Meschaninov-36/2
Meščaninov-36 : Chap. 3

Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- И.И. МЕЩАНИНОВ : Новое учение о языке, Л. : ОГИЗ, 1936

Оглавление

[41]     III. Проблема классификации языков
                   Весь колоссальный по объему языковой материал, уже ставший доступным изучению и тем более ожидающий своего исследователя, не выявит единства процесса и его закономерностей, если мы будем механически перекидывать из одного языка в другой устанавливаемые в одном из них законы развития. Эти „законы“ сами находятся в движении и диалектическом развитии. Соответствуя одному строю речи, они уже видоизменяются в другом. Оставление без учета предлагаемого тем самым историзма в языковом развитии ведет лишь к укреплению стабильности подхода к исторически обусловленной области изучения и усиливает формально-сравнительные сопоставления. Оторванно взятые из любого языка обнаруживаемые им факты, в части ли корнеслова или морфологических и синтаксических деталей, не понятны без их лингвистического же окружения в пределах данного, их же языка. И поскольку единый процесс разнообразится в деталях своего исторического выявления в отдельных периодах строительства речи, постольку же, без углубленного изучения каждого отрезка времени и каждого отрезка в общем языковом массиве, оторванно взятые соответствия могут только смутить научного работника, приводя к поверхностным и нередко рискованным выводам. Поэтому вопрос о языковых группировках является и для нового учения о языке актуальнейшим заданием.
                   Отвергнув старую классификационную схему деления языков по семьям на праязыковой основе и отказываясь, равным образом, от прослеживания их характеризующих признаков по культурным кругам, Н. Я. Марр остановился перед задачею дать свою собственную группировку прослеживаемого языкового материала во всем многообразном выявлении его единого процесса развития. Такое задание выдвинулось впервые после решительного поворота яфетидологии, проведенного в 1924 году. В течение всего следующего десятилетия Н. Я Марр неуклонно шел по пути объединения изучаемых им языков, устанавливая общие элементы развития, в то же время и разъединяя их прослеживанием резких ста-
[42]    
диальных смен и не менее резких расхождений в формальном выявлении хотя бы и сходных стадиальных координатов. Единство процесса исторично и потому все же не означает стабильного единства языковой типологии.
                   Вовсе не отрицая всей сложности вставшей перед лингвистом проблемы, новое учение об языке приходит к выводу о том, что прежняя, внешне, казалось бы, стройная система распределения наличных языков по семьям оказывается на самом деле слишком упрощенною. Имея за собою столетнюю традицию и крупнейшие для своего времени достижения, индоевропейская школа лишь дополняет созданную ею группировку новыми, входящими в орбиту научного исследования языками, отнюдь не меняя основного принципа классификации. В итоге многолетних работ старая система праязыков с установлением носящих их пранародов сохранила незыблемость своей схемы. Даже индоевропейская лингвистика в своем социологическом направлении нашего времени не вышла из рамок формально-описательных грамматик и не расширила границ своих научных изысканий глубже письменных источников того же языка или устанавливаемого его предшественника, с построением исторической схемы по хронологической датировке привлекаемых источников.
                   Язык обычно рассматривается как органическое целое со своим словарным запасом и со своими нормами морфологии и синтаксиса. В нем отмечаются особо отступления от норм общего правила, но без их исторического обоснования и без их истолкования, ограничиваясь в большинстве случаев только формальною фиксациею. При таких условиях посторонние элементы нередко прослеживаются в каждом языке как заимствования из других хорошо известных языков, собственностью которых они считаются, обрекаясь на вечное состояние в этом их положении. Начало же языка не идет глубже древнейшего обнаруженного письменного источника или, в крайнем случае, искусственно восстанавливаемого праязыка, уже носящего в себе характеризующие основы последующего эволюционного развития речи данной узко взятой группировки.
                   Естественно в связи с этим, что в трудах представителей индо-европейской школы не наблюдается развернутой исторической картины и, конечно, нет в них никаких реальных попыток к прослеживанию единого процесса развития речи. Напротив, каждая языковая семья берется обособленно, в связи с чем и вопроса о ее происхождении не ставится вовсе за исключением традиционного низведения ее к мнимому праязыку. Равным образом оставляется без внимания и определение ее места в общем течении глоттогонии. Взаимоотношения языков ограничиваются прослеживанием влияний и заимствований, что никоим образом не разрушает воздвигаемых изолирующих рамок между отдельными языковыми
[43]
семьями. Поэтому и отстаиваемая ученым миром старой школы классификационная схема страдает отсутствием перспективы в общем охвате жизни человеческого общества и создаваемых им языков. Социальная история самого человечества никак не отразилась на этой схеме, самодовлеющей и самозамкнутой в интересах одного только языкознания. В результате получилась самостоятельная языковая история, к тому же далеко не всегда убедительно обоснованная на материале.
                   При таком положении, ныне действующая группировка языков по семьям оказывается не выдерживающей критики в самой своей постановке. Но одним только таким утверждением удовлетвориться нельзя. Если действующая схема неверна, то взамен ее должна быть предложена другая схема, построенная на иных началах с устранением явных ошибок, каковые и должны быть выявлены с определенной ясностью.
                   Одною из коренных ошибок индоевропейской школы придется признать мнимый ее историзм, заключающийся в стабильном, по существу, подходе к языку изучаемого периода и в сравнении его с письменно зафиксированным строем речи других периодов, равным образом изучаемых стабильно. Поэтому, с одной стороны, исследование не идет глубже письменных источников, игнорируя к тому же несомненное сосуществование им бесписьменной речи, находившейся во взаимоотношении с письменною, и в то же время не проводится исторического различия в самом носителе речи, в общественной среде, каковая будет отличаться даже для литературного языка, феодального и буржуазного. В связи с этим язык рассматривается как единое целое во всем своем развитии каждого конкретно взятого языка, различаемое лишь календарною хронологическою периодизациею. В итоге получается отмеченное выше впечатление о цельности языка, выявившегося притом лишь в литературном его представителе при оставляемом в значительной степени в тени наличии народной речи. По этой же причине естественно, что и письменный источник древности рассматривается как основной и поэтому вполне достаточный для построения научных выводов представитель речи ему современного, уже пережитого периода.
