языка. Однако — вопреки формуле идеализма (объективного: «мир есть воплощение идеи» и субъективного: «мир есть представление») — из идеи или представления никакого реального явления не выведешь. Вместо того, чтобы человеческим языком сказать, что существуют реальные звуки речи, которые могут и оставить более или менее продолжительные следы в нервной системе ощутившего их человека, субъективный идеалист под давлением своего, с позволения сказать, «мировоззрения» — вам говорит (ср. только что приведенную выдержку): представление представления ассоциируется — с чем? со звуком? Оказывается, нет — с представлением же «свойственного ей (фонеме, т. е. представлению. Я. Л.) акустического признака, т. е. звука» и т. д. Итак, представление представления (или представлениe в квадрате) ассоциируется с представлением своего же собственного признака. Вот уж, действительно, понимай, кто может.
[143]           
        На дальнейшие наши вопросы — 1) почему это представления ассоциируются с представлениями и именно с теми, а не с другими? 2) как это из реально же существующих звуков образованное представление имеет звук не в качестве своего основания, а лишь признака? 3) как это профильтрованный звук, голое представление, может уловчиться иметь своим признаком, да еще особо ему свойственным — такое конкретное явление, как звук? и т. д., — на все подобные, неизбежно возникающие у мыслящего читателя, вопросы мы тщетно будем ждать ответа от нашего субъективного идеалиста.
        Следуя по уже прослеженным путям, Щерба определяет фонему как «кратчайшее общее фонетическое представление данного языка (представление языка, стало быть, национальное представление. Я. Л.), способное ассоциироваться со смысловыми представлениями (эта «способность», как известно, свойственна словам, но не фонемам. Я. Л.) и дифференцировать слова и могущее быть выделяемо в речи без искажения фонетического состава слова» (Г., 14).
        Вполне в духе субъективного идеализма следующее утверждение Щербы:        

«Существуют представления звуков, а самые звуки существования (в примечании пояснено: длительного. Я. Л.) не имеют, да и не могут иметь) (Т. Щ., 24).

        Л. В. Щерба делает попытку столкнуть лбами фонетическое представление, психический эквивалент звука речи[6]  с теми реальными явлениями) чьим экви-
[144]  
валентом известное представление является. С этой целью приводится следующее рассуждение:

«Понятие фонетической единицы не всегда покрывает понятия единиц акустической и физиологической, из чего следует, что фонетические единицы не могут быть отнесены ни к физиологическим, ни к физическим величинам, а являются результатом нашей психической деятельности, иначе говоря: раз мы говорим об а, е, i, р, t  и т. д., мы выходим из мира физического и физиологического и входим в область психики, где и происходит, так сказать, синтез данных акустических и физиологических и приспособление их для целей языкового общения. Этим определяется и самостоятельное положение фонетики как науки: она занимается исследованием звуковых представлений речи в первую голову, а затем уже и тех акустических и физиологических процессов, под влиянием (!) которых эти представления возникают» (Щ.) 197).

        А. И. Томсон дает на это следующую отповедь:

«Нельзя вообще доказывать несовпадения «фонетических» (психических) звуковых единиц с объективными акустическими или физиологическими единицами, так как мерка для последних также субъективная и совпадает с первой» (Т., 144).
        «Одни учебники и работы занимаются преимущественно физиологической стороной речи, другие преимущественно акустической и пр., притом всегда в связи с звуковыми представлениями. Но последнее обстоятельство не составляет какого-либо принципиального различия физиологии языка от физиологии вообще. Все наши физиологические функции, в том числе языковые, собственно — психо-физиологические. Психология изучает их с психической стороны, физиология с физиологической, при чем той и другой приходится по мере
[145]  
надобности считаться с другой стороной. А предмет изучения существующей науки фонетики именно наружная звуковая сторона языка (сюда относятся и работы г. Щербы с палатограммами и кривыми). В нормальной речи присутствуют функции органов речи и слуха и еще обязательно звуковые волны речи — явление физическое, совершенно не имеющее отношения к психике. Фонетике поэтому и приходится в первую голову изучать все эти явления; и нет другой научной дисциплины, изучающей их с тех точек зрения и в той взаимной связи, как это нужно для языковедения. Этим достаточно определяется самостоятельное положение фонетики, как науки, и ее отличие, например, от физиологии» (Т., 145).

        3а исключением некоторых терминологических уступок субъективной психологии, — которых теперь, после работы И.П. Павлова, можно избежать, — предложенные выдержки, как и вся вообще статья А.И. Томсона (особенно при сопоставлении ее с субъективноидеалистической беллетристикой) является примером относительно трезвых взглядов и попадает в цель.
        Л. В. Щерба продолжает :

«Из этого определения вытекает сама собой и роль как субъективного, так и объективного метода в фонетике. Cтporo говоря, единственным фонетическим методом является метод субъективный, так кaк мы всегда должны обращаться к сознанию rоворящего на данном языке индивида, раз мы желаем узнать, какие фонетические различия он употребляет для целей языкового общения, и другого источника, кроме его сознания, у нас вовсе не имеется — поэтому-то для лингвиста так драгоценны все хотя бы самые наивные заявления и наблюдения туземцев — они в большинстве случаев, при надлежащей их интерпретации, имеют
[146]  
гораздо больше цены, чем наблюдения ученых исследователей, принадлежащих к другой языковой группе».
        «Но с другой стороны то, что не находится непосредственно в сфере сознания, то, что происходит в мире физиологическом и физическом, имеет тоже громадный интерес для лингвиста, так кaк может стать со временем достоянием языкового мышления, являясь, таким образом, в настоящее время зародышем будущего. И это объективно существующее должно быть исследуемо объективным методом, т. е. наблюдаемо посредством разных регистрирующих приборов, а где можно, следует применять и экспериментирование. Таково принципиальное разграничение областей двух фонетических методов».
        «Переходя к более частному их рассмотрению, нельзя достаточно сильно подчеркнуть важность субъективного метода в лингвистическом отношении, так как отличение мыслимого от существующего лишь в исполнении является необходимою основою для понимания языковых явлений» (Щ., 197).
        «Мы можем, напрягая внимание, увеличивать поле нашего сознания, или, вернее, вводить в него те объекты, которые нормально в нем не существуют, и, таким образом, мы можем, изощряя наш слух и мускульное чувство, наблюдать то, что нормально существует лишь под порогом нашего сознания — мы можем переводить объективно существующее в область сознаваемого, субъективно существующего. Так, например, путем небольшого упражнения мы можем довести себя до того, что будем слышать разницу между двумя е в бел и бель и, что гораздо труднее, чувствовать разницу в их артикуляции. И таким путем, путем осознательнения нормально несознаваемого в собственной речи и были сделаны главнейшие завоевания в области фонетики. Таким образом субъ-
[147]  
ективный метод с успехом вторгается в ту область, которая принципиально отведена объективному методу» (Щ.) 200).

        Здесь нужно отметить, во-первых, признание какого-то противоречия между самостоятельными звуками речи (как только «субъективными») и оттенками звуков (за которыми признается и объективное существование).
        Во-вторых, смешение подхода исследователя (который, конечно, обращается отдельно к каждому индивиду) и подхода самого народа к своему языку. Что второй подход не совпадает с первым, это выдают такие выражения автора, как: «наблюдения туземцев», противопоставленные «наблюдениям ученых исследователей, принадлежащих к другой языковой группе»; «какие фонетические различия он (т. е. гoворящий на данном языке индивид. Н. Л.) употребляет для целей языкового общения». Вряд ли можно полагать, что «употребление» того или другого звука «для целей языкового общения» зависит от индивида и его психики. Различие же в результаrах наблюдателей, принадлежащих к разным языковым группам, доказывает не субъективность или психичность языковых явлений, а выражает собой лишь тот факт, что явления языка — не только физические, но и социальные категории. Как таковые, они вполне реальны, объективны, а представление их в качестве фактов субъективных, психических и т. д. является своеобразным иллюзионизмом.
        Субъективный идеализм остается верным себе и при определении морфемы. «Морфема — каждая, самостоятельной психической жизнью (!!) одаренная и с этой точки зрения (т. е. с точки зрения самостоя-
[148]  
тельной психической жизни) дальше неделимая часть слова» (Ф., 10).
        В В. Я. (52) Бодуэн говорит о «психических (морфологически-семасиологических) составных частях морфем».
        Вообще язва субъективизма пронизывает всю систему Бодуэна от одного конца до другого, какой бы частный вопрос мы ни взяли.
        Возьмем хотя бы вопрос об искусственных языках.
        Исходя из наличия некоторых (весьма немногочисленных) элементов искусственности в живых языках:

«Wenn man ‘Sprachfehler’ oder ‘Schreibfehler’ korrigiert, sündigt man gegen das Prinzjp der Naturlichkeit» (И., 394). («Когда исправляют «ошибки языка» или «ошибки письма», то уже грешат против принципа естественности»),

        Бодуэн теряет понимание разницы между живым языком, с одной стороны, и искусственным и мертвым  языками, с другой.
        Вначале это еще в более или менее робкой форме:

«В область наших исследований войдут еще два  представителя славянской семьи, которых нельзя считать живыми языками в том смысле, как напр. языки русский или польский. Один из них — язык церковно-славянский, употребляемый в pyсской церкви и вообще (?) русскими духовными. Это язык живой (?!), но ему свойственны и искусственное произношение и некоторые формы, вошедшие в него помимо народных говоров, а обязанные своим происхождением и сохранением чисто книжному влиянию» (Сл., 2).

        Позже, в споре с Бругманом об искусственных языках, уже необузданный субъективный идеализм:

[149]  
«Eine kollektive» «Sprache» (кавычки-то?! Я.Л.), hat keine «Неimаt» in dem von Brugmann gеmеintеn Sinne. Eine individuelle Sprache (а это без кавычек! Я.Л.) hat wohl eine «Неimаt» in dеm Kopfe ihres Тrägегs, d. h. des sie redenden Menschen. Und wenn sich in еinеm Кoрfе mehrere «Sprachen» еiпgерflапzt haben, so besitzen sie dann eine gemeinsame Heimat, ohne sich gegenseitig zu verfolgen und zu vertilgen. Dabei braucht die betreffende Sprache gar nicht zu den sogenannten «lebenden» gehören. Аuch Latein, Griechisch, Hebräisch, Sanskrit u. s. w. haben jetzt ihre Неimаt (! Я. Л.) insofern sie als individuell erworbene Sprachen in einzelne Кöpfе eingedrungen sind.
        «In ganz demselben Sinne bеkommt ihre «Heimat» auch die internationale Kunstsprache». (И. 386.)
        «Jede «Sprache» ist für uns «tot» solange wir sie nicht beherrschen; und jede «Sprache» wird «lebendig» sobald wir sie in unseren Kopf (respektive in unsere «Seele») einführen. Es wurde aber аm besten sein, wenn man diese Irre führenden und der Wirklichkeit nicht entsprechenden Ausdrüke, «lebende Sprache», «tote Sprache» ein für allemal aus der Wissenschaft verbannen würde (И., 390)

        Как однако освежающе действуют — после невменяемых излияний представителя der «Wissenschaft», «unserer Seele» — мнения, не порабощенные этой горе-наукой.                  

«Язык народа не есть нечто отвлеченное от народа (а не человека, как у Бодуэна. Я. Л.); он не существует вне народа: живет народ, живет и язык его; умирает народ, умирает и язык его. Недаром признается существование языков живых и мертвых: есть языки живые, есть и языки мертвые» (Н., 194). «Живым языком называется такой, который продолжает изменяться в устах говорящих (родной для них); иначе язык называется мертвым, как древне-греческий, старо-славянский, латинский; конечно, можно говорить и на них, но
[150]  
это будет употребление искусственное; таково, например, употребление латинского языка в католической церкви, таким же, т. е. искусственным, является употребление всякого иностранного языка» (У., 6).

        Как мы могли убедиться по приведенным выдержкам, у Бодуэна исходным пунктом анализа является не общество, т. е. социально-организованная система индивидов, а индивид, говорящий Робинзон.
        Допустить, чтобы реально-существующее и совместно действующее общежитие не имело общего языка, а каждый индивид, несмотря на непрерывные перекрестные сношения с другими членами данного общества (в семье, в школе, на работе, на рынке, в «обществе» и т. д.), сохранял бы свой индивидуальный язык (и при этом еще ухищрялся бы общаться с другими индивидами, имеющими-де каждый особые индивидуальные языки!), для этого поистине нужна смелость, не считающаяся с этою «грязною» действительностью.
        Кроме того субъективизм имеет одну неприятную уязвимость: на том же основании, на каком известный субъективист, признавая только свою субъективную психику основою языкового общения, фактически отрицает роль других лиц для языкового общения, — на том же самом основании другой субъективист имеет законнейшее право отрицать эту «основу». Поэтому между субъективистами должны иметься нелады. Очевидно, на этом «достаточном основании» субъективист-языковед Бодуэн пеняет на других субъективистов, психологов, раскрывая слабую сторону господ субъективистов вообще:

«…Для психолога язык представляет систематизированный, упорядоченный сборник предста-
[151]  
влений, следовательно, явление по существу своему исключительно психическое (это не в бровь, а в глаз самому Бодуэну! Я.Л.), хотя с другой стороны неоспорим тот факт, что только с помощью физических средств мы можем извещать друг друга (это очень пригодится для нашего понимания звука речи, как явления не только общественного, но и физического. Я. Л.) о существовании в нас этих языковых представлений, ассоциированных с представлениями вне-языковыми» (Э., 531).

