Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- МЕЩАНИНОВ И. И. : «Глоттогонический процесс и проблема стадиальности», Известия Академии наук СССР. Отделение литературы и языка, 1941, № 3, стр. 8-28. [commentaire]

[8]
Н. Я. Марр особо отмечает 1924—1925 гг. как период коренного переворота в новой языковедческой теории.[1] С этого времени он решительно переходит на диалектический метод в своих лингвистических работах и устанавливает основные положения материалистического языкознания.

Пересматривая с этой точки зрения имевшийся в его распоряжении обширный лингвистический материал, он выдвигает четыре основных положения, на которых строится им новый этап теоретического языковедения. Эти основные устои можно в настоящее время сформулировать в следующем виде: во-первых, подход к языку как к надстроечной области, зависящей в своем возникновении и развитии от материальных условий общественной жизни; признание языка продуктом человеческого общества, входящим в сферу духовной его жизни, и поэтому подлежащим изучению в неразрывной связи с другими явлениями материальной и духовной жизни человека (язык и общество). Во-вторых, диалектическое единство языка и мышления, обусловившее влияние материальной жизни общества на язык через нормы сознания (язык и мышление). В-третьих, признание, в связи с этим, социальной обусловленности языкового развития, подчиненного общим законам общественной истории (единство глоттогонического процесса). И в-четвертых, прослеживание в языке поступательного движения с переходом от старого качественного состояния к новому качественному состоянию, зависящему, в конечном итоге, от различных условий материальной жизни общества в различные периоды общественного развития[2] (стадиальные переходы в развитии языка).

Остановимся несколько подробнее на этих основных положениях, выдвинутых акад. Н. Я. Марром в процессе его работ над лингвистическим материалом.

Установленное Н. Я. Марром учение о единстве глоттогонического процесса представляет собою один из четырех краеугольных камней, на которых покоится воздвигнутое им новое учение о языке. Благодаря ему предвидится в будущем задание построения сравнительной грамматики разно-системных языков. В то же время изучение отдельных языков выигрывает в понимании своего строя, рассматриваемого на общем фоне многочисленных схождений и расхождений в формальном выражении тех или иных лексических и синтаксических построений.

Поддающиеся сравнению общие моменты, улавливаемые в различных языковых структурах, признаются не одним только Н. Я. Марром. Их усматривает каждый, занимающийся проблематикой общего языкознания. Так, например, Ж. Вандриес «пытается рассматривать изучавшиеся им
[9]
факты как отдельные моменты обширной истории»[3]. Э. Сепир стоит на той же позиции. «Подобно тому, — говорит он, — как схожие социальные, экономические и религиозные установления выросли на разных концах мира из различных исторических антецедентов, так и языки, идя разными путями, обнаруживали тенденцию совпасть в схожих формах». «Более того, — продолжает Э. Сепир, — историческое изучение языков вне всякого сомнения доказало нам, что язык изменяется не только постепенно, но и последова­тельно, что он движется бессознательно от одного типа к другому и что сходная направленность движения наблюдается в отдаленнейших уголках земного шара». В связи с этим Сепир признает, что неродственные языки сплошь и рядом самостоятельно приходят к сходным морфологическим системам[4].

Казалось бы, что все эти и им подобные высказывания близки друг к другу. Но близость эта объясняется лишь констатированием факта, а не его истолкованием. Так, тот же Э. Сепир, с полным основанием утверждая, что историческое изучение языков доказывает не только постепенную, но и последовательную их изменчивость с продвижением от одного типа к дру­гому, и прослеживая сходную направленность движения в отдаленнейших уголках земного, шара, признает в то же время бессознательность этого движения. Кроме того, Сепир усматривает некие могущественные движущие силы, направляющие язык и не зависящие от общего хода истории. Он полагает, что психологам будущего удастся вскрыть конечные причины образования языковых типов[5].

Э. Сепир выступает в данном случае как историк только языка, рассматриваемого вне его реального окружения. Идеологическая надстройка, при таких условиях, оказывается оторванною от своего материального базиса, и к изучению ее Сепир призывает не социолога, а психолога ста­рой школы. Сепир видит бессознательность движения там, где на самом деле имеется исторически обоснованный процесс. Он сопоставляет путем сравнения движение социальных и экономических установлений с движением языка вместо того, чтобы обусловить последнее первым. Он не видит того, что общественная жизнь в ее различных выявлениях, следовательно и в языке, не представляет собой скопления случайностей и что источник формирования духовной жизни общества нужно искать в материальных его условиях.