                   Берется древнеписьменная речь и современная. Сопоставляются две формы различного времени, и из таких сопоставлений делается вывод об изменении формы, одной непосредственно из другой, безо всякого внимания к причинам наблюдаемых расхождений, к возможности проникновения другого речевого слоя, диалекта и т. д. Между тем, чем глубже уходит история языка, тем сильнее его диалектное дробление и даже местная обособленность строя. Кроме того, развитие языка феодального окружения и языка города идет вовсе не безукоризненно сходными путями, в особенности в связи с обострением противоречия между городом и де-
[44]    
ревней, когда город может экономически господствовать над деревней, как это было в древности, или же деревня над городом, как это было в средние века. При таких условиях взаимные влияния языков, в выработке даже литературного языка, различны в различные периоды истории. В частности, в письменную речь могут проникнуть не только слова, но и морфологические и синтаксические особенности речи, письменно не зафиксированной. Поэтому математически точного, независимого (самодовлеющего) перехода формы в форму быть не может. Несмотря на это, только путем формального сопоставления языковой структуры привлекаемых к исследованию периодов и строится индоевропейскою школою языкознания та схема, каковая по изложенной ее характеристике и названа мною мнимоисторическою.
                   В том же положении мнимого историзма находится и праязыковая проблематика. Как единая речь всего населения праязык, естественно, должен был бы относиться к еще классово не расчлененному обществу. Следовательно, или это — язык доклассового состояния (для Европы — „доисторический“), а в таком случае нарушается основное положение индо-европеистики не уходить глубже реально-осязуемых материалов письменной речи, каковая, конечно, относится, судя по наличным памятникам, уже к классовым формациям, или же это язык тех же „исторических“ периодов классового общества, построяемый в своей единой схеме именно потому, что и в самом классовом обществе индо-европейская школа лингвистов в значительной степени рассматривает язык не расчлененно. Очевидно, последнее и сказалось во всем облике данного искусственно воздвигнутого праязыка, оказавшегося, благодаря этому, витающим над другими языками без всякой опоры на социальную основу.
                   Казалось бы, что при распределении языков по семьям, каждая со своим праязыком в основе, выдвигается и задание сличения их между собою с размещением по скалам хронологической периодизации по признаку не времени существования языков, а степени архаизма их структур. Такая хронологическая систематизация выдвинула бы и периодизацию моментов перестроек, и виды их выявления в конкретно взятых языках.
                   Этого не смогла достигнуть сравнительная грамматика, этого не достигла и школа младограмматиков, хотя она и включила результаты сравнения в историческую перспективу. По словам Ф. де-Соссюра, благодаря неограмматикам „язык перестал рассматриваться как саморазвивающийся организм и был признан продуктом коллективного духа языковых групп. Тем самым была осознана ошибочность и недостаточность воззрений на него сравнительной грамматики и филологии“ (Курс общей лингвистики, стр. 31). Однако, при всей столь
[45]    
благоприятной оценке, данной новому течению в лингвистике еще XIX века, тот же де-Соссюр решительно оговаривается, признавая, что „сколь бы ни были велики услуги, оказанные этой школой, нельзя все же полагать, будто она пролила полный свет на всю проблему в целом, — основные вопросы общей лингвистики доныне ожидают своего разрешения“ (там же, стр. 31—32).
                   И как бы ни признавал даже де-Соссюр констатируемый им сдвиг в языковедных исследованиях с переходом на историзм еще младограмматиков, все же историзм этот оказался крайне односторонним даже и в руках новейшей западноевропейской теоретической лингвистики, не исключая и самого де-Соссюра.
                   Де-Соссюр сделал исключительный для индоевропеистики упор на движение формы и, несмотря на это, остался все же в границах старой концепции. По его словам: „не трудно убедиться, что ни один из [характеризующих индо-европейские языки] признаков полностью не сохранился в отдельных индо-европейских языках, что даже кое-какие из этих признаков не встречаются ни в одном; некоторые из индо-европейских языков даже до такой степени изменили первоначальный индо-европейский характер, что кажутся представителями совершенно иного лингвистического типа“ (там же, стр. 205).
                   Действительно, если взять такие языки, как английский, русский, армянский и др., то говорить об одном лингвистическом строе не приходится, и отсюда, конечно, можно притти к выводу, что „ни одна языковая семья не принадлежит по праву и раз навсегда к определенному лингвистическому типу“ (там же). Более того, при таких условиях можно притти к полному отказу от самого типологического распределения языков по семьям, так как „спрашивать, к какому типу относится данная группа языков, — это значит забывать, что языки эволюционируют, подразумевать, что в их эволюции есть какой-то элемент постоянства“ (там же). Но дело в том, что языки переживают трансформационные сдвиги вовсе не плавного эволюционного течения, и уже одно это дает основание к постановке вопроса о классификационном распределении наличных представителей речи во всяком случае по стадиям, с непременным признанием возможности не только перехода из стадии в стадию, но и перегруппировок между системами.
                   Вся ошибка западной школы, не исключая де-Соссюра, заключается в том, что историзм у них все же упирается в праязык в виде ли того „первоначального индо-европейского характера“, о котором упоминалось в только что приведенной цитате, или же в более конкретизированном образе, данном тем же автором несколькими строками выше, где он
[46]    
говорит, что лингвистам „известны характерные признаки того языка, от которого произошла эта семья“.
                   При таком положении весь историзм свелся к последующему запутыванию характеризующих признаков, ясных и точных только в том первоначальном языке, от которого пошло дальнейшее разветвление, приведшее к изменению, смешению и исчезновению первичных признаков. Выходит, таким образом, что в начале мы имеем один язык, лежавший в основе будущей семьи, или, вернее, целый ряд таких первичных языков по числу выделившихся семей. От этих первоисточников идет все деление, связывающее языки по семьям. Но сами языки в пределах семьи, как оказывается, изменяют и растеривают свои объединяющие признаки настолько, что типологическая классификация оказывается уже затрудненною. Все же они сохраняются в семье по признаку праязыка, каковой на самом деле отсутствует, во всяком случае до нас не дошел, и характерные признаки которого „известны“ лингвистам лишь в результате их теоретических выкладок, построенных на языках, неподдающихся типологии. Получается заколдованный круг, или тупик, как именует его Н. Я. Марр.