        Резкую, но справедливую критику субъективного идеализма в лингвистике дает А.И. Томсон:

«Что такой индивид может нам вообще сказать о сознаваемых им звуках? Он может почти только ответить на вопрос, верно или неверно произнесено слово, предложение. И даже фонетик может по двигательным ощущениям (мускульному чувству) представлять себе сами движения органов речи пространственно лишь очень несовершенно и часто ошибочно. А то мы не нуждались бы в наблюдениях и приборах для определения собственного произношения, не спорили бы о положениях языка и пр. и не обучали бы с таким трудом элементарной фонетике. Поэтому, понятно, Passy прав, требуя «чтобы в фонетические транскрипции вносилось лишь то, что различает instinct linguistique данной языковой группы» (200), если он instinct понимает по обычному, именно в противоположность intelligence, conscience — «сознанию». Но в таком случае Passy говорит не то, что Щерба (На это указывают и слова «данной языковой группы». Я.Л.).
        «Г. Щерба перенес фонетику в область психологии и этим запутал дело. Я могу только догадываться, почему он это сделал. По психологическим взглядам, ныне уже оставленным в психологии: но живым еще в лингвистике, представ-
[152]  
ления, в том числе и звуковые представления, рассматривались как нечто постоянное, то опускающееся под порог сознания, то снова всплывающее (интеллeктуалистическая материализация представлений). Такие (сохранившиеся в мозговом складе) звуковые представления и считались настоящими носителями языка, психическим организмом, и историческое изменение языка в звуковом отношении рассматривалось как постепенное изменение этого (мифического) организма. Таковы еще взгляды Пауля, Prinzipien der Sprachgeschichte, напр., стр. 25. Рядом с такими представлениями произносимые-слышимые (физиологические-физические) слова казались, конечно, лишь преходящими явлениями, временным проявлением внутренних слов. Может быть, я не ошибаюсь, если думаю, что г. Щерба, который, повидимому, придерживается этой психологии («что нормально существует лишь над порогом нашего сознания», 200), хотел (задним числом) быть лишь последовательным, требуя от фонетики «в первую голову» исследования звуковых представлений (как единственных постоянных представителей звуков).
        «Конечно, лингвисту трудно следить за литературою такого сложного предмета, как психология, и перестраивать свои психологические взгляды по мере новых успехов психологии. Поэтому многие заслуженные лингвисты из старших сохраняют свое раз усвоенное психологическое мировоззрение на язык. Но, понятно, возражения, напр. Дельбрюка, что все равно какой психологии придерживается лингвист, совершенно ошибочны. Какую научную ценность могут иметь психологические объяснения языковых явлений, если они основываются на психологических взглядах, которые теперь нужно признать уже ошибочными?» (Т., 148).

                   Еще Декарт понимал, что психика есть «духовное», т. е. нечто такое, что неуловимо для наблюдения
[153]  
непосредственно, и поэтому она не приличествует объективным наукам, хотя за это является для своих адептов самым удобным складочным местом, которое все терпит.
        «В области науки идеализм всегда был бесплоден и зловреден» — справедливо отметил знаменитый английский ботаник В. Тизельтон-Дайер в письме к К.А. Тимирязеву от 16-го марта 1912 г.
        Где же корень «успеха» подобных учений? На это вскользь отвечает Н.И. Бухарин (А., 9): «Успех «новых» теорий коренится... в изменившихся отношениях социальной психологии, а не в логическом совершенстве этих теорий».

         II. Метод

        Выше мы видели, что, несмотря на все частые отступления и разноречия (без которых субъективный идеалист не может обойтись, если он не желает отказаться вообще что-либо исследовать), основною и единственною реальностью Бодуэн и иже с ним признают психику индивида и обусловливаемый ею так называемый «индивидуальный язык». Допущение достаточно баснословное, чтобы им вообще заниматься. Но бывают времена, когда — в виду широкого распространения явного предрассудка — приходится его разбирать.
        Проследим методологическое обоснование бодуэновской концепции, чтобы тем самым ярче оттенить его недостаточность и яснее показать, как этот методологический путь завершить.
        Этап первый (отправной): физические свойства языка, звуки. Бодуэн отвлекается от них. На таких «изменчивых» и «преходящих» явлениях, как физические звуки, невозможно-де обосновать языковое вза-
[154]  
имопонимание, невозможно обосновать язык. Это-де объекты для физики. Языковедение, подальше от реальных звуков!
        Этап второй: уже знакомые нам представления, индивидуальная психика, индивидуальный язык и т. д. Отвлекся от «физики» (объективного мира) и влез в душу индивида — Бодуэн доволен этими «успехами» и забаррикадировался там, как в крепости. О дальнейшем пути и не помышляет.
        У нас возникают подозрения, дошел ли Бодуэн методологически до конца?
        Бодуэн постоянно убаюкивает нас хорошо звучащими словами.
        «Объективно»... Извините, какой уж тут объективизм, когда налицо чистейший субъективизм, т. е. самая что ни на есть противоположность объективизма.
        «Реально»... Если уж желать реальности, то нужно было оставаться при физических звуках, которые можно даже измерять при помощи весьма реальных аппаратов. Боюсь, что ни в какую индивидуальную «душу» Бодуэн с подобными инструментами не заедет. Итак,в смысле реальности сделан большой шаг назад.
        «Представления постоянны, между тем, как звуки преходящи»… утверждает Бодуэн. Если бы со мной говорил акад. И.П. Павлов, который, как представитель опытной науки и·материалист, имеет дело с изменениями в мозговом веществе и не одержим пристрастием к представлениям, я бы поверил в постоянство. Но представления индивидуальной психики? постоянны, непреходящи? Когда субъективный идеалист спит, я не ручаюсь за постоянство его представлений в это время. Да и когда субъективист бодр-
[155]  
ствует, я отказываюсь верить, чтобы он уловчился всю массу представлений держать в своей психике.
        Кроме того, психические факты, не менее, чем факты физические, являются фактами индивидуальными, не сравнимыми между собой. Если общение невозможно с помощью физических звуков, то психологизация их не подвинет нас вперед ни на шаг. Сравнение звуков разных лиц, общение ими возможно, очевидно, не как фактами индивидуальными (безразлично: физическими или психическими), а исключительно как фактами социальными.

        Этап третий:
        К. Каутский говорит: «...первой задачей языка является взаимное понимание людей при совместной деятельности и движениях» (К. Э., 80).
        А.А. Шахматов: «Все, что напряженными усилиями многих ученых выяснено по вопросу о происхождении языка, убеждает в том, что язык возник, как средство общения людей между собой» (Ш., 423).
        Э. Рихтер: «Язык есть способность к взаимному общению» (Р., 50).
        Даже Бодуэн, отрекаясь от последовательности под давлением действительности, порою находит слова: «Язык в самом обширном смысле этого слова, как вообще средство общения людей между собою» (Э., 540).
        Очевидно, по всем этим признаниям, да и по самому поверхностному наблюдению действительности, язык вовсе не есть произнесение индивида для своего удовольствия… Простите, я выразился недостаточно идеалистически: произнесение невозможно без звухов, а по Бодуэну звук для языка не звук, а одно представление. Итак, язык вовсе не есть какое-то бессмысленное образование представлений в индивидуальной
[156]  
голове, а обращенный к кому-то разговор, факт социальный.
        По общим человеческим наблюдениям, люди общаются не представлениями, а звуками (могущими, конечно, оставить более или менее продолжительные следы в нервной системе). Правда, не любыми физическими звучаниями, а социально-общими для данного языкового общества звуками-типами, колеблющимися в известных пределах вокруг некоторой социальной нормы.
        Таким образом, при определении языковых норм, нам нужно — в отличие от Бодуэна — сделать еще шаг вперед и отвлечься от индивида.
        Вообще, принятие индивида в качестве исходного пункта языковых норм — труд совершенно бесплодный, по двум причинам: во-первых, оно методологически не состоятельно обосновать язык, как социальную категорию, и, во-вторых, хороня все в представлениях, лишает нас единственного средства языкового общения — звуков.
        Оба эти недостатка устраняет социальный подход к языку.
        С индивидуализмом в общественных науках, к каковым, без сомнения, принадлежит и языковедение, нужно покончить.

        «Робинзонады в общественных науках в точности соответствовали атомам старой механики. Между тем, в области общественных наук речь и шла как раз о преодолении робинзонад. Нужно было выдвинуть со всей силой и решительностью общественную точку зрения, что и было гениально выполнено Марксом в противовес индивидуалистическим теориям буржуазии» (А., 116). «Маркс объявлял не раз пошлым
[157]  
буржуазным вздором предсталение об изолированном индивидууме... Марксизм исходит из основной «данности», из общества «совместно живущих и совместно работающих людей» (А., 141).
        Но язык не только — средство общения, он еще средство накопления знаний. Сюда, очевидно, относится все сказанное выше, с тем дополнением, что единицы звукового языка могут обозначаться особыми графическими символами. Очевидно, что к буквам понятие представления («графема» Бодуэна) еще менее приложимо, чем к звукам. На каждый звук имеется один, два, много — три графических типа, в пределах которых и возможно «узнавание» написанного. Всякие представления, «графемы», тут ровно ничего не объяснят.
        Далее, язык развивается. Для социальной точки зрения тут никаких препятствий нет, так как социальное предполагает историческое, стало быть, развитие.
        Очевидно, что для субъективной точки зрения тут никаких возможностей нет. Развивается ведь язык, как социальное явление (вместе с развитием всего общества), а не как система индивидуальных представлений.
        Реальные вариации звуков-типов языкa могут быть исследованы фонетическими приборами. С субъективно-идеалистической точки зрения (см. цитату из Бодуэна, стр. 140–141) экспериментальная фонетика стоит вне языковедения.

         III. Критика психологизма и учение о рефлексах

        Блестящий представитель современной естественной науки академик И.П. Павлов сопоставляет субъек-
[158]  
тивно-идеалистический подход с подходом научным: в следующих выражениях:

«Когда натуралист ставит себе задачей полный анализ деятельности высших животных, он, не изменяя принципу естествознания (можно было сказать: строго-объективной науки вообще. Я.Л.), не может, не имеет права говорить о психической деятельности этих животных. Естествознание — это работа человеческого ума, обращенного к природе и исследующего ее без каких-либо толкований и понятий, заимствованных из других источников, кроме самой внешней природы. Говоря же о психической деятельности высших животных, он переносил бы на природу идеи, заимствованные из его внутреннего мира, т. е. теперь повторил бы то, что он сделал некогда, при первом обращении его мысли на природу, когда он подкладывал под различные мертвые явления природы свои мысли, желания и чувства. Для последовательного натуралиста и в высших животных существует только одно: та или другая внешняя реакция животного на явления внешнего мира. Пусть эта реакция чрезвычайно сложна по сравнению с реакцией низшего животного и бесконечно сложна по сравнению с реакцией любого мертвого предмета, но суть дела остается все той же» (П., 55).[7]

        А вот его, Павлова, — поистине убийственное — заключение о психологическом подходе:

«Повторяемые нами изредка, еще и теперь, для сравнения, субъективные соображения поистине сделались насилием, можно было бы сказать, — обидой серьезного мышления!» (П., 69).[8]

[159]            
        Для устранения обвинений в односторонности, приведем мнение о субъективном подходе другого замечательного ученого нашей страны, всю жизнь занимавшегося изучением той отрасли явлений, которые до сих пор назывались «психическими», а именно В.М. Бехтерева. Изложив подробно задачи объективного изучения человеческого поведения, он продолжает:

«Нечего говорить, что субъективистов не очень удовлетворит это задание объективного изучения, ибо размах исследований субъективной психологии до последнего времени, как мы видели, простирался не только на стороннюю личность, но и почти на весь животный мир или по крайней мере на обширную его часть, а также на весь детский мир до младенческого возраста включительно и, наконец, на мир душевно больных».

        Как мы видели, субъективный идеалист-языковед Бодуэн сумел далеко перещеголять и охарактеризованных В.М. Бехтеревым необузданных субъективистов и, напр., (ср. стр. 147–148), приписывая: «самостоятельную психическую жизнь» даже морфологической части слова, докатился до осмеянного И. П. Павловым доисторического анимизма, предполагавшего «самостоятельную психическую жизнь» за любым неодушевленным явлением.

«Тем не менее истина должна основываться на точных фактах и должна добываться возможно точными и строго объективными методами, а не основываться на аналогиях и предположениях, а потому субъективизм должен поступиться в пользу объективного изучения предмета.
«Все вышеизложенное дает нам возможность ввести изучение высших отправлений организма, устанавливающих его отношение к окружающему
[160]  
миру или той его деятельности, которую выше мы назвали соотносительной, в цикл биологических наук, которые имеют дело только со строго объективным методом.
«Рассмотрение соотносительной деятельности без обращения к сознанию возможно уже потому, что все самые сложные сознательные действия могут происходить, как показывает субъективный анализ, и без сознания или по крайней мере вне поля личного сознания, вследствие чего о ходе этих сложных действий мы не можем дать отчета в своем субъективном мире. Как бы ни объяснять этот факт, но он говорит нам о том, что процесс по существу остается тем же, будет ли он отражаться в субъективном мире какими-либо последствиями или нет.
        «С другой стороны мы должны иметь в виду, что субъективные процессы в действительности не имеют той полноты, как объективные. Если мы имеем больного с поражением спинного мозга, то окажется, что, несмотря на то, что укол в ногу произведет рефлекторное отдергивание ноги, самый укол не будет чувствоваться. Стало быть, проведение нервных импульсов по центростремительным проводникам, спинно-мозговым клеткам и центробежным проводникам не сопровождается сознанием. Последнее возникает только с той поры, когда импульсы достигают высших мозговых центров или центров мозговой коры у человека. Таким образом, следя за сознанием, мы можем судить только о центральной части самого процесса, тогда как, рассматривая последний с точки зрения рефлекса, мы получаем представление о всем вообще процессе от его начала до конца (Ре, 15–16).[9]

[161]            
        Попытаемся набросать в кратких чертах систему объективного изучения высшей нервной деятельности, в основном по книге И.П. Павлова, но, дополнительно, где это окажется необходимым, приведем и взгляды В.М. Бехтерева.