В этом и заключается слабая, уязвимая сторона зарубежного языко­знания, продолжающего строить свои выводы в рамках самодовлеющей лингвистики и в направлениях психологической школы языкознания. В этом же, равным образом, обнаруживается основная точка расхождения между ним и крупнейшим мировым языковедом, советским ученым акад. Н. Я. Марром.

Перейдя с 1924 г. на диалектический метод исследования, Н. Я. Марр построил свою схему единого глоттогонического процесса на основах исто­рического материализма. В связи с этим, Н. Я. Марру пришлось детально проработать целый ряд вопросов, касающихся места языка среди других проявлений общественной жизни. Н. Я. Марр подробно останавливается на взаимоотношениях языка и общества, языка и мышления. «Проблема о мышлении, — говорит он, — это одна из величайших, если не самая великая теоретическая проблема в мире, именно потому, что его корни находятся не в нем самом и не в природе, а в материальном базисе»[6]. Признавая тем самым, что источник формирования мышления лежит в усло­виях материальной жизни общества, Н. Я. Марр пришел к выводу, что
[10]
язык, представляющий собою диалектическое единство с мышлением[7], раз­вивается в своем строе, опираясь «не непосредственно на тот или иной тип техники, хозяйственной и социальной структуры, а при посредстве мышле­ния»[8]. Создавая и развивая свое материальное производство, человеческое общество изменяет, вместе с тем, свое мышление, а тем самым и продукты своего мышления. Следовательно, изменения в структуре речи идут не сти­хийно и не самостоятельно, а обусловлены движением норм сознания и зависят от их смен, в свою очередь обусловленных материальною жизнью общества и историческим ходом его развития.

В таком виде устанавливается процесс развития мышления и языка. Оба они являются продуктом истории человеческого общества. Это поло­жение углубляется Н. Я. Марром, и по мере все большего углубления в этом направлении (материальные условия жизни общества — мышление — язык) он все дальше и дальше уходит от основной линии теоретической мысли старой лингвистической школы, продолжающей изучение языкового материала, замкнутого в самом себе.

Изменение языковой типологии, другими словами, историчность языковых явлений, оказывается в настоящее время общепризнанным фактом. На этом строится историческая грамматика. Признается даже, как мы видели выше, последовательное и преемственное движение языков от одного типа к другому. Но и эти общие положения языковедения, устанавливаемые и уточняемые на современной ступени знания, получили у Н. Я. Марра совершенно новое освещение.

Представители старой школы признают последовательность и преем­ственность поступательного движения в языке. Постепенно меняющиеся формы продолжают до сих пор возводиться к общей для ряда языков основе праязыка. «Никто, — по словам Вандриеса, — не может говорить на этом языке, но всякий лингвист должен знать, какие были грамматические категории в этом языке, как они в нем выражались, каково было значение его суффиксов и окончаний. А это — основное, так как эти грамматические сведения дают нам возможность языковыми средствами восстанавливать исторические связи, соединяющие языки друг с другом»[9] (речь идет об индо­европейских языках).

От праязыка не отказываются ни Вандриес, ни Сепир[10]. Его кладет в основу генеалогической классификации А. Мейе[11]. Характерные признаки того языка, от которого произошла индоевропейская семья языков, считаются де-Соссюром точно установленными. И если некоторые языки этой семьи даже до такой степени изменились в своем первоначальном индо­европейском характере, что кажутся представителями совершенно иного лингвистического типа, то это объясняется де-Соссюром и его последова­телями эволюционным движением языкового развития[12]. Тем самым уста­навливаются ими принципы эволюционной лингвистики.

Н. Я. Марр отказался от этих принципов. Он усматривает не эволю­ционное, а резко изменчивое развитие речи. Он устанавливает резкие сдвиги, скачки, ведущие к новому качественному образованию, к новой ступени языкового развития. Вместо постепенного эволюционного движения Н. Я. Марр устанавливает ступенчатый переход, именуемый им стадиальным. Для таких переходов требуется изменение материальных условий жизни, общественного бытия, отразителем которого является обще-
[11]
ственное сознание и его непосредственная действительность — язык. Даже индоевропейские языки, как утверждает Н. Я. Марр, хотя и «составляют особую семью, но не расовую, а как порождение особой степени, более сложной, скрещения, вызванной переворотом в общественности в зависимости от новых форм производства»[13]. Н. Я. Марр считает, что вначале был не один, а множество племенных языков, единый же праязык он признает за сослужившую свою службу научную фикцию.