                   Если праязык — лишь теоретическое построение, то и первоначальные его признаки тоже являются только плодом тех же теоретических построений. Отсюда неизбежно следует вывод о крайней условности ныне действующей классификации языков, в первую очередь самой индо-европейской семьи, объединяющей такие языки, как английский, армянский, ирландский и др., которые „даже до такой степени изменили первоначальный индо-европейский характер, что кажутся представителями совершенно иного лингвистического типа“ (де- Соссюр, указ, соч., стр. 205).
                   Приходится констатировать, что многообразие речи отвлекло внимание лингвистов от монизма глоттогонического процесса, не только допускающего, но и обусловливающего широту языкового охвата, устанавливающего как схождения, так и расхождения языковых структур и в лексике, и в синтаксисе, и в морфологическом строе. Этому воспрепятствовала в первую очередь обособленность подхода к каждой языковой семье в отдельности с полным замыканием только внутри ее, что привело к изоляции исследовательской мысли и к утрате исторического горизонта. В итоге получился „типологически чистый“ праязык, историческое движение которого выявилось в его языковом разветвлении, утрачивающем таковую чистоту.
                   Такая историческая схема и оказалась неверною. Она неправильна уже потому, что как бы язык ни был своеобразен в своем развитии надстроечной категории, все же он увязывается с основною периодизациею своего общественного базиса. Так, прежде всего, национальные языки не могли по-
[47]  
явиться раньше оформления наций, народные языковые массивы не могли образоваться прежде оформления народностей в путях их схождения хотя бы на грани формирования государственного строя, так же как племенные языки не имели места до образования племен. И если народы, предположим, рабовладельческого или феодального общества сложились в путях коренной социальной перестройки из прежде разрозненных племен, то и речь первых образовывалась в путях трансформации предшествующих племенных языков, которые могут в этом отношении служить как бы „праязыками“, но ни в коем случае не „праязыком“, единым для всего состава языковой семьи. Кроме того, резкая ломка языкового строя создавала в языках государственных образований свою типологию, отличную от предыдущей, каковая вовсе не отличалась „чистотою“ своих признаков по сравнению с показателями позднее сложившейся речи.
                   Правда, пути схождения языков различны в различные периоды, и благодаря экономически обусловленному общению может итти и сближение разрозненных языков еще в доклассовом обществе. Образовывались племена. Разобщаемые друг с другом, они вновь сплачиваются в длительные союзы и, таким образом, делают первый шаг к образованию наций. Тем самым перестраиваются и языки (ср. Происхождение семьи., стр. 117, 119 и др.) Мощным фактором в том же направлении могли служить также растущий товарообмен и экзогамия, но все же государственный язык невозможен до становления государства. И если русский язык есть наследие уже русской государственности, то до образования России на территории Восточной Европы не было и русской речи, а тем более не было и ее праязыка, поскольку до оформления государства в границах Восточной Европы население ее переживало еще родовой строй с раздробленными племенными союзами, носителями разрозненной племенной речи. Равным образом и североазиатские языки объединены в одну группу „палеоазиатских“ только на том основании, что они не могут быть подведены под другие лингвистические известные группировки. Установление же и для них единого праязыка встретило непреодолимые препятствия, все усиливающиеся по мере углубления в изучение самого языкового материала, и т. д.
                   Образование каждого языка в начальном периоде его существования является следствием ломки предшествующего состояния другого языка или ряда других языков, в результате чего появляется качественно новый язык, сигнализующий свое прошлое сохраняющимися пережитками в виде наличных в нем архаизмов. Но и эти архаизмы находятся уже под воздействием чуждых им норм нового состояния, в силу чего могут измениться в своем прежнем облике, чем и затрудняется автоматически точное восстановление прошлого по наличным в
[48]    
языке пережиткам. Этим осложняется палеонтологический анализ речи и спуск в более древние периоды, не сохранившие цельных языковых структур. Оказывается, таким образом, что одним формальным анализом ограничиваться и в данном случае не приходится.
                   Единство глоттогонического процесса вовсе не представляет собою плавного, ровно идущего развития речи с плавным же переходом наличных в ней форм. Напротив, ход исторического продвижения ведет к резким трансформационным сдвигам, к целому ряду ступеней в языковом развитии, как утверждает Н. Я. Марр.
                   На этом пути, в случае отхода от непосредственного материала и увлечения общими выводами, легко впасть в односторонние уклонения. Так, между прочим, неправильными представляются также и некоторые высказываемые предположения последователей уже не индоевропейской школы о том, что всякая языковая группа, по яфетической терминологии система, переживает все стадиальные переходы. Наоборот, если учесть всю обстановку исторического хода развития и вызываемую ею смену языковых образований с качественно иными языковыми составами, образующимися в процессе языковых перестроек и получающими облик новых групповых оформлений, то придется признать, что каждая языковая группа переживает лишь те стадиальные смены, каковые застигаются ею самою на путях ее развития. Предшествующие же стадиальные состояния переживаются другими языками, хотя бы и легшими в основу изучаемого, уже нового языкового состава. На самом деле, пережитое состояние скачка может дать новый язык или новую языковую группу, оставляя позади себя предшествующие стадиальные смены, пережитые качественно иными языками, следовательно иными языковыми группировками.
                   В частности, русский язык, являющийся равным образом продуктом истории, мог в путях схождения других языков, значит еще в период своего собственного образования, уже изначально носить в себе признаки, например, флективности. И потому утверждать, что и он, наравне со всеми другими языками всего мира, должен был когда-то пережить аморфно-синтетический строй — едва ли возможно. Для подобного рода утверждения достаточно учесть хотя бы то, что в то время, когда в Восточной Европе существовавшие в ней языки могли характеризоваться аморфным синтетизмом, в этот самый период русского языка, вероятно, вовсе и не было.