«Чтобы обнять всю без остатка нервную деятельность, все поведение высшего животного», — говорит И.П. Павлов, — «нужно иметь в виду шесть отдельных рядов явлений по всей нервной системе: 1) возбуждение, 2) торможение, 3) движение как возбуждения, так и торможения (другими словами: проведение — термин И.П. Павлова же. Я.Л.), 4) взаимную индукцию: возбуждением — торможения (отрицательную фазу) и торможением — возбуждения (положительную фазу), 5) явления замыкания и размыкания пути между различными пунктами системы и 6) явления анализа, разложения для организма внешнего и внутреннего (все, что происходит в самом организме) миров на отдельности» (П., 319).[10]

        Рефлекс, по И.П. Павлову, есть «строго закономерная реакция на раздражение внешнего мира при посредстве нервной системы. 3акономерный ответ на внешний мир».

«Рефлекс состоит из трех главных элементов: 1) непременный внешний агент, производящий раздражение, 2) определенный нервный путь, по которому внешний толчок дает себя знать рабочему органу. Это, так называемая, рефлекторная дуга, цепь из воспринимающего нерва, центральной части и центробежного или относящего нерва, и 3) закономерность (не случайность и капризность) реакции» (П., 285).

[162]            
Как мы видели, весь путь, по которому идет нервное возбуждение в рефлексе, И.П. Павлов называет рефлекторною дугою. В рефлекторной дуге в области низшего отдела центральной нервной системы различаются три отдела: 1) рецептор или восприниматель (в высшем отделе центральной нервной системы к этому прибавляется анализатор или разлагатель), 2) кондуктор или проводник (в высшем отделе прибавляется контактор или замыкатель); и 3) эффектор (производитель действия, эффекта).
        И.П. Павлов дает широкую картину развития рефлексов:

«Существеннейшею связью животного организма с окружающей природой является связь через известные химические вещества, которые должны постоянно поступать в состав данного организма, то есть связь через пищу. На низших ступенях животного мира только непосредственное прикосновение пищи к животному организму или, наоборот, организма к пище, — главнейшим образом ведет к пищевому обмену. На более высших ступенях эти отношения становятся многочисленнее и отдаленнее. Теперь запах, звуки, картины направляют животных, уже в широких районах окружающего мира, на пищевое вещество. А на высочайшей ступени звуки речи и знаки письма и печати рассыпают человеческую массу по всей поверхности земного шара в поисках за насущным хлебом» (П., 101).

        И.П. Павлов делит все рефлексы организма на две категории: 1) безусловные и 2) условные.
        Безусловным рефлексом называются у И.П. Павлова постоянная («инстинктивная») реакция (ответ) организма на непосредсвенное раздражение внешнего
[163]  
мира. Например, «различные свойства пищи раздражают различные нервы, а в центральной нервной системе происходит переброс на соответствующие нервы, вызывающие ту или иную работу» (П., 283). В силу векового прилаживания механизма этой работы к своему назначению, работа, напр., слюнной железы «чрезвычайно тонка, чрезвычайно приспособлена к тому, что попадает в рот; количество слюны и ее качество чрезвычайно варьируют соответственно тому, что попадает в рот» (П., 282).
        Переходим к условным рефлексам.
        «Рука об руку с разнообразием и удаленностью идет смена постоянной связи внешних агентов с организмом на временную» (П., 101), говорит И.П. Павлов. Условный рефлекс, как показывает название, отличается непостоянством (временным характером) связи между действием раздражителя и реакцией, которая возникает только при известных условиях. При этом И.П. Павлов подчеркивает, что «приобретенный рефлекс такая же основная» (как и безусловный рефлекс. Я.Л.), «только несколько более сложная связь» (П., 304).
        При отсутствии непосредственного соприкосновения раздражающего агента с субъектом, старая психология любила все сваливать на «соображение», «ум» и т. д. животного. И.П. Павлов подчеркивает, что так наз. «психическое возбуждение, то есть действие вещества на расстоянии, совершенно такое же, как когда вещество входит в рот» (П., 283), что действие на расстояние ничуть не «психичнее», чем всякий другой рефлекс, так как «есть рефлексы и с глаза и с уха. Когда раздается звук, человек рефлекторно вздрагивает. При раздражении сильным светом, зрачок глаза рефлекторно сжимается» (П., 101).
[164]            
«Образование временных связей основано на способности раздражительного процесса концентрироваться» (П., 361).
«Новое впечатление оживляет в центрах следы от бывших ранее впечатлений и вступает с ними в союз, который и называется нами сочетанием» (О. 178).

        Таким образом, можно сделать условным раздражителем любое явление, до тех пор индифферентное, то есть «не связанное ранее ни с какою деятельностью организма» (П., 225). Это свойство нервной системы И.П. Павлов называет замыкательной функцией высшей нервной деятельности организма.
        Дальше он делает заключение, могущее иметь весьма важное значение для языковедения, а именно, что условное раздражение это — «раздражение организма сигнальными свойствами объектов» (П., 53). «Временные возбудители являются как бы сигналами, заместителями постоянных возбудителей, чрезвычайно усложняя и утончая отношение животного к окружающему миру» (П., 222).
        В.М. Бехтерев говорит:

«3акон символизма является одной из важных форм проявления соотносительной деятельности... Под этим законом. понимаются те формы проявления соотносительной деятельности, когда один какой-нибудь, часто даже несущественный, а иногда и крайне преображенный признак, или часть предмета, явления или вообще действия и движения становится знаком или символом, вызывающим реакцию, равнозначную с реакцией, вызываемой цельным предметом, явлением, действием или движением. Так ребенка пугают уже два пальца приближающейся к нему руки»...
«Символизм достигает своего высшего развития в человеческой речи, которая состоит из знаков
[165]  
или символов различных предметов и явлений, их взаимоотношений и отношений нас самих к ним, а также наших действий и состояний...
«Символизация... может быть подразделяема на мимическую, речевую (включая в нее буквенную и цифровую), двигательную, звуковую, предметную, цветную, световую и другие виды» (Ре, 161).
«По закону сигналов происходит в сущности вся вообще дрессировка животных. Предшествующий сигнал и следуемая за ним приманка приводят к тому, что животные идут затем на сигнал в ожидании приманки. В другом случае роль сигнала играет бич. Совершенно то же имеем мы у человека...
«Человек обратился в бегство, испытав на себе укус змеи, предваряемый ее шипением, и этого достаточно, чтобы вслед за тем один звук шипения заставлял человека бежать» (Ре, 95).

        Итак, слово можно определить, как символ, условный знак.

«Связь между выражениями и их значениями есть фактическая связь, которая вовсе не дана от природы и не отличается постоянством... поэтому ничто не может возобновить ее, если она утрачена» (М., 18).

        Символ только до тех пор символ, пока он что-либо обозначает. Для кого? Ясно, что не для себя, не для индивида. Социальный символ невозможно объяснить из индивидуальной психики. А только о таком символе может итти речь в языке.
        Это значит, что между раздражителями и звуками установилась связь, выработался условный рефлекс. Издаваемые людьми данного языкового коллектива членораздельные звуки стали заместите-
[166]  
лями
, значками, сигналами этих раздражителей, то есть внешних явлений.
        Условный раздражитель по И.П. Павлову — «совершеннейший приспособительный механизм, или, что то же, тончайший механизм для уравновешивания с окружающей природой». А в другом месте И.П. Павлов поясняет, что вместо субъективного термина «приспособляться» лучше сказать «уравновешиваться с окружающим миром, то есть в интересах целости и благосостояния данной системы живого сушества вступать в связь с новыми условиями» (П., 235).
        Дальше И.П. Павлов (П., 291) указывает на две стороны высшей деятельности: 1) образование новых связей с внешним миром и 2) высший анализ. Или в другом месте: «Временная связь являлась необходимостью при усложнении отношений животного к внешнему миру. Но это усложнение отношений предполагает способность животного организма разлагать внешний мир на отдельности» (П., 105).
        То, что в субъективной психологии носило чрезвычайно путанное название «орган чувств», И.П. Павлов определяет, как анализатор или разлагатель, в функцию которого входит «разложение сложности внешнего мира на отдельности».
        Анализатор, по И.П. Павлову (П., 210), состоит из: 1) воспринимающей поверхности  (ретина, кортиев орган и т. д.), 2) соответствующих нервов (зрительного, слухового и пр.) и 3) :мозговых концов этих нервов (мозговых клеток, в которых оканчивается этот нерв).
        До сих пор мы говорили о раздражении. Нo раз полученная связь раздражителя с деятельностью организма сохраняется не вечно.

[167]            
«Известно, что все процессы с течением времени по прекращении действующей причины изглаживаются в нервной системе» (П., 293). «Если известный агент, наш условный раздражитель, заменяющий собою, как бы сигнализирующий пищу и вызывающий соответственную реакцию организма, оказывается в разладе с действительностью, то есть не совпадает несколько раз подряд с едой, то он постепенно лишается своего раздражающего действия» (П., 119).
«Всем известно», — говорит В.М. Бехтерев, «что под влиянием того или иного внешнего воздействия человек, приняв то или иное решение, приводит его в действие иногда спустя очень продолжительное время после полученного им раздражения, напр., несколько дней, недель и даже лет. Этим самым эти ответные реакции как бы противоречат схеме сочетательных рефлексов. Но в действительности эти факты объясняются с точки зрения условий торможения» (Ре, 81). «Точно также и во всех движениях животных и человека имеется элемент не только оживления, но и задержки. Если бы аппарат речи не имел задержек, мы имели бы безостановочную речь, что и наблюдается у лиц в состоянии возбуждения. У детей движения обнаруживают меньше задержки. Но с развитием они постепенно подвергаются все большему и большему торможению» (Ре, 100).

        В пояснение условий возникновения торможения И.П. Павлов говорит:

«Так как условные рефлексы имеют своим местом высший отдел нервной системы, где постоянно сталкиваются бесчисленные влияния внешнего мира, то понятно, что между разнообразными условными рефлексами идет беспрерывная борьба или выбор в каждый данный момент. Отсюда постоянные случаи торможения этих рефлексов» (П., 104).

[168]            
        И.П. Павлов различает два вида торможения: 1) внешнее и 2) внутреннее.
        Внешнее торможение, это — «выражение конкуренции различных, как внешних, так и внутренних, раздражителей на первенствующее влияние в организме в каждый отдельный момент его существования» (П., 222).
        Внутреннее же торможение есть

«быстро наступающая потеря условными раздражителями их положительного действия, когда условные раздражители не являются верными и точными сигналами, заместителями безусловных раздражителей» (П., 223). «Внутреннее торможение развивается каждый раз, как условное раздражение остается некоторое время или постоянно, но тогда при определенном условии, одно, без сопровождения безусловными. Таковы «угасание», «запаздывание», «условное торможение» и «дифференцировочное торможение» (П., 334).

        Вот как определяет И.П. Павлов pазные виды внутреннего торможения:
        1) угасание условного рефлекса имеет место, когда «повторение условного рефлекса без безусловного уменьшает эффект»;
        2) запаздывание условного рефлекса — налицо, когда «безусловный раздражитель присоединяется к условному через промежуток времени»; другими словами, запаздывание есть «отодвигание начала безусловного раздражения от начала условного»;
        3) «условное торможение — комбинация условного раздражителя с индифферентным агентом, не сопровождаемая безусловным раздражителем и потому заторможенная» (П., 353). Другими словами, условное торможение будет, если «к выработанному условному
[169]  
раздражителю прибавляется индифферентный агент и эту комбинацию систематически не сопровождать безусловным раздражителем. Тогда условный раздражитель в этой комбинации постепенно теряет все свое условное действие»;
        4) дифференцировочное торможение будет тогда, когда «после выработки условного раздражителя получают действие и другие пункты (кожи), постепенно уменьшаясь по мере удаления от выработанного пункта. При повторении условного раздражителя без безусловного, эти пункты постепенно теряют их условное раздражающее действие»

«Торможение... есть по существу тот же процесс, что и сон», — говорит И.П. Павлов. «И сон представляет лишь крайнюю иррадиацию тормозного процесса» (П., 362). «Торможение есть парциальный, как бы раздробленный, узко локализованный, заключенный в определенные границы под влиянием противодействующего процесса раздражения — сон, а сон есть торможение, распространившееся на большие районы полушарий, на все полушария и даже ниже — на средний мозг» (П., 338).
«Полное поведение животного складывается из балансирования раздражительного и тормозного процессов, приуроченных к различным агентам» (П., 363). «В беспрерывном процессе уравновешивания организма с внешним миром принимают участие оба процесса, как раздражительный, так и тормозной» (П., 361).
«Часто случается, что человеком утрачивается на время знакомое слово, иначе говоря, у него временно затормаживается заученный речевой рефлекс, что случается обыкновенно при условиях, отвлекающих сосредоточение в сторону. Но вот человек встречается с предметами или словами,
[170]  
близкими по характеру к тому предмету, воспроизведение названия которого временно затормозилось. Тогда речевой рефлекс в виде временно утраченного слова тотчас оживляется и слово произносится.
«Таким образом, в речевых рефлексах торможение и оживление идет аналогично всем другим случаям» (Ре, 100).