Праязык сыграл свою определенную историческую роль в прошлом лингвистических исследований, но отсюда вовсе не следует, что эту ничем не подтвержденную гипотезу нужно сохранять и дальше. Правильно уловленное схождение ряда языков, правильно распределенных по группам (семьям), было объяснено по методу эволюционной лингвистики происхо­ждением от одного общего для них типа. Отказ от эволюционной лингвистики неминуемо повлек за собою отказ и от единой праязыковой схемы, что в корне меняет все направление научно-исследовательской работы над языком. Каждый лингвист должен стремиться не к тому, чтобы знать, какие грамматические категории будто бы существовали в никогда не существовавшем праязыке, а к усвоению подлинной истории изучаемого им языкового явления, чему праязыковое построение в настоящее время уже начинает мешать.

Не внося существенных изменений в саму группировку языков, про­веденную генеалогическою классификациею, Н. Я. Марр все же отказы­вается видеть в основе ее праязык. Установленные в языке группировки (семьи или системы) он считает весьма поздним явлением в истории чело­веческих эпох. Для выяснения их исторического прошлого, вплоть до их образования, требуется, по словам Н. Я. Марра, углубленная в историю работа «над установлением их материальной базы, производства и производственных отношений, соответственного отнюдь не первичного времени, даже какого-либо подобия подлинной первичности»[14].

Став тем самым на позиции исторического материализма, Н. Я. Марр, естественным образом, не мог в своих языковедных работах тесно замкнуться в рамки одного лишь лингвистического материала. Чтобы понять его, нужно было выйти за его же границы. Н. Я. Марр, оставаясь лингвистом, обратился в историка, а язык в его руках стал первоклассным историческим источником.

Придавая особое значение исследованию над самим языковым материа­лом, Н. Я. Марр в то же время требовал от языковеда определенного общеисторического горизонта, содействующего пониманию этого материала. Он требовал, чтобы лингвист работал над ним более углубленно, чем обычно работает ученый, занятый схемою только филологически изучаемого текста письменной или устной речи. Отсюда — ясно выраженное тяготение Н. Я. Марра к истории материальной культуры, являющейся также одним из наиболее достоверных источников для построения подлинной истории человечества, а не той истории, которая строится только на узких основах свидетельств письменных памятников.

И здесь Н. Я. Марр, оставаясь лингвистом, последовательно и выдер­жанно шел по новому взятому им направлению. Н. Я. Марр строил каче­ственно иную археологию, он создавал историю материальной культуры, а не вещеведение, так же как и в языкознании он строил историю языка, а не изолированно изучаемую историю меняющихся форм, исследуемых сами в себе и сами для себя. Язык при этих условиях поднялся до высоты первостепенного исторического документа, так же как и история материальной культуры стала подлинным историческим источником. В итоге
[12]
получилось сближение исследователя языка с историком материальной культуры, прекрасно сочетавшееся в лице самого Н. Я. Марра и не достигнутое другими исследователями.

Не достигнутое, а иногда и не понимаемое. Один из заслуженных профессоров Афинского университета с изумлением спросил: «какое отношение к археологии имеют лингвистические исследования?» Заявление это последовало на сообщение о приезде акад. Н. Я. Марра в Афины и о проявляемом им интересе к памятникам материальной культуры в связи с лингвистическими изысканиями, и, наоборот, к лингвистике как основному ориентирующему источнику в идеологическом анализе памятников материальной культуры[15].

Н. Я. Марр связал обе обществоведческие дисциплины, языкознание и историю материальной культуры, настолько тесно, что два академических института, им организованных и носящих по сей день его имя[16], должны были, по его мысли, совместными усилиями итти к достижению одной общей цели. Языкознание должно было обогатиться свидетельствами мате­риальной жизни человеческого общества в ее материальных и духовных выявлениях, в том числе и в их отражениях на археологических памятни­ках, а тем самым получить объяснение в своем ходе развития в значительной степени более ясное, чем это достигается одним формальным анализом изучаемых языков. История материальной культуры, в свою очередь, должна была в своем исследовании пережитого прошлого получить надежного свидетеля в лице языковых фактов. «Истории материальной культуры, — по словам Н. Я. Марра, — потому нет доселе, что она оторвана от науки об языке»[17].