                   При таких условиях возможно, что О. Jespersen все же не так далек был от истины в своем утверждении о том, что индоевропейские языки искони флективны (Die Sprache, ihre Natur, Entwicklung und Entstehung. Heidelberg, 1925). Действительно, конгломерат племен, обитавших на территории Фран-
[49]    
ции и именуемых галлами в римских источниках, не говорил на французской речи, поскольку в то время не было еще французов в Западной Европе.
                   Каков был строй речи того периода — сказать трудно, но все-таки некоторые указания на то имеются, причем данные этого порядка в западной части Европы небезынтересны для историка-лингвиста. Языки могли перестраиваться на индоевропейскую структуру, могли и подпадать под воздействие уже сложившейся по соседству индоевропейской речи, например латинского языка. Во всяком случае характерно уже и то, что одни из наиболее древних языков из числа доступных изучению на данной территории — кельтские, с их наличным живым представителем бретонским, представляют собою, в результате проведенного Н. Я. Марром анализа, еще не индоевропейское образование в полном смысле этого слова, а только переходную ступень стадиального развития звуковой речи между языками древнейшего населения Европы и языками индо-европейской системы. Таким образом, кельтские языки выявляют собою ту же ступень, как и армянские Кавказа, переживающие ее, во всяком случае, независимо от кельтских (Бретонская нацменовская речь, стр. 1).
                   В данном случае вопрос о том, каким образом получалось отмеченное переходное состояние речи, т. е. путем ли внутренней трансформации или же в результате скрещения местных языков с уже сложившимся индо-европейским по соседству, хотя бы с латинским, имеет значение скорее для исследователя поводов проявляющейся языковой перестройки, чем для анализа наблюдаемого процесса самого по себе. И в том, и в другом случае факт переходного состояния окажется налицо, так же как налицо окажется и факт идущей трансформации. И если он улавливается по отношению к будущим романским, то его же надлежало бы установить и для прошлого самого латинского языка, хотя бы он в своих элементах индо-европеизации шел иными путями.
                   Во всяком случае, мы можем признать в достаточной степени устанавливаемым только одно, а именно, что в Европе мы все же наблюдаем момент становления индоевропейских систем в хронологических границах весьма неотдаленного от нас времени лишь нескольких тысячелетий уже развитой культурной жизни. А из всего сказанного не так уж трудно притти к выводу о том, что не только не устранена постановка задания прослеживания моментов становления индоевропейских языков, но не устраняется и возможность того, что даже в период своего становления эти языки уже носили в себе развитые признаки речевой структуры. Значит, они и изначально могли быть уже флективными.
                   Отсюда само собою напрашивается заключение о том, что для более полной характеристики любой языковой группи-
[50]    
ровки, вовсе не исключая и индоевропейской, требуется детальная проработка материала не одним только типологическим анализом. Так, если каждая языковая группировка является продуктом исторического процесса, то для определения ее необходимо выяснить как движущие причины данного исторического явления, так и пути самого исторического хода развития, приведшие к определенному виду схождения языков. Как раз этого рода работа и не была проведена при установлении круга индо-европейской семьи языков, искусственно включенных в одну группу в значительной степени по расово-географическому признаку, т. е. по той же самой схеме, по которой проводит свои построения этнолого-лингвистическая школа культурных кругов. К тому же, отнесение в одну семью языков таких разнотипных представителей, как французский, немецкий и русский (романская, германская и славянская группы), противоречит даже и формально-типологическому признаку.
                   Не меньше затруднений в вопросе о классификации языков представляет и словарный запас, на каковой в проблеме группировки обращается чуть ли не преимущественное внимание. Работа по распределению языков по семьям в значительной степени проводится по общности корнеслова. Между тем, вопрос о том, как установить основной состав слов для данного языка — далеко еще не ясен.
                   Неправильная постановка исторического подхода с вечным стремлением к выискиванию чистоты языковой структуры приводит к отделению основного корнеслова от заимствованного с тенденциею признания за последним незыблемости иноземного его происхождения, так же как и незыблемости своего собственного коренного состава. Из опыта работ даже последнего времени мы видим чрезвычайную стойкость лингвиста в стремлении к тщательной выборке иностранных слов из языка его специальности. Это стремление налицо у тюркологов в части иранских и арабских корней, у германистов — в особенности по отношению к корням романской речи и т. д. Налицо оно и у руссистов. Лингвист и здесь в подавляющем большинстве случаев утрачивает историческую перспективу жизни самого слова, хотя бы и явно заимствованного. Между тем, попав в новое для него окружение, такое слово поддается взаимодействию с прежде чуждой ему средой и в результате входит в общий остов языка. Но в этом отношении вовсе не все иноземные когда-то слова оказываются в одинаковом положении. И, тогда как одни из них уже являются равноправными сочленами данного языка, другие не изжили своего иноземного содержания.
                   Исследователь-лингвист здесь оказывается слишком формальным, базируясь на подлинном, а иногда и мнимом факте заимствования и отмечая его в своей словарной работе без
[51]    
всякого учета социального воздействия того или иного общественного слоя на взятое им извне слово. Такое слово, попавшее из иной языковой среды, получает мнимый ярлык отчуждения и сохраняется с ним без каких-либо попыток постановки вопроса о том, может ли чужое слово стать своим и освоиться языком как свое собственное.
                   Так, например, в русской разговорной речи чувствуется различие в иноземном происхождении даже таких слов, как „оккупация“, с одной стороны, и „курс“, „канал“, „чай“, с другой. Все они заимствованы, и даже устанавливается дата их появления в русской речи, но языковое осознание носителя речи утрачивает уже восприятие последних трех слов как иностранных. Они становятся в осознании говорящего своими словами, и, наоборот, чуждыми, как бы иностранными скорее окажутся такие слова, как „град“ (город), „изгой“, „смерд“ и т. д. Эти слова вышли из обихода или претерпели фонетические изменения и становятся благодаря этому уже чуждыми современному состоянию речи, во всяком случае более чуждыми, чем отмеченные выше явно иностранные по своему происхождению слова, чему ярким подтверждением служит пример с „калошами“ и „мокроступами“.