        Обращаясь к возражениям господ субъективных идеалистов, В.М. Бехтерев говорит:

«Некоторые полагают, что в телеологически направленных процессах, таких, ках сложные действия, следствие является причиной, ибо сама цель мыслится вперед, а потому без субъективного анализа будто бы обойтись нельзя. Однако, нельзя забывать, что целью в одних случаях может быть то, что ранее уже было испытано самим·индивидом или его предками, как в инстинктах животных; в других случаях целью может быть то, что воспроизводится на основании опыта других, а потому и в этом случае действием руководит воспроизведение прошлого, хотя и чужого опыта, сопровождающееся обычно стенической реакцией» (Ре, 3).

        Так называемые «психические явления», по Павлову, есть собственно «сложно-нервные явления», которые «отличаются от чисто физиологических лишь по степени сложности» (П., 30). «Психическая деятельность» это — сложные колеблющиеся «реакции высшего животного на бесчисленные и вечно движущиеся влияния окружающего мира» (П., 221). «Все дело только в большем числе условий, влияющих на результат психического опыта сравнительно с физиологическим» (П., 22). Отсюда и название для сложных рефлексов — «условный».
[171]            
Подобным образом, чисто объективно рассматриваются И.П. Павловым все явления высшей нервной деятельности. Так, «внимание» субъективной психологии рассматривается им, как «укрепление раздражения в мозгу», «аффект» — как «иррадиация раздражения» и т. д.
        В заключение хочется указать на весьма важное открытие В.М. Бехтерева: о связи между рефлексами и деятельностью желез внутренней секреции.
        Сам автор дает об этом следующий краткий отчет:

«Мы установили и объективными методами доказали, что нервные окончания организма распределены в железах внутренней секреции, между клетками этих желез...
«Какое-нибудь внезапное событие внешнего мира — пожар, резкий крик, стук или свист, известие о тяжелом событии с нашими близкими, или с людьми вообще — через органы чувств (зрение, слух, осязание, обоняние, вкус) — раздражает нервную систему. Это раздражение доходит через нервные волокна до желез внутренней секреции и нарушает их обычную деятельность. Bстревоженные клетки железы начинают работать или слишком усиленно, или же правильный темп их работы затормаживается. Железы начинают вырабатывать или слишком много, или слишком мало необходимого материала....
«До открытия непосредственной связи мозга с железами внутренней секреции, многие полагали, что раздражение, полученное организмом от внешнего мира через органы чувств, действует непосредственно на мозг и каким-то непонятным образом нарушает правильность его работы, отчего происходят душевные болезни и неврозы.
«Теперь... этот непонятный образ воздействия нервов на мозг становится крайне простым и ясным для всякого» (Л. П.).

[172]            
Важность этого открытия, — связавшего учение о рефлексах с эндокринологиею, а через последнюю и с разными химическими теориями, — мы сколько-нибудь сможем себе представить, если вспомним, что именно в этой области была сцилла и харибда субъективной психологии.
        Идеалистическое объяснение аффективных изменений телесных отправлений восприятиями и т. п. умственными категориями стало коробить более осторожных мыслителей.
        Попытка же материалистического объяснения в насквозь идеалистической концепции субъективной психологии могла дать только неразрешимое противоречие, какой-то абсурд: я сердит потому, что известным образом изменились мои кровеносные сосуды. Таким образом, субъект оказывается отрезанным от внешнего мира, замкнутым в себе, и потому причины изменения кровеносных сосудов остаются необъяснимыми.
Объективная наука, связав индивид с окружающей средой, т. е. природой и обществом, дала возможность опытным путем объяснить то, что было не по силам идеалистической, антинаучной, субъективной психологии.

         IV. Противоречия и недостаточность в деталях

        Возвращаясь к субъективному идеализму в языковедении, начну со следующей выдержки из Бодуэна:

«Во внешнем, внечеловеческом мире нет никакой непосредственной связи между оптическими явлениями, подходящими под понятие письма, и между акустическими явлениями,
[173]  
подводимыми под понятие языка. Ни «буквы», как наносимые на физические тела начертания, ни какие бы то ни было другие письменные знаки или же их сочетания не могут сами собой перейти в звуковые явления, свойственные человеческому языковому общению. Точно также звуковым и всем прочим явлениям, сопряженным с процессом междучеловеческого общения в области произносительно-слуховой, чужд непосредственный переход в элементы и их сочетания, свойственные писанно-зрительной стороне междучеловеческого общения.
        «Конечно, всякое «писание» может сопровождаться известными акустическими явлениями. Таковы, например, скрип пера, звук при нажиме мела на доску или при вырезывании долотом «букв» на каменной плите и т. п. Но ведь все эти акустические явления остаются вне сферы человеческого языка.
        «Точно также акустические дрожания или вибрации окружающей произносящего человека упругой среды, прежде всего воздуха, могут вызывать и даже всегда вызывают перемещения пространственных отношений между частицами материи, а эти перемещения могут или производить только преходящие оптические явления, или же оставлять видимые следы на более или менее продолжительное время. Сюда относятся, с одной стороны, свойственные произношению отдельных гласных кривые пламени, находящегося на пути прохождения волн вибрирующего воздуха, или же кривые, образуемые покрывающим стеклянную плиту песком под влиянием тех же разнородных вибраций воздуха, свойственных произношению отдельных гласных, с другой же стороны постоянные следы, наносимые акустическими процессами на валики фонографа.
        «Физиологические работы человеческого орга-
[174]  
низма, вызываемые потребностью произношения, переходят, правда, в колебание окружающей упругой среды и ведут к преходящему ряду своеобразных акустических явлений, но, рассматриваемые сами по себе, они остаются своеобразными механическими работами, без всякой связи с физиологическими же работами, вызываемыми потребностью писать. В окончательном результате эти последние работы, работы «писательские» или т. п. ведут к появлению остающегося во внешнем мире ряда своеобразных оптических форм, но тоже лишены всякой связи с теми физиологическими работами, работами произносительными. Следовательно, письмо и язык, взятые в отвлечении как две разнородные группы явлений внешнего, внечеловеческого мира, представляют из себя чуждые друг другу, несоизмеримые величины. С такой точки зрения, очертания письма могут составить предмет оптики вообще или же геометрии, произносимые же звуки — предмет общей акустики. Сопряженными с производством тех и других работами и движениями, как и всякими другими работами и движениями, должна заниматься механика. С новейшей точки зрения, все эти явления и процессы, как акустические и оптические, так и механические, должны составлять предмет исследования общей энергетики. как науки о жизни вселенной. Совершенно же лишним оказывается при этом рассмотрение с лингвистической или языковедной (глоттологической) точки зрения.
        «Это вполне понятно в виду того, что, рассматривая все эти явления в отвлечении от человека, мы забываем об их постоянно существующем, психически живом источнике, каковым необходимо считать человеческую голову и человеческую индивидуальную
[175]  
психику
. Несомненно существующие взаимоотношения между письмом и языком мы можем установить только таком случае, если сведем их на надлежащую почву, на почву психическую.
        «Действительная связь между письмом и языком может быть связью единственно психическою. При такой постановке вопроса как письмо и его элементы, так и язык и его элементы превращаются в психические величины, в психические ценности. А так как и преходящие звуки языка во всем их разнообразии и остающиеся буквы мы должны представить себе происходящими и существующими во внешнем мире, то, когда дело доходит до психических величин и психических ценностей, и буквы и звуки надо заменить их психическими источниками, т. е. представлениями букв и звуков, существующими и действующими (!) постоянно и беспрерывно (!!) в индивидуальной человеческой психике.
        «Между психическими элементами языка, т. е. произносительно-слухового языкового мышления, и между психическими элементами письма, т. е. писанно-зрительного языкового мышления, нет никакой необходимой «естественной» связи, а имеется только случайное психическое сцепление, называемое ассоциацией.
        «При этом надо различать сторону существования психически живых языковых представлений и сторону их обнаруживания при междучеловеческом общении. Это общественное обнаруживание идет от психических центров по двум направлениям:
        «1) по направлению акустического обнаруживания с помощью звукопроизводных работ и производимых этими работами звуков;
        «2) по направлению оптического обнару-
[176]  

живания с помощью буквопроизводных работ и производимых этими работами букв и прочих начертаний, ассоциируемых с общим представлением человеческого языка или речи человеческой.
        «Взаимоотношения между языком и письмом имеют место в языковом мышлении отдельных индивидов, как носителей всякого мышления, стало быть тоже и языкового мышления, сложившегося благодаря воздействию, с одной стороны, произносительно-слуховых процессов, с другой же стороны, писанно-зрительных процессов междучеловеческого общения. Но не во всех головах имеются результаты воздействия тех и других процессов. Вообще же в каждом человеческом коллективе, объединенном с помощью известного племенного и национального языка, точнее — языкового мышления и его обнаруживания, например, в данном случае с помощью русского языкового мышления и его обнаруживания, можно различать с этой точки зрения три главных группы людей с бесчисленными переходными ступенями, а именно: 1) кандидатов в говорящие, 2) людей только говорящих, 3) людей не только говорящих, но и грамотных» (П. Я., 3–7).

        Странное впечатление производит на стороннего субъективному идеализму человека это блуждание между трех сосен.
        Утверждения (правильные), что (1) между письмом и языком нет непосредственной связи во внешнем мире, и (2) «буквы не могут сами собой перейти в звуковые явления» и наоборот, — выражают собою только то, что буква является лишь условным знаком (символом) звука.
        Потом изрекается, что спасение от всех бед — в че-
[177]  
ловеческой голове и в человеческой индивидуальной психике. Напавши на оракульский тон, Бодуэн продолжает рассуждать о «представлениях букв и звуков, существующих (!) и действующих (!) постоянно и беспрерывно (!) в индивидуальной человеческой психике». Я бы осмелился здесь заметить: откуда у вас, почтенный субъективист, такое тонкое знание повседневного житья-бытья индивидуальной человеческой психики? По моему мнению, все изреченное вами ни откуда не следует. Скорее можно полагать, как я уже выше отмечал, что в индивидуальной человеческой психике все не менее «непостоянно» и «прерываемо», чем, вообще, под луною.
        После всех этих сложных и мучительных ухищрений и уверений Бодуэн, вспомнив нечаянно им самим в начале рассуждения поставленный вопрос о «связи», которой нет в реальном мире и для создания которой был предпринят весь этот сложный ряд приемов по «психологизации» языка и письма, изрекает не вполне ожиданно, что «...между психическими элементами языка, т. е. произносительно-слухового языкового мышления (что сие за мышление: «произносительно-слуховое языковое»?!), и между психическими элементами письма, т. е. (!) писанно-зрительного языкового мышления (как видите, перед нами зрелище «писанно-зрительного мышления»! Я.Л.), нет никакой необходимой «естественной» связи, а имеется только случайное психическое сцепление, называемое ассоциацией». Итак, в конечном итоге никакой связи нет. Стоило ли огород городить?
        Не лучше ли тогда признать с самого начала, что и звуки и буквы являются условными знаками, символами (первые — внеязыковых данностей, вторые —
[178]  
звуков) для членов определенного коллектива, объединенного данным языком или письмом.
        Но, вот, на этом-то «нет» и на этом-то «случайном» Бодуэн основывает существование языка (в его определении «языкового мышления»). Все же реальное языковое общение по Бодуэну — лишь «обнаруживание» этого «ничего» и «случайного». Нечего сказать, философия языка!
        Мы, конечно, можем (разумеется, только в своей фантазии) настолько пропсихологизировать индивида, что он сделается совершенно невесомым. Но вряд ли от такой «ангелизации» живого человека выиграет языковое общение: общаться можно не посредством духов, а посредством явлений материального порядка (в нашем случае: условно-рефлекторного звукопроизношения).
        Как языковед, Бодуэн, правда, не может совершенно отречься от языка. Но это ему, как вообще субъективному идеалисту, дается путем неимоверных натяжек.
        Оставаясь субъективным идеалистом, Бодуэн говорит: «Взаимоотношения между языком и письмом имеют место в языковом мышлении отдельных индивидов, как носителей всякого мышления, стало быть и языкового мышления». К подчеркнутым мною словам Бодуэна можно и нам присоединиться.
        Когда же Бодуэн от духа своего переходит к языку, то он принужден говорить о «человеческом коллективе, объединенном с помощью известного племенного и национального языка, точнее (!) языкового мышления и его обнаруживания». Как видите, мы с нашим почтенным идеалистом договорились уже до чортиков), до «племенного и национального мышления». И это, по Бодуэну, всего точнее.
[179]            
        Но, по долгу своей философии, Бодуэн еще утверждает существование обнаруживания этого мифа, то бишь этого (племенного), с позволения сказать, «мышления».
        Выйти из этой безнадежной путаницы можно только в том случае, если, вообще, отказаться от бодуэновских «представлений» в роли основы языка и считать языком то, что все люди считают таковым (за исключением Бодуэна и иже с ним), т. е. самые настоящие и полнозвучные произносительно-слуховые звуки (а не «произносительно-слуховое мышление»!). Разумеется, не всякие физические звуки, но такие, различение которых стало общим для всего данного языкового общества.[11]
        Письмо же должно быть рассмотрено совсем в другой плоскости. Оно является условным рефлексом уже не на явления (таковым является только идеографическое письмо), а на язык, расчленяемый так или иначе (слоговое, звуковое письмо и т. д.).
        Это, как будто, соответствует общим объективным соотношениям вещей: человек сперва узнает вещь, потом учится ее называть (слово), а после того и зафиксировать название так или иначе (письмо).
        Смешение плоскостей языка и письма, как двух путей «обнаруживания» языковых представлений, — при чем реальный мир явлений жизни и звуков речи (и букв) остается совсем за порогом этого мирка невменяемых, — возможно только с точки зрения субъективного идеализма.
[180]            
Субъективный идеализм, если он сколько-нибудь последователен, сводится к солипсизму, т. е., в сущности, к преходящим и изменчивым представлениям субъекта. Весь мир является как бы порождением субъекта, его представлением.
        Представлениями же, с одной стороны, нельзя объяснить никаких свойств явлений внешнего мира (их взаимоотношение, развитие, причинная связь и т. д.), с другой же стороны они сами нуждаются в объяснении.
        У субъективного идеалиста весь мир перевернут на голову. Субъективный идеалист не потому слышит звук, что он где-то вне его, независимо от воли субъекта, т. е. объективно[12] раздался, — это был бы материалистический подход, подход опытной науки. Нет, звук именно потому и раздался, что субъект представил его. Не представляй субъект этого звука, и он никаким способом появиться на свет не мог бы. Такому субъективному идеалисту, к слову сказать, хорошо на войне. Он не·представляет себе никаких пуль и баста. А так как ничего на свете (стало быть, и никаких пуль) не существует вне представления субъекта, то — последовательно рассуждая — никакая шальная пуля не была бы в состоянии раздробить череп этого субъективного идеалиста. Кто же и когда усомнится в этом, тот и тогда уже не субъективный идеалист.
        Но все сказанное имеет место у философски последовательных субъективных идеалистов, т. е. у солипсистов. Бодуэн, может быть отчасти потому, что не
[181]  
мог вполне отрешиться от исследования языков (существующих и развивающихся, как известно, не в индивидуальной психике, а в социальной обстановке, имеющей свои особые законы), — последовательностью не страдает. Он в философии эклектик, путаник. Поэтому, в основном, система Бодуэна состоит в том, чтобы, изложив в качестве своего философского credo взгляд субъективного идеализма, в доказательство этого взгляда приводить доводы, правда, согласующиеся с общими наблюдениями над языком, но зато резко опрокидывающие высказанную предпосылку от субъективного идеализма. Вот и попробуем заняться немного скучным делом анализа антиномий субъективных идеалистов.
        Л.В. Щерба говорит:

«У людей, вполне владеющих данным языком, смысловые представления ассоциированы с некоторым общим звуковым представлением того или другого слова, со звуковым словом-типом, которому может соответствовать колеблющееся произношение, при чем размах этих колебаний бывает очень значителен» (Г., 3), и там же (стр. 8): фонемы это «представления-типы, которым соответствует колеблющееся произношение».

        Сперва нужно, очевидно, отвлечься от терминологической непоследовательности: «звуковое слово-тип» не то же, что «общее звуковое представление» или «представление-тип». Непоследовательность эта, весьма неприятная для системы, может быть, однако, оправдана тем, что трудно человеку все время говорить на птичьем языке субъективного идеализма: нет-нет да и выскочит какое-нибудь нормально-
[182]  
человеческое, объективное определение, вроде звукового слова-типа. Что же касается другого термина, то я беру на себя смелость утверждать, что из субъективного идеализма (бодуэновской «индивидуальной психики») никак нельзя вывести эти «представления-типы». Откуда же тогда сии джентльмены? Источник их обличают слова: «у людей, вполне владеющих данным языком». Стало быть, эти психологические «основания» языка не являются основными, а производными, paз они выстраиваются в причинную зависимость от настоящего, реального, звукового языка. Но тогда: зачем играть в прятки?
        Бодуэн с неимоверною легкостью предоставляет конкретные звуки языка в распоряжение всяких других дисциплин: физики, физиологии, энергетики (как сейчас увидим), антропологии и т. д., лишь бы они не остались в пределах бесплотного, святого языковедения! Сказав, что в настоящем, «просветленном» языкознании вместо конкретных звуков должны действовать одни бесплотные духи — «психические эквиваленты звуков, их постоянно существующие представления», он продолжает:

«3вуки же языка, в самом обширном смысле этого слова, т. е. не только со стороны акустической, но тоже — и даже в высшей степени — со стороны звукопроизводительной деятельности органов речи, составляют достояние антропологии.
        «Антропология тут занимается явлениями периферическими, т. е. физическими и физиологическими спутниками-координатами психически существующих представлений и идей» (Ч., 276).

        Необходимо тут отметить приведение Бодуэном к абсурду понятия «представлений и идей». Можно было бы еще согласиться с тем, что впечатления, производи-
[183]  
мые на человека внешним миром, выражаются в его голове, отражаются в ней в виде чувств, мыслей, побуждений, волевых движений, словом, в виде «идеальных стремлений». Материальное, будучи переведено и переработано в человеческой голове, становится «идеальным», если не объективно, то по крайней мере в сознании субъекта. Но нужно отметить, что на этой почве возможны субъективистские иллюзии, толкование производных, психических явлений, как чего-то основного. В только что приведенной цитате Бодуэн стоит обеими ногами на такой иллюзии, когда выставляет особые, самостоятельные «психически существующие представления и идеи», по отношению к которым реальные явления, которые одни только могли лечь в основу всяких «представлений и идей», являются-де только их «физическими и физиологическими спутниками-координатами». От подобного бесшабашного отношения к фактическим связям явлений, от подобного доведения до абсурда всякий языковед, дорожащий своею наукою, должен решительно отмежеваться.
        Если принять для всякого явления его представление (как когда-то для всякой вещи принимали свой дух), то, как будто, всякие действия с ними облегчаются. Но нужно помнить, что действия, совершаемые с ними по теории субъективистской алхимии, не имеют ничего общего с реально, вне субъективной психики, протекающими процессами.
        Подобных субъективных идеалистов удачно высмеивает А.И. Томсон:

«Никто не станет оспаривать, что деление на а, р, t и пр. является результатом нашей психической деятельности. Но можно ли из этого част-
[184]  
ного вопроса о делении звуковых рядов на отдельные звуки притти к выводу, что «фонетика занимается исследованием звуковых представлений в первую голову» (198)? Ведь в таком случае фонетика была бы прежде всего отделом психологии, а также и зоология, ботаника и все науки. Деление, напр., дерева на корень, ствол, ветви, листья, кору и пр. есть также результат многовековой психической деятельности народа, зарегистрированный языком и при помощи слов передаваемый новым поколениям. Но от способа деления содержание объекта исследования не изменяется» (Т., 145).

        Звук речи — не психическое представление, а звуковой тип, социальная норма: а) и по происхождению (какой бы теории о происхождении языка ни придерживаться, одно ясно, что язык возникает, несомненно, не как субъективные представления и даже не как субъективные (звуковые) выражения «на свое удовольствие», а как средство общения, очевидно, путем каких-то общепонятных норм), и б) по настоящему положению (как говорящий, так и слушающий понимают язык лишь как общие нормы звукового языка).
        Одухотворение звука речи под видом «фонемы» (как звукового представления) совершенно излишне и вредно. Для уяснения этой мысли, перенесемтесь в такую близкую к языковедению область, как поэтика. Должна ли, поэтическая эвфония рассматриваться как утилизация реальных звучаний, или же как орудование какими-то эфирными, духовными существами? Как с точки зрения бодуэнизма (т. е. субъективного идеализма в языковедении) нам подойти к вопросам поэтической эвфонии? В языке, говорят нам, мы имеем не «преходящие
[185]  
звучания» а «длительно существующие» представления звуков, «фонемы». Поэзия, как будто, орудует тем же языком. Стало быть, и там одни представления. Это так выходит, если рассуждать согласно бодуэновской теории. В действительности же, как известно, в эвфонии производится учет именно звуковой стороны речи. До аллитераций представлений нам, наверное, долго ждать).
        Уклонившись от признания каких-то, стоящих за звуками, духовных существ, я должен представить посильный анализ мира звуков. Все звуки можно классифицировать на две большие группы:

        I. Физические, которые в свою очередь разделяются на:
        1) естественные, звуки природы, внешние звуки, которых человеку невозможно воспроизвести: гром, шум леса, плеск волн;
        2) искусственные, звуки музыкальных инструментов, внешние по отношению к человеку звуки, которые он все же может классифицировать и воспроизводить: звуки скрипки и др.

        II. Физиологические, звуки организма:
        1) биологически не воспитанные, т. е. «бессознательно» (без участия центральной нервной системы) возникающие, с неподконтрольным результатом: чихание и др.;
        2) биологически воспитанные, которые делятся на:
        а) социально не значимые, фонационные результаты: оттенки звуков речи, дивергенты.
        б) социально значимые (социально ценные) звуки речи. (Ради краткости, эти, наиболее важные для языка звуки можно условиться называть фо-
[186]  
немами
. Дело не в названии, а в понимании явления.)[13]
        Как видите, реальное разнообразие звуков гораздо больше, чем вымышленное «разнообразие» представлений. Но разнообразие звуков этим не исчерпывается. Тут получается еще более дробный переплет.
        Здесь нужно устранить одно недоразумение, распространяемое субъективными идеалистами. Бодуэн и Л.В. Щерба главным своим козырем в пользу того своего мнения, что не звуки (а «представления звука, т. е. одновременного сложного комплекса произносительных работ и получаемых от этого впечатлений» — определение Бодуэна) являются элементами языка,
[187]  
считают преходящий характер звуков — в противоположность будто бы постоянству представлений. О «постоянстве» этих последних я уже говорил. Кажется, мне удалось доказать, что даже, если стать на точку зрения субъективной психологии, о каком-нибудь постоянстве представлений говорить не приходится. С точки же зрения объективной науки, представления являются лишь следами (в нервной системе) бывших раздражителей. Ясно, что следы производны и предполагают в качестве своей основы те или иные ряды раздражителей (звуков, напр.).
        Но как обстоит дело с «преходящим» характером звуков? На это можно дать довольно простой ответ. Никакой субъективный идеалист не укажет даже среди геологических явлений что-нибудь постоянное. Можно определенно утверждать, что все явления природы в той или иной мере, имеют преходящий характер. Еще более приложим этот признак «преходимости» к общественным явлениям. Такая социальная категория, как наемный труд, существует, ведь, совсем не «постоянно» (без перерывов в каждом частном случае), а тоже «преходяще». (В процессе нанимания и увольнения рабочей силы). Однако, твердо констатируется общее существование подобного явления при капиталистическом способе производства, и нет необходимости сваливать постоянство существования его на какое-нибудь «представление наемного труда, т. е. одновременного сложного комплекса нанимательных и увольнительных работ и получаемых от этого впечатлений».
        О звуках речи можно сказать то же самое, что о наемном труде и проч. общественных категориях. В общении людей постоянно существуют (исчезая и возникая) звуки речи, к произношению которых приспосаб-
[188]  
ливаются (путем подражания, руководствуясь зрительным и слуховым критерием) органы речи всех лиц данного языкового общества и которые оставляют более или менее длительные следы (постоянно возобновляемые) в их нервной системе. Притом ясно, что основным явлением языка, имеющим важное общественное значение, является именно звук, а не его след, бледное отражение его в нервной системе.
        Звуки речи, как 1) вообще физиологические звуки, т. е. звуки, производимые органами, имеющимися у людей всегда при себе, и 2) особенно, как звуки социального обихода данного языкового коллектива, являются звуками в высокой мере социальными. Физиологические звуки уже сами по себе, как таковые, являются звуками социально классифицируемыми и произносимыми, чем они в корне отличаются от звуков физических, которых невозможно воспроизводить органами человека. Эту роль членораздельных звуков мы уясним, если сравним, напр., конкретные артикуляции: русское свистеть, французское siffler и др. с лежащим в их основе нечленораздельным звуком. Ясная же членораздельность дает возможность всем членам данного языкового общества верно воспроизводить данный звук. Таким образом, звук речи вдвойне социален: и как 1) физиологический звук вообще, и как 2) звук, биологически воспитанный для дaнного языкового коллектива. В целом же звук речи может быть определен как социально-ценный физиологический звук.
        Но подобный, высоко социальный характер звука речи нисколько не является отрицанием его чисто физических свойств.
        А опасность подобного отрицания или умаления зна-
[189]  
чения физических свойств звука речи может вытекать из определений, вроде определения Г. Винокура (Культура языка, 16), по которому фонема — лишь «социальное содержание звука», но не звук.
        Согласно исследований ак. И.П. Павлова и его школы, без раздражителя внешней среды (в данном случае: физического звука) не может быть никакого рефлекса, т. е. ответа организма на него.
        Все-таки звуки речи сильно разнятся между собой: 1) у каждого индивида, 2) в каждом отдельном пpoизношении того же лица. На первый вгляд как-будто, действительно, звуки насквозь изменчивы и непостоянны. Как увидим далее, эта изменчивость составляет лишь одну сторону звука речи. Но вот только на эту одну сторону звука речи субъективисты обращали свое внимание. И из подобного одностороннего наблюдения сделали тот вывод, что то общее, которое в языке все-таки необходимо, должно быть отнесено на счет психики субъекта, — очевидно, по примеру сторонников христианства, которые, провозгласив всеобщее равенство людей, перенесли, однако, это равенство в идеалистическую высь, формулировав: «все равны», но лишь... «перед богом». Но как христианское лицемерное равенство «перед богом» мало удовлетворило пробуждающееся самосознание угнетенных классов, так и общее в звуке речи, перенесенное в индивидуальную психику, не приближает, а удаляет нас от понимания языка, как средства общения, которое (общение), как это ни неприятно для идеалистов, происходит все-таки при помощи физических, а не психических агентов.
        Во-первых, конечно, ясно, что при объективном изучении языка, как любого общественного (да и всякого
[190]  
иного) явления, нужно совершенно оставить в стороне психологические небылицы.
        Во-вторых, нужно понять всю сложность языка, как общественного явления. А общественные явления сплошь и рядом весьма сложны: классовое общество есть в одно и то же время противоречие и единство, товар вмещает в себя одновременно потребительную ценность и меновую и т. д.
        То же самое и со звуками. С одной стороны, мы конечно, признаем индивидуальную и всякую другую изменчивость звуков речи. С другой же стороны, мы не можем не видеть, что язык имеет какую-то общность для данного языкового коллектива. «Всякий звук в одинаковых условиях акустически и физиологически приблизительно одинаков у всех индивидов данного говора и времени», — признает Н. Крушевский (К., 17). Да и любой из нас это постоянно констатирует.
        Далее, каждый язык воспринимает элементы чужих языков как бы сквозь призму своего. «Никакое иностранное слово не может войти в язык — мы говорим не об искусственном языке книги, а об естественном языке народа — не уподобившись совершенно среде, в которую оно входит» (К., 61).
        Всем известен типический «акцент» евреев, цыган, грузин, немцев, да и любого иностранца, когда они говорят, скажем, по-русски. Вот этот-то типический акцент отнюдь не составляет чисто индивидуальной вариации и непременно является однородным для всех представителей известного языка. Откуда подобные национальные вариации? Ясно, что они слагаются из различий в звуках одного языка по отношению к другому языку (языкового общества, а не индивида, конечно).
        Наконец, нельзя было бы наблюдать обыкновенную
[191]  
планомерность в развитии звуков какого-нибудь языка, если не предположить, что индивидуальные вариации далеко перевешиваются элементами общности в языке.
        На язык, как на социальный факт, указывает еще явление, дающее себя знать, напр., по отношению к новосоздаваемому слову и называемое обыкновенно «языковым чутьем» (см. стр. 198–199).
        Возникает вопрос, как сочетаются реально такие противоположные вещи, как вариации и норма. Как в политической экономии цены колеблются вокруг ценности, которою одною только и можно объяснить первые, — так и в языке индивидуальные вариации колеблются вокруг общеязыковой нормы. Притом индивидуальные различия в звуках речи, вариации, могут колебаться лишь в известных пределах, строго определенных для данного языкового общества.
        Вариации могут проявляться во всем, что не важно для языка, как средства общения, всегда вращаясь вокруг известного среднего, нормы.