Трудно не признать правоты в этих высказываниях акад. Н. Я. Марра. Действительно, языковый материал с подходом к нему со всеми требова­ниями, предъявляемыми историческим материализмом, вскрывает в своей лексике и синтаксисе богатейшие отложения исторического прошлого, пере­житого и переживаемого человеческим обществом. С другой стороны, и сам язык в деталях своего строя становится многим доступнее изучению при подходе к нему с более правильным пониманием его настоящей роли и подлинного места среди других проявлений духовной жизни общества, отражающей объективную реальность — материальную его жизнь.

Прослеживаемые Н. Я. Марром единство глоттогонического процесса и стадиальная периодизация раскрывают возможности более широких сопоставлений, чем таковые же в узких рамках обособленно взятых языковых семей. Мало того, они делают доступным сравнение отдельных построений разносистемных языков, устанавливая в них изменяющуюся в своем движении форму, дающую новое качественное образование, сводящееся к качественно иному прошлому. Это движение не случайно. Оно обусловлено отмеченными выше причинами, и для истолкования их, конечно, в значительной мере содействует усвоение смен в сознании й в условиях материальной жизни общества.

Единство глоттогонического процесса и стадиальная периодизация дают объяснение многим остававшимся непонятными языковым схождениям, наблюдавшимся в языках различных семей и фиксируемым только в своей фактической стороне. К тому же, благодаря отсутствию построенной в этом направлении сравнительной грамматики, многие подобного рода явления даже и не отмечались вовсе.

[13]
Когда несколько лет тому назад я знакомил студентов не кавказоведов со строем речи западных северокавказских языков, то мои слушатели, специализировавшиеся на северных (палеоазиатских) языках, указали мне на сходные построения предложений кавказских яфетических языков с языками чукотской группы. Действительно, такие обычные для этих языков построения фраз с переходным глаголом, как чукотское гымнан гыт ты-пэляркыне-гыт — «я тебя оставляю», представляет собой ближайшую аналогию к ряду дагестанских языков. Подлежащее в чукотском (гым-нан) стоит в творительном падеже, несмотря на то что в глаголе ты-пэляркыне-гыт содержится личный показатель 1-го лица (префикс ты), согласованный с этим самым подлежащим, тогда как в именительном (абсолютном) падеже стоит не субъект действия, а объект, имеющий своего же представителя в суффиксе глагольной формы (гыт). Соблюдая формально точную падежную передачу в русском переводе, получается: «мною ты я-покидаю-тебя».

Характеризуя строй этого языка, исследователь его В. Г. Богораз достаточно точен. Он говорит, что творительный падеж означает как орудие действия, так и действующее лицо, тогда как абсолютный падеж в том же языке является подлежащим (субъектом) для глаголов непереходных и дополнением (объектом) для глаголов переходных. В последнем случае подлежащее ставится в творительном падеже[18].

Такому строю предложения, которому в настоящее время присваивается наименование эргативного, полностью отвечает структура сходных построений даргинского языка, например, нуни вуридали хабушира галга — «я топором срубил дерево». Здесь подлежащее (ну-ни), равным образом, стоит в творительном падеже, то есть в том же виде, в котором поставлено и орудие действия (топор — вурида-ли). Глагол поставлен в 1-м лице (-ра) и классным показателем (-б-) согласован с объектом (дерево). Столь же точный, как и в чукотском, русский перевод дает неприемлемое для русского сочетание слов предложение — «мною топором срубил-его-я дерево»[19].

Таких структурных совпадений можно привести значительное количе­ство. Ограничусь еще одним: в эскимосских языках превалирует притяжа­тельная конструкция глагола. Так, например, В. Г. Богораз устанавливает в юитском эскимосском языке притяжательное оформление глагола как непереходного, так и переходного: tokota-ka— «убийство-мое (убиваю я его)», tokota — «убийство-его (убивает он его)», ср. в именах mantra-kа — «дом-мой», mantra — «дом-его». В непереходных глаголах: arolaku-ŋa — «отъезд мой, я уезжаю»; arolaku-tən — «отъезд-твой, ты уезжаешь», и т. д.[20] Непереходный глагол в юитском языке образуется так же, как и глаголы состояния, в которых субъект испытывает действие, то есть является пас­сивным.[21] Поэтому в юитском языке те же притяжательные показатели лица, каковыми выражается субъект состояния (пассивный), выступают в переходном глаголе показателями объекта, тогда как приведенные выше притяжательные показатели переходного глагола передают принад­лежность действия активному лицу: ср. tokota- ŋa — «убийство его (актив­ное) мое (пассивное) = он убивает меня»; tokota - tən — «убийство его (активное) твое (пассивное) = он убивает тебя».