                   Все же исследователь продолжает делать основной упор именно на заимствования, хотя и тут он нередко сбивается с им же намеченного пути. Так, когда „иноземное“ происхождение отдельных слов не улавливается не только речью, но и научным работником, то слова такого типа, как „море“, „мать“ и др. не отмечаются вовсе в их иноязычных параллелях (см. словари Даля и академический) и воспринимаются как русские с эквивалентом из церковно-славянского и редкими ссылками на эквиваленты из других индо-европейских языков. Именно поэтому такие слова легко попадают в общий слой индоевропейского корнеслова и истолковываются как свои коренные слова в каждом языке, в котором данные основы находят себе место, т. е. как коренные слова целого ряда языков. Это и лежится в основу классификации.
                   Идя по такому пути, исследователь нередко или искусственно устанавливает заимствования, опираясь только на формальный признак, или же вовсе обходит вопрос о заимствовании, в особенности в тех случаях, когда анализируемое слово уже налично в древнейшем письменном памятнике изучаемого языка.
                   Такая постановка явно неправильна, и если мы учтем количественную сторону наблюдаемого факта (широту распространения слова в языке, частое его употребление в обыденной речи и т. д.) и в связи с этим качественную его перестройку, то мы неизбежно придем к выводу о возможности внедрения заимствованного когда-то слова в основной слой речи, лишь условно носящий наименование „коренного“, т. е. имеющего
[52]    
корни в своем языке. Такие внедренные слова дают свои семантические продвижения („калоша“ в разных ее смыслах) и ответвления. Они морфологически оформляются по правилам воспринявшей их речи („чай“, „чайничать“, „чайный“ и т. д.) и кажутся вовсе не странными произносящей их социальной среде, также как не странным представляется немецким колонистам Закавказья слово „закусирен“, произносимое в комплексе немецкой речи (Kommen Sie sakussieren в значении „пойдемте завтракать“).
                   Как на пример подобного рода постановки можно сослаться хотя бы на то, что тюркское şu „вода“ находит себе тождественный фонетический эквивалент с тем же самым значением в халдском (şu „вода“, „озеро“), что отнюдь не устраняет за означенным тюркским соответствием признания закономерного основного тюркского же слова. Наоборот, если мы продолжим до бесконечности выключение из изучаемого языка сначала явно заимствованных слов, затем слов, утративших дату заимствования, но имеющихся в других языковых системах, затем вообще слов, наличных своими эквивалентами в иных группировках и т. д., то в каждом языке останется весьма ограниченный запас, но и его легко будет признать за преемственно доставшийся корнеслов от исчезнувших языков, на почве которых создался данный объект исследования. Таким путем, в конечном итоге, окажется, что ни один язык не является собственником своего самостоятельного запаса слов, и что весь его корнеслов состоит из чуждых элементов.
                   Очевидно, что указанный путь исследования, равным образом, не стоит на безукоризненно прочной почве и что мы, признавая присутствие в каждом языке характеризующего его словарного состава, должны подойти к его определению на новых основаниях с учетом его движения.
                   Известного рода текучесть корнеслова обусловливается в свою очередь не одною только внутреннею трансформациею, когда, при расщеплении, одинаковые основы оказываются в различных уже выделяющихся языках, но и в схождении языков и в диспансии терминов, разносимых действующею в данном случае общественною средою. Такая действенная среда в разные периоды развития общества будет различною. Так, например, в классовом обществе такая активная среда оказывается уже классом, ведущим к распространению воспринятого им корнеслова, хотя бы в путях распространения литературного языка и его взаимной связи с существующею народною речью. Но и в доклассовом еще обществе роль общественного слоя (очевидно, уже не класса), как разносителя общей терминологии, вовсе не устраняется. Общественный слой и тут выступает мощным фактором, воздействуя на такой же ход исторического в языке процесса, хотя бы и на иных основаниях.
[53]                
                   В экспансии корнеслова еще в „доисторических“ языках могли сыграть свою роль, например, торговые пути, рабство, дружины военачальников, державшиеся постоянными войнами и набегами. Так, дружины германцев оказывались подвижными и в центре своих племен и вне их, даже в составе римских войск. Это только один пример, но и его достаточно для утверждения текучести корнеслова, следовательно и необходимости учета этой текучести при разрешении общих вопросов глоттогонии. Здесь объединение словарного запаса идет не только путем слияния племен в союзы, но и путями усиления активной роли определенного общественного слоя, входящего отчасти и в роль такого объединителя, и в роль активного участника в установлении взаимоотношений с иноязычным народом.
                   Такой общественный слой, с одной стороны, ускорял процесс объединения разрозненной племенной речи, непосредственно участвуя тем самым в установлении общего корнеслова, им же разносимого; с. другой стороны, он же легко мог оказаться и разносителем чуждого корнеслова через иноплеменных рабов, торговцев, через военную дружину с ее вождем в особенности тогда, когда ему „нечего было делать в ближайших окрестностях“ и когда он в силу этого „направлялся со своим отрядом к другим народам“ (ср. Происхождение семьи, частной собственности..., стр. 172). Тем самым воспринимались „иностранные“ слова, содействуя в частности внедрению в создающуюся германскую речь и латинского корнеслова.