«Произносящий может кричать, но громкость его крика имеет свои пределы, он может говорить шопотом и вообще все тише·и тише, но наконец eгo тихое произношение становится совершенно неслышным, теряя таким образом всякую связь с произносительно-слуховою стороною (заметьте: лишь стороною! Я.Л.) человеческого языка. В разных участниках одного и того же языкового коллектива допустимы самые разнообразные индивидуальные тембры голоса (сопрано, альт, тенор, баритон, бас...) и другие оттенки, допустимы индивидуальные окраски произношения, допустимы различные модуляции голоса одного и того же индивида, в зависимости от его настроения и от раз-
[192]  
ных других обстоятельств, но все эти различия качественного характера в количественном отношении вращаются в известных пределах, не восходя выше известного максимума и не опускаясь ниже известного минимума» (П. Я., 19). «Размах этих колебаний бывает очень значителен. О величине его можно составить себе приблизительное представление, если вспомнить, как велики бывают ошибки при чтении слов». Чем определяется предел колебаний? «Maximum» колебаний определяется легкостью ассимиляции: когда ассимиляция, а следовательно и понимание, являющееся целью языкового общения, затрудняется, — то мы жалуемся на худое произношение, невнятность речи и т. п.» (Г., 3).

        Но большою ошибкою было бы, по примеру субъективных идеалистов, придавать чрезмерное значение в языке отклонениям и на этом основании говорить об индивидуальных языках.
        На основании произведенного анализа можно, кажется, заключить, что язык имеет хотя и сложное (это нужно выяснить и показать!), но все же единство. Поэтому можно говорить, напр., «об изучении русского языка, с мыслью о котором мы связываем представление о многообразном проявлении этого языка, поразительном его богатстве, широком распространении» (ТШ, 406). Что касается сложности, то это удел всех вообще общественных явлений. Без единства же язык лишился бы своей социальной роли, другими словами, перестал бы быть языком. А единство языка невозможно объяснить из индивида, элементы единства у которого сами требуют объяснения.
        Акустика и физиология. Производство звуков непосредственно есть акт физиологический. С этой
[193]  
точки зрения можно было бы сказать, что в основе акустики звука речи стоит его физиология. Подобный взгляд проводил особенно Н. Крушевский.

«Нет никаких самостоятельных, первичных звуковых законов; самостоятельны и первичны только физиологические законы. Всякие однообразия фонетики — будут ли это однообразия звуков и их сочетаний или однообразия изменений звуков и изменений их сочетаний — суть только результаты однообразия артикуляций и групп артикуляций или однообразия в изменении отдельных артикуляций и групп артикуляций» (К., 33). «3аконы изменения звуков могут быть признаны только вторичными законами, только отдаленными последствиями законов изменения артикуляций, которые и будут первичными законами» (К., 52).

        Усвоение артикуляций Н. Крушевский рассматривает чисто объективно:

«Артикуляция звука до известной степени дается его акустическим впечатлением: мы бессознательно воспроизводим тот звук, который слышим в речи окружающих. Если мы попадем в среду, говорящую отличным от нашего говором, то, по прошествии более или менее продолжительного времени, усваиваем тонкости произношения не только помимо нашего сознания, но даже помимо нашей воли» (К., 16).[14]

        От объективного понимания усвоения звука — прямой путь к пониманию звука речи, как социально общей нормы.

«Благодаря частью бессознательному подражанию, частью наследственности привычек к извест-
[194]  
ным артикуляциям, звук будет приблизительно одинаков и акустически и физиологически, у всех индивидов данного говора и времени» (К., 26).

        Как видим, получается круг: в основе звука стоят артикуляции, но последние, в свою очередь, выработаны согласованием акустических впечатлений. Этот круговой характер звука-артикуляции объясняется ролью языка, как средства социального общения.

«Так как язык может быть определен, как стремление к взаимному общению, то восприятие звуков речи для языка столь же важно, как их воспроизведение. Ведь мы не стали бы, а лучше сказать, мы не могли бы воспроизводить звуков речи, если бы мы их сами не слышали, а также и не рассчитывали бы на то, что нас будут слушать. Речь есть акт общественной жизни. Как для того, чтобы давать, необходимо двое — один, который дает, и другой, которому дают, так точно и всякая речь подразумевает двух — одного, который нечто выражает, и другого, который это нечто воспринимает» (Р., 38).

        Кругообразный характер звука и артикуляции позволяет решить объективно еще один вопрос, формулированный Бодуэном в виде соотношения намерения и исполнения. Уже выше я указывал, что то, что субъективно называется намерением, объективно будет социальная норма. Теперь, когда рассмотрены и артикуляции, можно эту мысль формулировать точнее и сказать, что норма проявляется как в намерении, так и в исполнении, только в последнем норма осложняется известными отклонениями, как произносительными (артикуляторными) — и личными (вариации) и коллективными (типический «акцент»), — так и сочетательными, или аккомодационными, т. е. завися-
[195]  
щими от условий сочетания звуков в речи.[15] Притом, так как аккомодация развивается на основе языковой системы (совершенно твердой в словах и менее твердой, но все-таки обусловленной определенными, обязательными для данного языкового общества правилами, в сочетаниях слов) у членов языкового общества, сплошь начиненных нормами данного языка, — то ясно, что аккомодация является тоже социальным (а отсюда не только чисто физиологическим) явлением.
        В качестве примера можно привести хоть произноштение слова «пункт»: русскими с «n», латышами с ŋ перед k, хотя 1) произношение фонемы n в обоих языках совершенно сходно и 2) комбинационные условия, как видите, совершенно одинаковы.
        Чисто социальным явлением, необъяснимым никакими субъективно-идеалистическими мудрствованиями, является так называемый репертуар звуков данного языка. Ведь, в каждом языке существует строго определенное количество определенных звуков, самостоятельных, устойчивых, социально-общих для всех членов данного языкового общества, как в «намерении» так и в «исполнении» (ибо «исполнение», как известно, является основою «намерения» для другого).
        С буквами объективным идеалистам везет еще менее, чем со звуками. Разные виды букв приравнимы примерно чередованиям звуков в языке (напр., к/ч), которые вряд ли кто-нибудь решится объединить в общем представлении. Оставаясь верен субъективному идеа-
[196]  
лизму, Бодуэн, однако, превращает букву в графему, т. е. буквенное представление. Но здесь его последовательность кончается, и Бодуэн рассуждает:

«Со всеми частными произносительно-слуховыми представлениями, свойственными данной фонеме, как произносительно-слуховому целому, ассоциируется зараз и вся графема, в целом неделимом и все ее части» (П. Я., 97).

        Почему же такая сдача субъективно-идеалистических позиций? Почему нельзя представить «графем», составными частями которых были бы особые «граф-кинемы» и «графакузмы»? Оказывается, виноваты наши традиционные неделимые буквы.

«Разрезать букву пополам или же на три и более частей...».

        Как видим, совершается смешение графем с буквами, против чего сам виновник смешения больше всего предупреждал. Как видим, в основе все-таки оказывается реальная буква.[16] Как хорошо было бы, если бы Бодуэн и по отношению к звуку проявил бы такую же милость. Но Бодуэн не был бы Бодуэном, если бы он, немилосердно насилуя логику, не стал бы сейчас же перескакивать в область субъективного идеализма. Поэтому он продолжает:

«... значило бы, убивать психически живую единицу, значило бы давать ложное показание об
[197]  
объективных отношениях между писано-зрительными и произносительно-слуховыми представлениями языкового мышления» (П. Я., 97).

        Было бы, конечно, несправедливо по отношению к субъективному идеалисту попытаться как-нибудь осмыслить его фокус-покусы вроде «объективных отношений» между такими сверх-субъективными категориями, как «писанно-зрительные и произносительно-слуховые представления языкового мышления», которые никакому объективному исследованию подлежать не могут и на которые поэтому можно валить все, как на мертвых.
        Другая «истина» Бодуэна — что «разрезать букву» будто бы значит «убивать психически живую единицу» столь же мало вразумительна. Тут возможны два случая.
        Во-первых, если слово «буква» понимать, как написано, т. е. как реальную букву, то рассуждения «о психическом убийстве» бесцельны и излишни.
        Во-вторых, если слово «буква» понимать переносно, так сказать духовно (согласно требований катехизиса субъективного идеализма), как буквенное представление, то отчего не допустить (в такой вольной области!), что составным частям «фонемы» соответствуют на письме составные части «графемы»? А раз нет состава преступления, «психического убийства» при разложении фонемы, то может быть не будет этого состава преступления и при разложении «графемы»?

         V. Язык — система

        Субъективный идеализм не может признать реально существующей языковой системы, как явно выходящей
[198]  
за пределы психики субъекта. Всячески ограничить значение языковой системы — в интересах «чистоты» этой доктрины.
        От Бодуэна идет различение в языке: 1) статики (= langue Ф. де Соссюра, т. е. система), 2) динамики (= рагоlе Ф. де Соссюра, «говорение»).
        Из этих подразделений Бодуэн занимался главным образом вторым, в самой ультра-субъективной установке. Это настроение разделяет до настоящего времени Л.В. Щерба. По его мнению, языковую систему мы только постулируем.
        Возможно еще услышать от субъективных идеалистов, что факты языка не существуют вовсе в системе, а, так сказать, «импровизорно» появляются в процессе «говорения».
        О «говорении» нужно сказать, во-первых, что его можно исследовать не только, но и (даже гораздо лучше) строго объективно, по методу условных рефлексов, а во-вторых, что «говорение» происходит на основе все той же системы, или, выражаясь словами Мейе, «соответственно привычкам, установившимся во время усвоения языка» (М., 30).
        Но, может быть, индивид волен эту систему изменить, ввести в нее свои личные новшества? На этот счет, как будто, все-таки довольно правильно констатирует Мейе, «Если эти новшества являются индивидуальными случайностями, они исчезают со смертью·того лица, у которого они возникли» (М., 22). Выживают только такие явления, которые гармонируют с «языковым чутьем» всего данного языкового общества. А это языковое чутье, конечно, есть не что иное, как (только субъективным термином названное) выражение·отношения данного факта к языковой системе, критерий
[199]  
соответствия данного факта этой языковой системе. Это все как будто подкрепляет то положение, что система в языке довольно-таки реальная, гораздо более реальная, чем это по субъективному идеализиу разрешается полагать.
        Дальше. В условиях связной речи происходит «разделение труда» между словами: некоторые слова теряют роль непосредственных сигналов явлений и начинают выражать лишь отношения между (уже М.В. Ломоносовым так названными) «знаменательными» словами, — становятся функциональными (формальными) словами.
        Языковая система не перестает быть объективною системою (становясь будто бы субъективным процессом — «говорением»)[17] и от того, что связная речь не может образоваться без людей, а у людей, как известно есть психика. Как известно, рабочая сила тоже не может существовать без реального рабочего, но от этого она нисколько не делается субъективной категорией. Связная речь не может считаться субъективной категорией уже по одному тому, что она легко и без существенного вреда для себя может быть отвлечена от говорящего лица (напр., в книге).
        Дальше. Субъективное толкование языковой системы несостоятельно еще вот почему. Как показывает опыт, субъективная психология не может привносить ничего нового. Она может только привесить субъективистский ярлык к существующему реальному явлению.
        Возьмем для примера такую категорию языка, как
[200]  
грамматические разряды слов («части речи»). Это классификация. Но не философская классификация мира явлений. Старая логическая грамматика[18] опорочилась, вводя, напр., две категории (действия и состояния) там, где язык различает только одну: для языка как писать, так и лежать одинаково категория действия.
        С другой стороны, не права и yзкo-формальная граматика, требуя, чтобы категории языка выстроились по ее схемам. Напр., есть схема «спрягаемый разряд слов». Вот и требуют, чтобы в это прокрустово ложе влез глагол. Но он не может влезть, ибо вне этой схемы остается неопределенная форма глагола.
        Повторяю: если явления жизни и могут быть так или иначе классифицированы, то классификация языковая совершенно независима от этой «философской» классификации. Можно взять любое явление жизни и представить его во всех категориях языка, т. е. в категориях свойства, предмета, действия и способа. Для примера возьмем явление жизни, выраженное в языке основою зелен- и получим:

        I. прилагательное           — зелен/ый,
        II. существительное        — зелен/ь,
        III. глагол                         — зелен/еть,
        IV. наречие                      — зелен/о.