Такое же тождество показателей субъекта непереходного глагола с показателем объекта переходного наблюдается и в кавказских яфетических язы-
[14]
ках, ср. абхаз. (i)-аауt, — «он [не человек] пришел», i-s-kwoyt — «его [не человека] я ловлю». Тут показатель 3-го лица (i-) в первом примере, при непереходном глаголе, выступает как субъект, тогда как он же (i-) во вто­ром примере передает пассивное состояние предмета действия.[22] Таким образом, и в юитском-эскимосском языке на берегу Берингова моря, и в абхазском языке на западном побережье Кавказа прослеживаются оди­наковые соотношения субъекта непереходного глагола с объектом пере­ходного.

Мало того, отмечаемое сейчас схождение между абхазским и юитским-эскимосским языками в одинаковом использовании ими субъектных и объектных показателей усугубляется еще и тем, что в том же абхазском языке само построение переходного глагола в своем зародыше восходит к поссессивному (притяжательному), по которому, как мы только что видели, идет спряжение юитского глагола. Это ясно видно из таких сопоставлений, как s-аb — «мой-отец», w-аb — «твой-отец», b-аb — «твой [женщины] — отец»; s-ƭə — «моя собственность», w-ƭə — «твоя-собственность», b-ƭə — «твоя [женщины] собственность». Попадая в предикат, эта форма получает показатель времени (связка up) и снабжается указанием на того, кто именно является предметом владения. В итоге получается глагольная форма: i-s-ƭə-up — «он моя собственность есть (я его имею)», i-w-ƭə-up — «он твоя собственность есть (ты его имеешь)» и т. д.[23]

Во всех этих и им подобных примерах мы имеем далеко не случайные моменты схождений, поддающиеся выявлению в процессе намечаемых работ по накоплению материалов для той будущей сравнительной грамматики разносистемных языков, о которой говорил Н. Я. Марр. Если учесть все его предыдущие высказывания о взаимоотношениях языка и общества, языка и мышления, о влиянии материальных условий жизни на язык через мышление, то целый ряд недоуменных сомнений, невольно возникающих при такого рода сравнениях, в значительной степени рассеивается.

Едва ли кому-либо придет мысль истолковать наблюдаемые схождения языков Дальнего Востока с языками Европы переселением народов, взаимным влиянием или культурными связями. Исторических данных для этого нет никаких, что же касается культурных связей, то о них говорить равным образом не приходится, так как создаваемые в наше время возможности более широких общений застают уже давно сложившийся языковый строй, привлекаемый ныне к сравнению.

Дело не в этих внешних условиях. В данном случае перед нами условия иного порядка. Все указанные выше схождения в строе речи привлеченных нами к сравнению языков могут быть поняты лишь как результат одинакового восприятия своего отношения к объективной действительности, одинакового понимания своего отношения к совершаемому действию. В одном случае (языки чукотский и даргинский) выявляется эргативная конструкция, выражающая восприятие действия как совершаемого действующим лицом. В другом случае (в юитском-эскимосском и пережиточно в абхазском) передается восприятие действия как принадлежащего действующему лицу. Сходное понимание своего отношения к совершаемому деянию отразилось в сходстве структурного построения. В этом нетрудно усмотреть моменты монизма глоттогонического процесса, вовсе не означающего собой лишь тождества в лексическом составе и в отдельных только деталях грамматического строя, в окончаниях падежей и т. д. Вся синтаксическая структура оказывается в своих ведущих линиях выразителем
[15]
сходных направлений, обращая на себя, в силу этого, особое внимание при разрешении задач, стоящих перед сравнительною грамматикою.