                   Индо-европейская школа обходит всю эту сложную обстановку и вовсе не ставит вопроса о происхождении изучаемого языка или же разрешает его тем же формально-типологическим методом, возводя языки к праязыковым ячейкам. Лишь в отдельных случаях имеются намеки на миграцию, там же, где переселенческий момент не улавливается или где имеется более данных об автохтонной перестройке, вопрос генетического порядка вовсе обходится молчанием. В таком положении лингвист оказывается нередко. Возьмем любой из языков Передней Азии. Так, например, трудно объяснить появление языка ахеменидской Персии VI века до нашей эры переселением народа, засвидетельствованного в своем имени Парсуа на том же месте, во всяком случае еще в VIII веке (см. клинообразные надписи Вана и Ассирии), ссылка же на мидийский язык темна и непонятна, так как сами же ахеменидские надписи различали оба языка своими переводами (язык второй категории ахеменидских текстов). При таких условиях, подходя формально к древнему языку Ирана, придется признать необходимым или провести его палеонтологический анализ, прослеживая пути диалектического его развития в результате коренной ломки социального строя Передней Азии именно
[54]    
в указанное время, или же признать его неожиданное появление и на этом успокоить исследовательскую мысль.
                   По последнему пути идет основная линия работ старой лингвистической школы, чем и объясняется ее тенденция брать любой язык в цельном, сложившемся его состоянии без постановки вопроса о его происхождении и в лишь кажущейся его цельности, а этим в свою очередь обусловливается только формальное его описание без возможности уточненного усвоения его содержания.
                   Историческая схема нового языкознания обращается в другую сторону с резким противоречием той, каковая построена и поддерживается старым направлением в лингвистике. В противоположность ей обостряется у лингвиста также внимание и на исторический процесс общественных перестроек, разнообразно отражающихся в идущих сменах языковых структур. Отпадает в первую очередь искусственное праязыковое деление, несоответствующее общественному историзму, с которым связан язык, как всеми признаваемое явление социального порядка. В связи с этим коренным образом должен перестроиться и сам подход к классификации языков.
                   Прежде всего не подлежит сомнению, что ныне существующие языковые группировки вовсе не изначальны. Они оформляются в процессе исторического развития, и выяснение места их в этом процессе вовсе не уточняется традиционными поисками праязыка. Именно поэтому индо-европеистические построения, несмотря на проведенные сложные и кропотливые работы, оказались крайне упрощенными и далеко недостаточно обоснованными на чрезвычайно осложненном ходе истории.
                   С другой стороны, перестраиваясь в лингвиста-историка, языковед нашего времени неминуемо выходит за узкие рамки привлекаемого индо-европеистикою материала не только в ширину, с более усиленным привлечением диалектов и говоров, но и в глубину в пределах досягаемого материала, хотя бы по сохраняющимся в нем пережиткам предшествующего иного состояния. Такое расширение представляется необходимым, во-первых, потому, что история языка вовсе не ограничивается периодами одной только письменной речи и, кроме того, вовсе не полностью в ней представлена. Письменная речь, к какой бы древности она ни относилась, не создает вполне выраженного в ней языка, а лишь передает уже наличные его нормы, создавшиеся задолго до работы писца. Ввиду этого исследователь, приступая к анализу речи письменного памятника, как к единственному неоспоримому и цельному историческому документу, не сможет понять структуры речи его источников без установления корней изучаемого периода самого исследуемого памятника. Историческая его характеристика останется неуловленною без постановки вопроса о содержании предшествовавшей ему бесписьменной речи и самой каче-
[55]    
ственно иной письменности предыдущей ступени, давших и строй исторически зафиксированного языка, и схему исторически начертанного письма. Следовательно, история развития речи, необходимая в своем уяснении для правильной постановки проблемы классификации, должна браться во всем охвате всего досягаемого исторического процесса.
                   Именно это и отметил Н. Я. Марр в своей речи на ноябрьской сессии Академии Наук 1932 года. По его словам: „наш метод исторического изыскания ведет всегда от близкого к дальнему, от родного к чужому, от известного к неизвестному, в языках — от новых к старым, от устных живых к так называемым мертвым письменным — классовым (в классовых же переделках иногда они и ныне бытовые — первобытного общества), в области материального производства — от памятников материальной культуры позднейших и современных бытовых к древним и древнейшим“ (Труды сессии, 1933 г., стр. 518).
                   Такой расширенный диапазон исторического размаха лишь уточняет конкретный анализ конкретно взятого языка. Только при нем возможно прослеживание смен языковых структур, их периодизация и образование новых в процессе коренной ломки прежних. Историческая перспектива развития речи вскрывается лишь при широком охвате языков и современных, и древних, и письменных, и бесписьменных. Так, например, одно лишь сопоставление колониальных языков отсталых народностей с речью современной Европы уже само по себе выдвигает перспективу архаизма и продвижения. Языки отсталых народностей выявляют сложнейшую конкретизацию с нанизыванием характеризующих частиц одна на другую, тогда как европейские языки вносят значительную долю абстрагирования. Так, в последних приводятся общие формы иногда без их уточнения специальным указанием действующего лица, предмета действия, направления, цели и т. д., тогда как языки родового строя отличаются именно этою особенностью. Причина данного явления, равным образом, оставляется нередко без объяснения несмотря на то, что смена мышления сама напрашивается здесь на учет.
                   Мышление индейца Америки, негра Африки, австралийца и т. д. отделяется этнографами от мышления европейца. Но и у самого последнего нормы действующего у него логического сознания вовсе не изначальны. Человечество достигает их длительным путем внутренней своей собственной перестройки. Отсюда придется признать, что ту же стадию, в какой находятся языки родового строя с его нормами мировоззрений, переживали когда-то и языки населения Европы. Эти языки исчезли, но не бесследно. На их месте в процессе их же трансформации образовалась речь последующей стадии. Появились уже новые языки, заменившие в процессе взрыва пре-
[56]    
дыдущее состояние с резкою сменою и норм действующего сознания.
                   Казалось бы, что взаимоотношение языка с мышлением уже по одному этому получает свое законное право на исследование. Но мышлением в его связи с языком лингвисты вообще почти не занимаются. Даже де-Соссюр ограничивается лишь заявлением о том, что язык непосредственно не подчиняется мышлению говорящих. Вопрос в этом направлении с достаточною глубиною еще не прорабатывался, и это вполне понятно, поскольку для лингвистики старого направления единственным и истинным объектом изучения являлся все же только язык, „рассматриваемый в самом себе и для себя“ (де-Соссюр, Курс общей лингвистики, стр. 205—207). Заново с возможною полнотою проблему взаимосвязи языка и мышления в ее конкретном выявлении на языковом материале дает Н. Я. Марр, ставя данную тематику на последнем этапе своих работ, начиная с 1930 года.