        А раз языковые факты являются совершенно самостоятельными явлениями, то наука о языке должна заниматься анализом этой самой, подвижной, языковой системы, и субъективная психология тут совершенно не причем.
[201]            
        В связи с этим, я хочу затронуть такой вопрос. В одном своем докладе («О смешении языков») Л.В. Щерба так формулировал несоответствие между грамматическими категориями и миром явлений: «Предметы — одинаковы, понятия, в каждом языке — различны». Подобная формулировка мне кажется неправильной.
        Во-первых, получается, будто бы между явлением действительности и звуковым сигналом этого явления находится какое-то понятие, которое объективно не наблюдается.
        Во-вторых, объективно за этими мистическими «понятиями» скрывается не что иное, как языковая система, через которую должны преломиться — для своего обозначения — явления жизни. Грамматические же отношения не от мысли («понятия»!), а от языка.
        В латышском языке есть особое название для коровьего масла (sviests), в отличие от названия всяких других видов масла (el’l’a). В русском нет особого названия для коровьего масла. Я не думаю, чтобы русские не имели и этого представления (или понятия). Но в виду разницы в языковой системе, получается иное соотношение между языком и миром явлений. Поэтому настоятельнейшая необходимость для языковедения, отбросив субъективистские бредни, исследовать языковую систему и ее отношение к миру явлений.
        Масса ежедневно наблюдаемых фактов доказывает, что язык (а отнюдь не только словарь) является системой. Например, сознаются отклонения: от данной системы: «ах, это не по-нашему». Две звуковые системы (например, двух социальных групп) сознаются как самостоятельные, и всякие заимствования из одной
[202]  
в другую приводятся как чужеродные, так сказать, «в кавычках», часто с ироническим оттенком.
        Прав был Мейе, когда говорил:

«Если и справедливо, что элементы речи не имеют необходимой связи с выражаемыми идеями, то, во всяком случае, между собою они связаны бесконечным количеством ассоциаций, и каждый язык представляет систему, все части которой тесно связаны между собою» (М., 31).[19] «Каждый язык образует такую систему, где все связано и где господствует с поразительной последовательностыо один общий план» (М., 401). «Каждый язык в каждый момент своей истории представляет оригинальную систему, которую в ее целом необходимо описать и объяснить в ее возникновении» (М., 406).

         VI. Язык и общество

        Казалось бы, в этом вопросе и споров быть не может. Если яснее ясного, что вообще «сущность человека состоит только в общении, в общественных отношениях, в единстве человека с человеком» (Л. Фейербах), то тем более это должно быть ясно по отношению к языку — специальному средству общения между людьми. По выражению В.М. Бехтерева,

«одним из важнейших условий, приводящих к коллективному объединению и его поддерживающих, без сомнения, является... общность символических рефлексов в виде общего языка, который и сам вырабатывается в результате коллективного единения» (К. Р., 129).[20]

[203]            
        А по Мейе, «нет ни одного социального явления, котopoe было бы столь же всеобщим и существенным, как язык» (М., 2). Более образно ту же мысль выражает П. Сорокин:

«Лица, говорящие одним языком, — абоненты одной — самой удобной, самой дешевой и самой распространенной в мире телефонной сети. В каждую минуту, без всяких усилий и без телефонной барышни, они могут соединяться друг с другом» (С., 227).

        Однако, как мы уже знаем из приведенных выше примеров, Бодуэн и его приверженцы (если оставить в стороне их неизбежные противоречия) держатся других взглядов. Повторять их я здесь, не буду. Подведем под ними лишь некоторые итоги.
        Основная ошибка кроется в мнении Бодуэна, будто бы то, что правильно по отношению к индивиду, правильно и по отношению к обществу. Это, конечно, глубоко неверно. Общество отнюдь не является арифметической суммой изолированных индивидов. Наоборот, языковая деятельность индивида предполагает, как свое условие, определенную языковую среду, в которой выражается социальная связь индивидов. Сумма индивидов, независимо от всяких точек соприкосновения между ними (особой среды, совместной деятельности, языкового общения), составляет не общество (систему индивидов, тесно связанных между собою и находящихся в постоянном взаимодействии), т. е. реальную совокупность, связь, данную в действительности, а только такую совокупность, какою в статистической таблице является рубрика грудных младенцев Советского Союза, где нет иной связи, кроме той, которая порождается нашими статистическими таблицами.
[204]            
        Разговаривающий субъект может быть рассматриваем только как член социальной системы, а не как изолированный «атом». Он действует, приспособляясь к данному состоянию общественно-языковых явлений. Эти-то явления ограничивают, «лимитируют» его индивидуальные мотивы, которые уже и так (по своему происхождению) имеют социальное содержание.
        Из мотивов изолированного субъекта нельзя вывести никаких социальных законов. Если же мы возьмем в качестве отправного пункта исследования не изолированного индивида, а предположим социальный момент в его мотивах данным, то у нас получится порочный круг: желая вывести социальное, т. е. объективное, из индивидуального, т. е. субъективного, мы будем выводить его из социального же, т. е. отсылать от Понтия к Пилату.
        Коллективный опыт общества есть совместно обработанный опыт этого общества. Подразделение этого целого на индивидуальные области есть химера, ничего общего не имеющая с действительностью.
        Еще А.А. Потебня заявлял:

«Очевидно, что крайне ошибочно было бы приписать реальность личности в отличие от идеальности понятия «народ», ибо личность, мое «я», есть тоже обобщение содержания, изменяющегося каждое мгновение. Ключ к разгадке явлений личной, семейной, родовой, племенной, народной жизни скрыт глубже, чем в абстракции, называемой личностью» (Я., 35).

        Это не в бровь, а в глаз бодуэновскому индивиду. Совершенно прав покойный языковед-марксист Д.Н. Кудрявский, когда утверждает:

[205]            
«В языке мы не можем указать ничего, что вполне определенно могло бы быть отнесено к области произвольного, личного вмешательства» (Д., 187).

        Язык-де — языковое мышление, т. е. индивидуальное, и отсюда всякий никудышный вздор, что язык имеет свое отечество в голове индивида, а на основании этого субъективистского увлечения делаемые «глубокомысленные» выводы о том, что, в сущности, нет никакой разницы между естественным и искусственным или выученным из книги мертвым языком. Нужно ли мыслящим людям доказывать совершенную нелепость подобных плодов субъективистского недомыслия? Во всяком случае, я считаю допустимым полагать, что не существующие, реальные различия между языками живыми и мертвыми виноваты, что не умещаются в схемы «науки» господ субъективных идеалистов.
        Что говорящий сознает язык как социальный факт, прекрасно видно хотя бы из поправлений своей речи «для лучшего уразумения». А слушатель уже фактом своего существования является свидетелем социальной роли языка.
        Говорящий и слушатель — не простые аппараты для изречения и воспринимания, а живые люди с психикой? Пусть так, но ведь даже и эта «психика» — социально обусловлена.
        Изменения, вносимые индивидом в свой родной язык (неологизмы)? На это можно довольно спокойно ответить словами Э. Рихтер:

«То, что создают отдельные лица, в большинстве случаев исчезает. Только поскольку они создают нечто такое, что находит себе отклик у других людей, поскольку их стремления совпадают со
[206]  
стремлениями многих, постольку созданное единичным лицом получает некое твердое бытие» (Р., 76).

        Литературная нормализация общего национального языка? Но и она лишь показывает социальную природу языка, а вовсе не приравнима к личному произволу как в языке искусственном. При существовании полной свободы нормализации, трудно было бы объяснить всевозможнейшие «исключения» от нормы, в роде сосед — соседи в современном русском и т. п.
        Недостаточность субъективистского толкования языка и важность понимания его социальной природы чувствует Мейе, когда говорит: «С точки зрения отдельного лица (оставляя открытым вопрос о законности этой точки зрения по отношению к языку. Я.Л.), язык есть сложная система бессознательных ассоциаций между движениями органов речи и ощущениями,... но она (система. Я.Л.) имеет значение лишь постольку, поскольку другие члены той социальной группы, к которой принадлежит данное лицо, обладают подобными же системами: в противном случае он не был бы понят и не мог бы понять другого (М., 20).
        Еще решительнее выражается К. Мaркс (в своем «Введении к критике политической экономии»):

«Die Produktion der vereinzelten Еinzеlnеn ausserhalb der Gesellschaft... ist ein ebensolches Unding, als Sprachentwicklung ohne zusammen Iebende und zusammen sprechende Individuen». («Производство разрозненных индивидов вне общества... есть такая же глупость, как развитие языка без совместно живущих и совместно говорящих индивидов»).

«Все импульсы, которые уже в мире животном развили социальные инстинкты, человеческое общество оставляет в силе и присоединяет к ним новые:
[207]  
общность работы, сотрудничество
. Само сотрудничество должно было вызвать необходимость в новом орудии для общественных сношений и общественного взаимного понимания: мы разумеем язык. Общественные животные могут обходиться очень немногими средствами сообщения и восклицания призыва, радости, страха, тревоги, гнева и других звуков, выражающих ощущения. Каждый индивид у них является целым, который может один существовать. Но таких звуков совершенно недостаточно для совместного созидания, распределения различных работ, или взаимного обмена различных продуктов. Их недостаточно для таких индивидов, которые беспомощны без содействия других. Разделение труда невозможно без языка, который обозначает не только чувства, но и предметы и процессы» (К. Э., 79).

        Как на отрадное явление, Мейе указывает на то, что:

«Систематически начинают изучаться и выясняться условия существования и развития обществ; а язык, представляющий собой в высокой степени социальное явление, не может быть понят, если не будет обращено внимание на его социальный характер. Даже определение фонетического закона... не может быть дано без предположения изменений, общих целой общественной группе. Изменение значения слов, по большей части, является результатом перехода слов от одной социальной группы к другой» (М., 408).[21]

«Развитие языка совершенно нельзя понять без развития способа производства. От последнего зависит также, остается ли какой-нибудь язык
[208]  
местным наречием маленького племени или превращается в мировой язык, на котором говорят сотни миллионов людей. Развитие языка является вместе с тем необыкновенно сильным средством социальной связи и чрезвычайного усиления и более ясного сознания социальных инстинктов. На ряду с этим, правда, оно влечет за собой и совершенно другие следствия: оно становится могучим средством удержания добытых познаний, paспространения их и сохранения их для последующих поколений; только при его помощи можно·образовывать понятия и научно мыслить» (К. Э., 81).

        Чисто социально-историческими условиями (социальной обстановкой) объясняется тот или другой эмоциональный оттенок (ореол) слов. В качестве типичных примеров можно привести латышские слова k'eizars и cars «царь». Первое, воспринятое из немецкого·языка в патриархальную эпоху, выражает понятие с оттенком благоговения и употребительно больше в выражениях «да здравствует». Для выражений же «долой» употребляется второе слово, воспринятое из русского языка в эпоху первой революции (1905 г.) латышскою революционною литературою и поэтому имеющее оттенок критический. Потому в революционной литературе встретите только: nuost (долой) caru!», но не: «nuost k’eizaru!» Имущие же классы, которые за старые порядки, в своих устных и письменных выступлениях употребляют лишь слово «k’eizars». Этот пример особенно наглядно показывает, что не эмоциональный оттенок слова зависит от говорящего, а, наоборот, люди только используют социальными условиями образованный оттенок значения. Вся стилистика состоит только в выявлении накопленной всей предыдущей историей эмоциональности слов.
[209]            
        Возьмем взгляд субъективных идеалистов на само языковое единство.

«Что такое наречие?» — вопрошает Л. В. Щерба и продолжает: «Ведь каждый человек в речи имеет индивидуальные особенности и, таким обраэом, говорит на особом наречии. Можно соединить несколько человек, понимающих друг друга, и, игнорируя их индивидуальные особенности, говорить об их общем наречии, хотя это уже будет некоторая фикция: таким образом можно говорить о наречии данной семьи, деревни, уезда, губернии, области и т. д. Очевидно, что чем больше будет объем, тем меньше содержание, т. е. то общее, что дает нам право объединять людей, как говорящих на одном наречии, и оно может быть так мало, что люди, имеющие это общее, уже не понимают друг друга, как напр., русские и чехи: они имеют сравнительно много общего в языке, но уже друг друга не понимают» (Т. Щ. 51).

        В противоположность этой механической ступенчатости «фикций», Мейе выставляет значение социально-экономического фактора в образовании диалектов:

        «Пока не происходит никаких исторических случайностей, диалекты не имеют определенных границ, так как каждая их особенность имеет свою собственную область распространения. Только исторические случайности (случайности! Я.Л.) вызывают создание определенных границ» (М., 45).