Все же каждый язык получает свои особенности и своими только ему свойственными приемами выражает те задания, которые ему даны. Так, например, чукотский язык, так же как даргинский и абхазский, выражает в глаголе субъектно-объектные отношения, но даргинский язык выражает их личными показателями, согласуемыми с субъектом, и классными пока­зателями, повторяющими объект,[24] тогда как чукотский и абхазский передают их личными глагольными приставками. И эти последние различно используются разными языками; так в чукотском языке личные показатели субъекта в большинстве случаев отличаются от личных же показателей объекта во всех лицах глагольного спряжения, тогда как в абхазском это различение имеется только в 3-м лице, первые же два отличаются друг от друга не своею формою, а занимаемым в глаголе местом. При этом показатели субъекта абхазского переходного глагола одновременно могут быть использованы и в качестве показателя косвенного объекта (косвенного дополнения). В ненецком-самоедском языке объект в глаголе выражается числовым показателем, так же как и в аористе древнегрузинского языка, и т. д.

Теми же причинами, которые были приведены нами в объяснение только что разобранных сходных построений в привлеченных для сравнения языках, легко объясняются также и наличные в них совпадения падежа субъекта при непереходном глаголе с падежом объекта переходного. Тут тоже нет ничего случайного. Эта выдержанная схема, очевидно, имеет своим основанием пассивное восприятие субъекта состояния, испытывающего на себе совершаемое действие. В основе, таким образом, лежит первоначальное осознание не состояния, а действия,[25] различаемого по активности и пассивности связанного с ним субъекта. В том случае, когда субъект действует, действие его направлено на другой предмет, испытывающий на себе результат совершаемого деяния. Поэтому последний совпадает в оформлении с субъектом состояния, тоже испытывающим на себе совершаемое действие. Объект при переходном глаголе, с этой точки зрения, является тем же субъектом состояния, поскольку на него направлено действие, поскольку он испытывает его, но не действует сам.

Ясным становится и особое положение в яфетических языках непереходных глаголов, объединяющих как глаголы состояния, так и глаголы безобъектного действия, при которых в этих языках сохраняется тот же пассивный по своему содержанию субъект состояния. Здесь, равным образом, в основе лежит четко проводимое восприятие действия и состояния. Первое из них должно переходить на объект. Если же оно не переходит на объект, то утрачивает свою действенность. Субъект, в значении действующего лица, не направляющего своего действия на другой предмет, тем самым остается выразителем отвлеченного действия. В итоге, безобъектные предложения не только по содержанию, но и формально сближаются с теми, в которых наличествуют глаголы состояния, что дает одну общую схему для всех непереходных глаголов, в число которых входят как глаголы состояния, так и глаголы безобъектного действия (иду и др.), а также глаголы переходные, оказавшиеся в предложениях, лишенных прямого дополнения. Эта схема ярко выражается в абхазском, аварском и целом
[16]
ряде других яфетических языков, в таких фразах, как «я читаю книгу», где глагол строится как переходный, выражая в себе как субъект, так и объект; «я читаю (вообще)», где глагол имеет непереходное построение, выражая состояние, в котором находится читающий: он находится в состоянии чтения.

Единство структуры в указанных примерах не может быть объяснено иначе как одинаковым восприятием субъекта состояния, то есть пассивного субъекта. Без учета норм сознания не удастся постигнуть структурных свойств этих построений. Между тем, как общее правило, исследователь не считается с содержанием изучаемых им форм и даже мало интересуется хотя бы даже формальным анализом, проводимым в других местах над другим материалом. Языки различных семей рассматриваются обособленно, и обнаруживаемые в них схождения остаются, благодаря этому, без сопоставления,    определяемые   каждое   самостоятельно.   Результатом   этого является  необычайная  несогласованность как в понимании  изучаемого строя речи, так и в определении и наименовании сходных явлений грамматического порядка.

Специалисты по северным (палеоазиатским) языкам, в том числе В. Г. Богораз и С. Н. Стебницкий, занимающиеся языками чукотской группы, то есть имеющими эргативный строй предложения, вовсе не были знакомы с кавказскими языками и поэтому не уловили и не могли уловить отмечен­ных выше структурных схождений. Они заметили лишь существенные расхождения со строем индоевропейских языков, в том числе и русским. Они, идя совершенно правильным путем, отметили особое использование творительного падежа в роли подлежащего и падеж субъекта состояния (субъекта непереходного глагола и объекта переходного), который, при явном его отличии от функций именительного в номинативном строе предложения, назвали абсолютным.[26]