                   Весь ход языкового развития и состояние каждого языка в отдельности многим сложнее той упрощенной схемы, каковая обычно предлагается в общих курсах языкознания и в отдельных описательных грамматиках. Языковая структура подвергается коренным сдвигам, свидетельствуя трансформационный процесс своего движения, переходя с одной ступени на другую. Такие переходы выявляются в изменениях семантического продвижения корнеслова и в изменении принципов структурного оформления в целом (стадии). Параллельно этому стадиальному делению общего хода развития речи по доступным изучению языковым материалам устанавливается новым учением о языке и распределение языков по системам согласно выявляемым ими сближениям и расхождениям между собою как в общности корнеслова, так и в грамматической морфологии. Оба эти деления по стадиям и системам не перекрывают одна другую, они могут не совпадать, в частности одна, стадия, то есть один определенно взятый период развития речи, включает в себе несколько систем, тогда как одна система может оказаться разностадиальною. В таком именно состоянии и оказались, по утверждению Н. Я. Марра, языки яфетической группы (систем), в том числе и кавказские.
                   Наиболее ясное различие существа систем и стадий будет, при таких условиях, заключаться в том, что стадии представляют собою ступени в историческом ходе развития единого языкового процесса и потому прослеживаются на всем языковом материале в его целом. Именно здесь наиболее ясно выражается периодизация по связи языка с мышлением. Изменение мышления, зависящее от развития материального производства и материального общения людей с их развивающеюся идеологиею, отражается в языковом строе, передавая также и отношение человека к изменяемой им природе. Таким образом,
[57]    
подчиненное последней самопонимание в стадии мифологического или „магического“ мышления не могло не отразиться и на языковом строе. Таковой, в своей формальной части, не мог по изложенным причинам опережать вкладываемое в него содержание. Другими словами, активный строй логического мышления не был в состоянии выявиться в языках, выражающих миропонимание еще мифологического состояния до выработки норм логического сознания. Пока не было этих норм, и язык не мог их передавать ни в семантике корнеслова, ни в своем структурном оформлении. Тем самым стадиальное языковое деление обусловлено периодизациею мышления и через него связано с социальною основою общественного развития. Но все-таки это языковое деление по стадиальным переходам не совпадает механически с делением мышления по периодам. Связанная с ними языковая структура все же характеризуется и своею формальною частью. Последняя, в процессе своей перестройки под воздействием нового содержания, дает свои соответствия между формой и действующим ее восприятием. В результате формальная часть, еще не взломанная новым содержанием языкового строя, отделяется от предыдущего своего же состояния новым содержанием, но тяготеет по-прежнему к нему по формальной передаче норм изменившегося сознания. И поскольку языковой строй рассматривается во всей совокупности формы и содержания, постольку же подобный вид внутреннего противоречия образует отдельную языковую ступень, то есть отдельную стадию. В таковом положении оказываются, например, эргативные языки (см. кавказские яфетические), в которых пассивный строй речи воспринимается нормами логического сознания. Но все же и тут мышление, как фактор классификации, вовсе не отстраняется, наоборот, именно оно, в его расхождении с общим строем речи, лежит в основе стадиального выделения. Таким образом, несмотря на обязательный учет формальной стороны и именно благодаря ему, все же стадиальная периодизация во всем ее объеме проводится в своей основе по взаимоотношению языкового строя с историческим ходом продвижения мышления.
                   При дальнейшей более детальной проработке явится возможность построения цельной схемы стадиальных чередований в языке, что и вполне оправдывается моментами монизма в языковом развитии. Получится своего рода „языковая стадиальная стратиграфия“. Но все же намечаемые стадии, ввиду частичного налегания характеризующих признаков в преемственном процессе исторического движения и сохранения пережиточных элементов предшествующего стадиального состояния, окажутся безукоризненно выдержанными только в теоретических построениях, на практике же „чистых“ стадиальных представителей не окажется вовсе. Следовательно, отнесение
[58]    
той или иной группировки языков к определенному стадиальному состоянию проводится с учетом решающих, ведущих стадиальных признаков. Это придется иметь в виду по отношению к каждой рассматриваемой ниже стадии. Все они определяются лишь общею основою структурного оформления, еще содержащего в себе сосуществующие пережиточные нормы и уже выявляющего в той или иной степени закладываемые элементы движения вплоть до элементов продвижения в последующую стадию. В таком положении оказываются все языки. Именно поэтому взаимоотношение всех слагаемых, то есть и пережитков, и зарождающихся новых норм, и разнотипности действующих стадиальных признаков, все это служит в свою очередь основой для группировок, но уже не стадиальных, а внутристадиальных, следовательно группировок иного характера (системы).
                   Чередование стадий проходит весь период существования речи целиком, хотя и улавливается по наличному материалу только с известного периода уже до известной степени развитого общественного состояния и развитого состояния речи. Все же, при таких условиях, допустима и постановка, хотя бы в теоретическом порядке, вопроса о древнейших стадиях речи, включая и первичную, то есть стадию, характеризующую речь на первых этапах становления человека. Для этого Н. Я. Марру послужили основанием, с одной стороны, палеонтологический анализ позднейших речевых систем со спуском в предшествующие им периоды, а с другой стороны, такой же анализ не языкового материала, выясняющего социальный строй человека и его мышления периодов, лишь отраженных в непосредственных языковых фактах.
                   Другое дело с системами. Понимая под ними обособившуюся языковую группировку, мы и в них уже заранее предопределяем временный характер. Прежде всего, каждая система слагается в определенном историческом периоде и может исчезнуть в процессе переживаемых трансформаций.