        Еще яснее это формулирует Н.Н. Дурново:

«Так как язык является прежде всего средством общения между людьми, то жизнь языка стоит в тесной связи с условиями этого общения: чем оно теснее, тем больше однородности в языке членов общества, и чем оно слабее, тем легче возникают различия в их языке. Поэтому жизнь языка зави-
[210]  
сит от жизни общественных союзов или групп, говорящих на данном языке: чем сплоченнее известная общественная группа, тем однороднее ее язык; при слабой ее сплоченности язык дробится на говоры и наречия, различия между которыми тем легче возникают, чем слабее связи между отдельными частями этой общественной группы; при распадении общественного союза распадается и язык, и отдельные диалекты языка становятся самостоятельными языками; наоборот при слиянии общественных союзов их языки могут сближаться, становясь наречиями одного языка» (Г. С., 152).

3аключение

        Считаю, что подрастающим языковедам еще и еще раз нужно будет обращаться, на ряду с наследием лучших западно-европейских (Ф. де Соссюр и др.) и русских (начиная со славного имени Ломоносова) лингвистов, также к наследию, оставленному Бодуэном.
        Однако, с другой стороны, я также считаю, что мыслящие языковеды должны будут раньше или позже — объявить решительную войну язве субъективного идеализма.
        Что наука несовместима с идеалистическим толкованием явлений — эта истина неуклонно проникает в черепа представителей решительно всех отраслей науки.
        Ее усвоили средневековые ученые, когда — не взирая на угрозы испепеления на костре — «идеалистическим предписаниям божества» смело противопоставили материалистическое, опытное исследование.
        Ею окончательно прониклись естественники (несмотря на существование и в наши дни секты виталистов) со времени Ч. Дарвина.
[211]           
        Ее твердо установил в общественных науках К. Маркс.
        Академик И.П. Павлов победоносно водрузил ее знамя в той области естественных наук, которая всего ближе к нам, языковедам, и которая дольше всего оставалась местом идеалистического колдовства: в изучении высшей нервной деятельности.
        И в самом языкознании мы имеем такое замечательное явление, как деятельность ак. Н.Я. Марра (и его обширной школы), научная и общественная сила учения которого состоит, главным образом, в том, что это — материалистическое языкознание.[22]
        Наконец, с уходом в вечность буржуазного строя в нашей стране, отпали и посторонние науке соображения в пользу всякого вида идеализма и чертовщины. В виду всего изложенного, кажется, можно признать, что настал момент и для языковедения — вместо субъективного высасывания из пальца обратиться к объективным, материалистическим методам.
        Любопытно отметить, что кое-какие проблески материализма и диалектики замечаются и у лиц, которые никак не могут быть обвинены в материалистических и диалектических наклонностях, но которые серьезно занимались языком.
        Несомненно, здоровое инстинктивное материалистическое устремление ученого чувствуется в бодуэновском протесте против объективных идеалистов в науке :
[212]            
        «Многие из ученых, занимающихся разбором разных проявлений так называемой внутренней жизни человечества, не только в тех случаях, где нельзя пока доискаться определенных причин, но даже там, где данное явление объясняется очень просто известными науке силами и законами, предпочитают этому естественному объяснению объяснение мистическое»..., т. е. стараются «переносить в науку свои задушевные и, может быть, весьма благородные желания и этими задушевными и благородными желаниями и созданиями фантазии объяснять явления... Ученые этого ненаучного направления общий характер всех проявлений известного народа, обусловленных его природою и внешними влияниями, что называется обыкновенно культурою и цивилизацией, объясняют каким-то с облаков слетевшим «призванием». Эти апостолы всевозможных демонических сил весьма охотно говорят о «духе народа», «духе языка», «духе времени» (объясняя, напр., духом времени отдельные явления) и т. п., не помня вполне справедливого замечания Гёте:

        Was ihr den Geist der Zeiten heisst,
        Das ist im Grund der Herren eigener Geist (3. 15).

        Это не в бровь, а в глаз всем «апостолам демонических сил», т. е. господам идеалистам. И как жаль, что автор этих, по тем временам даже смелых, строк потом все глубже увязал в тину «демонизма». Правда, не по объективистскому, а по субъективистскому разряду. Однако, науке от этого не легче.
        Иногда у Бодуэна прорываются и намеки на дналектику:

«Незаметный исторический переход одного состояния в другое, незаметное развитие, незаметное влияние медленно, но основательно действу-
[213]  
ющих сил, как в языке, так и во всех остальных проявлениях жизни, можно выразить алгебраическою формулой 0 × ∞ = m, т. е., что бесконечно малое изменение, произведенное в один момент, повторившись бесконечное число раз, даст наконец известную заметную определенную перемену. Везде есть какой-то неуловимый критический момент, решающий так или иначе: все прошедшее или пропадает как будто бесследно, или же оставляет заметные следы своего влияния» (3., 25).

        Как видите, речь идет о явлении, известном в диалектике под названием: переход количества в качество.
        Бодуэновским (как и всяким иным) наследием мы воспользуемся. Но субъективизм, приводящий порою к невероятнейшим заключениям (примеры которых я приводил), придется оставить, направляя языковедение на более объективные пути.[23]
        Путеводной звездою в этом деле для нас послужит метод Маркса—Энгельса—Ленина, т. е. диалектический материализм. Под руководством этого метода можно будет не только до конца понять социаль-
[214]  
ную роль языка, но и использовать все достижения современного естествознания, в частности и в особенности русской физиологической школы (Сеченова—Павлова),[24] а в совокупности — поставить явления языка в более правильную перспективу с установкою на более точное и полное их исследование

[215]  
УКАЗАТЕЛЬ

цитированной в настоящей работе литературы (в алфавитном порядке условных сокращенных знаков, употребляемых в тексте)

2) Б. — И.А. Бодуэн де Куртенэ. Заметки на полях сочинения В. В. Радлова, 1909 г.
3) В. — W. Wundt. Völkerpsychologie. I. В.
4) В. Я. — Бодуэн де Куртенэ. Введение в языковедение. Изд. IV (просм. проф.) 1912 (литогр. курс).
5) Г. — Л.В. Щерба. Русские гласные. СПБ. 1912 г.
6) Г. Винокур. Культура языка. Москва, 1925.
7) Г. С. — Н.Н. Дурново. Грамматический словарь (грамматические и лингвистические термины). 1924, изд. Френкель. М.—П.
8) Д. — Д. Кудрявский. Психология и языкознание (Изв.ОРЯС, IX, 2).
9) З. — Бодуэн де Куртенэ. Некоторые общие замечания о языковедении и языке. СПБ. 1871.
10) И. — J. Ваudouin dе Соurtenay. Zur Kritik der künstlichen Weltsprachen (в “Ostwalds Annalen der Naturphilosophie”).
11) К. — Н. Крушевский. Очерк науки о языке. Казань, 1883 г.
12) КР — В. Бехтерев. Коллективная рефлексология. Пгр. 1921, изд. «Колос».
13) КЭ — К. Каутский. Этика и материалистическое понимание истории, пер. И. Постмана, изд. Скирмунта, 1906.
14) Л. П. — Статья В.М. Бехтерева в газ. «Ленинградская Правда», № 204 за 1925 г.
[216]            
15) ЛФ. — Бодуэн де Куртенэ. Из лекций по латинской фонетике. Воронеж, 1893 г.
16) Л. Я. — А.А. Шахматов. Очерк современного русского литературного языка. Литогр. курс.
17) М. — А. Мейе. Введение в сравнительную грамматику индо-европейских языков. Юрьев, 1911.
18) Н. — Н.П. Некрасов. Ответ на ст. А.И. Томсона (Изв. ОРЯС, XVII, 1).
19) О. — В. Бехтерев. Объективная психология, вып. II, СПБ. 1910.
20) П. — И.П. Павлов. Двадцатилетний опыт объективного изучения высшей нервной деятельности (поведения) животных. Изд. 2. Гиз. Лнгр. 1924 г.
21) П. Я. — Бодуэн де Куртенэ. Об отношении русского письма к русскому языку. СПБ. 1912 г. Изд. журн. «Обновление школы».
22) Р. — Элизе Рихтер. Как мы говорим? СПБ. 1913.
23) Ре — В. Бехтерев. Общие основания рефлексологии. Пгр., изд. К.Л. Риккера. 1918 г.
24) С. — П. Сорокин. Система социологии, т. I.
25) Сл. — И.А. Бодуэн де Куртенэ. Некоторые «отделы сравнительной грамматики» славянских языков. Варшава. 1881.
26) Т. — А.И. Томсон. По поводу статьи Л.В. Щербы «Субъективный и объективный методы в фонетике». Изв. ОРЯС, XVI, 3.
27) Т. Ф. — Труды первого съезда преподавателей русского языка в военно-учебных заведениях, СПБ. 1904. Статья Фортунатова.
28) Т. Ш. — То же, ст. Шахматова.
29) Т. Щ. — То же, речь Щербы.
30) У. — Д.Н. Ушаков. Краткое введение в науку о языке. Изд. 5-е. Гиз. Mосква.
31) Ф.— J. Baudouin de Courtenay. Versuch einer Theorie phonetischer Alternationen. Strassburg. 1895.
32) Ш. — А.А. Шахматов. Синтаксис русского языка, вып. I. Лнгр. 1925.
33) Ч. — Бодуэн де Куртенэ. Об одной из сторон постепенного человечения языка в области произношения, в связи с антропологией. (Читано в заседании 19-го марта 1904 г.).
[217]            
34) Щ. — Л.В. Щерба. Субъективный и объективный методы в фонетике (Изв. ОРЯС, XIV, 4).
35) Э. — Статьи Бодуэна де Куртенэ — Языкознание, Язык и языки — в Энциклопедическом Словаре Брокгауза и Ефрона.
36) Я. — А. Потебня. Язык и народность. («Вестник Европы». 1895 г., т. V)

и некоторые другие, заглавия которых приведены в тексте.

Инициалами Я.Л. отмечены замечания автора настоящией работы.



[1] Здесь и далее в тексте ссылки даются в сокращенном виде. См. библиографию в конце статьи.

[2] Разрядка моя. Я.Л.

[3] Разрядка моя. Я.Л.

[4] Разрядка моя. Я.Л.

[5] Знаки, как и в дальнейшем, мои. Я.Л.

[6] «Фонема — психический эквивалент звука речи» (Ф., 9).

[7] Разрядка моя. Я.Л.

[8] Разрядка моя. Я.Л.

[9] Разрядка моя. Я.Л.

[10] Разрядка моя. Я. Л.

[11] Характерно, что Бодуэн, замечая «скрип пера при писании», не заметил исключителъного значения общественного характера фактов языка.

[12] Как известно, термин объективный во всей философской литературе употребляется, как противоположность субъективного. Бодуэн злоупотребляет этим термином, применяя его («объективный») к самым субъективным явлениям.

[13] Существует предрассудок, что Бодуэн своей фонемой дал весьма важное различение в мире звуков. В действительности же у Бодуэна было только название «фонема». Субъективно-идеалистическое воззрение, по которому фонема является звуковым представлением, мешало Бодуэну в это название вложить определенное понятие, так как по Бодуэну (стр. 140–141) всякий звук в языковедении (а не только фонема) есть звуковое представление.
        Щерба попытался (см. «Русские гласные» ч. I. Введение) разграничить фонемы и оттенки фонем (дивергенты), не выходя из мира индивидуальной психики. Это ему не удалось, так как пришлось: 1) понятие фонемы осложнить понятием «способности ассоциироваться со смысловыми представлениями», т. е. «способности», которая характеризует слова, но отнюдь не звуки (стало быть и не фонемы), и 2) признать оттенки фонем результатами комбинационных условий звукосочетаний, — условий, мешающих проявлению фонематического намерения, условий, внешних по отношению к этому намерению, условий физиологических, а не психических, — т. е. звуками чисто физиологическими.
        Щербовская неудачная «способность (фонемы) ассоциироваться со смыслом», которая в последнее время начинает бродить по брошюрам некоторых других «фонетиков», конечно, не представляет ничего оригинального. (Ср. у Бодуэна в Э., 531, привед. нами на стр. 134).

[14] Разрядка моя. Я.Л.

[15] Эту мысль еще можно выразить так. Социальная среда дает норму, которая с точки зрения говорящего является намерением. Намерение же реализуется, как исполнение, правда, отягчаясь произносительными и аккомодационными отклонениями, но, имея в виду слушателя, стремится опять к норме.

[16] Говорят, каждое новое начертание буквы (даже в пределах одного типа) отличается от всех прочих начертаний той же буквы. Но ведь нет в природе и двух совершенно одинаковых дубов, что, однако, не мешает признать существование (и отнюдь не только в психике индивида) вида дубов!

[17] Говорение есть процесс субъективный для говорящего, но оно в то же время есть объективный процесс для слушающих.

[18] То же в данном случае, имеется у Ушакова, Краткое введение в науку о языке.

[19] Разрядка моя. Я.Л.

[20] Разрядка моя. Я.Л.

[21] Разрядка моя. Я.Л.

[22] Материалистами в разной степени — являются: еще покойный Д.Н. Кудрявский, ленинградцы: Л.П. Якубинский и С.М. Доброгаев и москвичи: Р.О. Шор и Г. Винокур. Из иностранных языковедов особо должен быть упомянут покойный Ф. де Соссюр и французская школа (Мейе и др.).

[23] Использование накопленного наследства отнюдь не предполагает движение по раз взятой прямой, хотя бы и (ставшей уже) ошибочной, линии, а лишь утилизацию всего того, что при современных, более правильных (лучше объясняющих подлежащие исследованию явления) взглядах оказывается выдерживающим критику.

Кроме того, если некоторые ученики Бодуэна (в роде Л.В. Щербы) развивали учение исключительно в направлении субъективно-идеалистическом, то другие его ученики (Н.В. Крушевский, преждевременно скончавшийся В.Б. Томашевский и др.), исходя из наследства Бодуэна, брали более объективное направление.

[24] Специально вопросам языковедения посвящает свое внимание последователь этой школы С.М. Доброгаев.