Кавказоведы же, равным образом   не знакомые с северными (палео­азиатскими) языками, назвали тот же падеж, следуя терминологии падежей индоевропейских языков, именительным, вовсе не считаясь с характерными особенностями данного, абсолютного, падежа, отличного от падежа подлежащего номинативного строя. Правильно уловленное по одной системе языков и примененное к падежной терминологии осталось не отмеченным в другой. Работа специалистов оказалась не согласованной, чему в значительной степени виною является отсутствие той сравнительной грамматики разносистемных языков, к составлению которой стремился акад. Н. Я. Марр. Здесь уже получилось расхождение, но расхождение искусственное, научно-кабинетное, которое и отразилось в действующих школьных грамматиках. Один и тот же падеж в грамматиках северных (палеоазиатских) языков именуется абсолютным, а в грамматиках яфетических кавказских языков — именительным. Едва ли такой разнобой идет на пользу и теоретической работе и практическим заданиям преподавания.

Как мы только что видели, такие соответствия в синтаксическом строе, находящие себе единственное объяснение в единстве глоттогонического процесса, конечно, не являются теми случайными совпадениями, о которых говорил Э. Сепир. Они вполне закономерны и исторически обоснованы. Во всех этих примерах, даже в том ограниченном их объеме, с которым приходится иметь дело в рамках настоящей статьи, можно видеть закономерность процесса, историческое его оправдание и различные пути развития. В одном случае мы видели совпадение основных ведущих норм действующего строя речи (чукотские и даргинские примеры), в другом —
[17]
сравнение действующего строя одного языка с улавливаемыми пережит­ками в строе другого (эскимосские и абхазские примеры).

Проводимый сравнительный анализ дает полную возможность проследить движение форм вплоть до их коренных качественных перестроек. Так, если эргативная конструкция в чукотском языке выступает в ее полной действующей силе и если притяжательное построение глагола в упомянутых нами эскимосских языках, имеющее свои параллели также и в самоедских[27], равным образом является характерным для их строя речи, то это же трудно утверждать по отношению к абхазскому. В нем притяжательное построение глагольной формы в значительной степени завуалировано и устанавливается, главным образом, научным анализом. Притяжательный строй переходного глагола в абхазском языке оказывается как бы далеким прошлым, перестроенным уже на эргативное предложение, которое в современной структуре речи ясно выступает во взаимоотношениях субъективных и объективных показателей глагольной формы. С этой стороны, эскимосские языки и абхазский выступают уже как языки различных стадиальных состояний. Единство глоттогонического процесса, так ясно выступавшее до сих пор, дает, таким образом, все основания и для межстадиальных сравнений. Выдвинутые Н. Я. Марром положения об единстве глоттогонического процесса и о стадиальном развитии речи оказались, тем самым, тесно связанными.

Такие межстадиальные сравнения вовсе не отстраняются. Наоборот, именно благодаря им представляются более широкие возможности яснее усвоить себе историческое прошлое изучаемых языков и правильнее понять их действующий строй. Такие же межстадиальные сопоставления можно проводить даже и между столь, казалось бы, далеко разошедшимися в своем развитии языками, как, например, северные (палеоазиатские) и индоевропейские.

Остановимся на одном примере. В чукотском языке личные местоимения и личные показатели в глаголе не везде совпадают одни с другими. Имеются случаи, когда глагольными показателями оказываются дериваты местоимений (во множ. числе 1-го лица местоимение мури — личный показатель мык, 2-го лица местоимение тури — личн. показатель тык), имеются и такие случаи, когда местоимения и соответствующие им глагольные показатели вовсе не тождественны. Так, личными местоимениями в этом языке служат: 1-е лицо гым, 2-е лицо гыт, 3-е лицо етлон. Личными показателями субъекта являются: 1-е лицо ты, 2-е лицо — не имеет окончания, 3-е лицо — на (при действии на 2-е лицо и 1-е множ. числа). Объектным показателем нередко выступает то же самое личное местоимение, например во 2-м лице гыт, прибавляемое в конце глагола. Учитывая эргативное построение чукотского предложения с переходным глаголом, при котором подлежащее ставится в творительном падеже, мы получаем на этом языке следующую фразу: гым-нан гыт ты-пэляркыне-гыт — я тебя оставляю. Во французском соответствии мы имеем ту же фразу в следующем построении (moi) je-te-quitte. Во французском языке так же, как и в чукотском, местоимение я — moi не тождественно с личным показателем 1-го лица в глаголе — je. Объективный же показатель tе, хотя и образован от той же основы, как и местоимение  toi, но не вполне соответствует ему по форме. Следовательно, мы имеем близкое по форме построение переходного глагола в чукотском языке и во французском с различною постановкою объекта в одном языке перед глагольного основою, а в другом — после: ср. чукотское ты-пэляркыне-гыт, французское jе-tе-quitte.