                   Мы знаем ряд исчезнувших языковых систем, и отрицать их наличие в далеком прошлом едва ли придется, если признать правильность нашего подхода к истолкованию процесса развития речи. Языковые группировки существовали и в древности. Они равным образом слагались под социальным воздействием, но они же и исчезали с исчезновением их носителей по мере трансформации последних в иные социальные образования, иногда искусственно сохраняясь в культовой речи и т. д. В связи с этим гибли и целые языковые системы, равным образом перестраивавшиеся в другое состояние под воздействием пережитого сдвига. Все же в процессе перестройки отдельные элементы погибших систем могли или оказаться пережитками в последующих, или же совпасть со сходными им в других системах тоже последующих периодов,
[59]    
давая тем самым соблазнительные основания для сравнения и даже отождествления различных систем речи, нередко с крайне шаткими выводами в тенденциозных поисках извечных языковых семей. Так обычно обстоит дело с вновь изучаемыми языками, так было, например, с шумерским, который Autran отнес к числу индоевропейских по отдельно взятым, выхваченным признакам, так было с халдским, на тех же основаниях отнесенным Сандалджаном к тем же индо-европейским, и т. д.
                   Системы, таким образом, определяются по формальному в них выявлению стадиальных особенностей. В последних имеются схождения и расхождения. По принципу схождения строятся системы, имеющие в свою очередь свои схождения и расхождения, обусловливающие деление по языкам, а внутри их, на тех же основаниях, по диалектам и т. д. Каждая система имеет свою типологию, то есть, относясь к определенной стадии, вырабатывает свои специфические формальные показатели. Поэтому индоевропейские языки разбиваются на группы по типологическим их особенностям, не образуя типологического между собою тождества и даже близости. И если де-Соссюр утверждает, что „некоторые из индо-европейских языков даже до такой степени изменили первоначальный индо-европейский характер, что кажутся представителями совершенно иного лингвистического типа“ (ук. соч., стр. 205), то отсюда сам собою напрашивается вывод о том, что эти языки разнотипны и генетически не общи или же, во всяком случае, стали разнотипными, если когда-нибудь и принадлежали к одной группе. Другими словами, индоевропейские языки в настоящем их состоянии не образуют одной единой системы, тогда как тюркские и семитические признаются самим же Н. Я. Марром правильно уловленными в своих группирующих рамках (Зап. Кол. вост., т. V, 1930 г., стр. 611—612). Во всяком случае нельзя отрицать того, что типологические показатели меняются, поэтому и системы могут распадаться и составляться затем по иному типологическому признаку.
                   Только таким путем можно с доступною полнотою проследить и идущий процесс трансформации языковых систем, и движущие его силы. Но в ходе этого процесса выявляются не одни только внутренние языковые перестройки, но и языковые схождения, установить каковые невозможно без более широкого привлечения различных языков в горизонтальном разрезе синхронического их сосуществования. При таких условиях сам принцип группировки по праязыковым семьям должен коренным образом измениться с непременным учетом того, что само распределение языков не может быть стабильным и неизменным для всех их периодов, и тем более не может быть изначальным. Языки изменяются как в процессе движе-
[60]    
ния своих внутренних противоречий, так и в идущем ходе сближения языков и частичного даже слияния их. Поэтому подлежат уточнению и пути схождения языков, различные в различные периоды и при различных условиях одного и того же периода. Например, схождение монгольских языков может итти другими путями, чем схождение тюркских, и на иных условиях, чем шло схождение романских. Все это затрудняет проблему группировки языков и в то же время требует уточнения самих признаков отнесения данного языка к той или иной группе.
                   В задачу настоящего моего курса вовсе не входит проведение полной классификационной схемы. Я ограничиваюсь лишь заданием провести на конкретном материале основную постановку Н. Я. Марра, кратко и сжато изложенную в трех вводных главах. Более того, я делаю пока исключительный упор на стадиальность, избегая углубления в тематику деления языков по системам.
                   Языковые стадии, по намеченному Н. Я. Марром пути, требуют выявления их на самом материале. Но, опираясь на лингвистический материал, приходится излагать и его формальную сторону, и его динамику, прослеживаемую в той же формальной стороне. При этом анализ формы, в заданиях выявления ее историзма, нуждается в неоднократных сравнительных параллелях. Яфетидология, оспаривая правильность формально-сравнительного метода, вовсе не отказывается ни от изучения формы, ни от сравнительного подхода, перестраивая его на сравнительную палеонтологию, то есть на сравнительное изучение формы в ее историческом движении, во взаимоотношении формы с ее социальною значимостью, и восприятия ее (содержания), что в свою очередь ведет к уяснению данного содержания сосуществующими нормами сознания.
                   Вместе с тем в языковом строе вырабатываются свои типологические показатели в стадиальном разрезе. Эти показатели находятся в том же движении и в коренных типологических сменах. Резкие языковые сдвиги дают новые языковые образования, кажущиеся новыми и действительно новые, но все же в преемственном трансформационном ходе развития речи. Понять такой процесс движения и ход изменения языковых показателей можно только путем сравнительной палеонтологии. Этим путем устанавливается преемственность меняющихся языковых форм, грамматического строя и т. д. из стадии в стадию с новым качественным состоянием и в то же время с глубокими корнями в качественно иное прошлое. Тем самым устанавливается и преемственность стадиальной типологии.
                   Заданиям „стадиальной типологии“ и посвящается настоящий курс, опирающийся все же на сравнительно узкий круг языков в пределах моей досягаемости,

РЕКОМЕНДУЕМАЯ ЛИТЕРАТУРА
— Классификационная схема индоевропейской школы;
                   F. N. Finck, Die Sprachstämme des Erdkreises, Leipzig. 1909.
                   Les langues du Monde, Paris, 1924.
                   W. Schmidt, Die Sprachfamilien und Sprachenkreise der Erde. 1926.
— Классификация языков по новому учению о языке:
                   Работы Н. Я. Марра по общим вопросам классификации см. в главе о языке и мышлении.

Настоящая глава представляет собою краткое изложение, несколько дополненное, моей же работы „Проблема классификации языков в свете нового учения о языке“ (речь, произнесенная на торжественном годовом собрании Академии Наук 12 февраля 1934 г.).


Retour au sommaire