[18]
Во французском языке оказывается, таким образом, субъектно-объектное построение глагола, вовсе не свойственное другим индоевропейским языкам. Такая особенность данного языка наиболее ясно выступает при сравнительных сопоставлениях как раз с тем кругом языков, который обычно игнорируется. Она осталась неуловленной школьной грамматикой, которая до сегодняшнего дня включительно продолжает относить глагольный показатель jе к разновидностям личных местоимений. Этого не изменяет сопровождаемое утверждение о том, что данный тип местоимения используется только при глаголе. Наоборот, именно такое утверждение школьной грамматики отмечает особое глагольное значение данного местоименного деривата, то есть вид местоименного, отсюда личного, спряжения. Местоимение склоняется, получает падежные флексии и предложные формы, как и имена существительные. Местоименные же и личные глагольные приставки не склоняются и не могут быть использованы с предлогом (ср. pour moi и невозможность построения такого типа, как pour je и др.).

На этой же почве объективный показатель te воспринимается школьной грамматикой как винительный падеж от местоимения tu, являющегося, равным образом, не личным местоимением, а таким же личным глагольным показателем, как и jе. В итоге, во французском языке искусственно и неверно, к тому же только в этом случае восстанавливается винительный падеж (te), хотя этот падеж в именах существительных, как общее правило, не имеет в этом языке особой формы (он совпадает с именительным). Если же рассматривать только что упомянутое т.е как объективный показатель в глаголе, то и он не окажется винительным падежом местоимения, каковое винительного падежа, равным образом, не имеет. Подтверждением всему сказанному служит также и то, что по правилам синтаксиса французского языка, при наличии одного падежа для выражения подлежащего и прямого дополнения, последнее ставится после глагола, выступающего в роли члена предложения — сказуемого, тогда как объективные приставки, в том числе и te, предшествуют глагольной основе и сливаются с ней. На этом основании теоретики французского языка (ср. Вандриес, Мейе и др.) с полным основанием настаивают на слитном написании указанных личных показателей с глаголом — сказуемым[28].

А. Мейе считает, что французское tu as laissé [ты оставил] представляет собой одно слово, «так как ни один из трех его элементов, которые только по традиции пишутся отдельно, не имеет ни собственного смысла, ни отдельного существования, и в особенности tu не существует обособленно и независимо от глагольной формы». Признав, вопреки правилам школьной грамматики, единство написания отмеченного построения, Мейе в то же время указывает на возможность различного сочетания этих слагаемых элементов глагола в зависимости от смысла всего глагольного оформления: «Мы можем, — говорит он, — изменить порядок элементов tu и as для выра­жения вопроса as-tu laissé? [оставил ли ты]; мы можем также вставлять различные элементы между tu и as, между as и tu, например: tu l’as laissé — [ты его оставил], tu as déjà laissé [ты уже оставил],  tu ne l’as pas encore laissé [ты его еще не оставил], ne l’as-tu pas laissé [не оставил ли ты его?]» и т. д.[29]

Вандриес приходит к тому же выводу. Он утверждает, что «во фран­цузской фразе je ne l’ai pas vu [я его не видел] школьная грамматика насчи-
[19]
тывает шесть отдельных слов. В действительности же налицо только одно слово, но сложное, образованное из ряда морфем, переплетенных одна с другой»[30]. Ж. Вандриес, как мы только что видели, считает субъектив­ное je и объективное le за глагольные морфемы. Следовательно, и по его мнению, наличие особой формы для винительного падежа во французских местоимениях отпадает. Оказывается, таким образом, что je, me, tu, te, il, le, la являются нечем иным,как простыми глагольными морфемами, лишенными самостоятельного значения. В отдельности, как самостоятельные слова, они вовсе не употребляются. « Je, — говорит Вандриес, — суще­ствует только в сочетании с глаголом: je parle [я говорю], je cours [я бегу], так же как и me: tu me dis [ты говоришь мне], tu me frappe [ты ударяешь меня]»[31].

Считая эти утверждения вполне обоснованными, можно притти к определенному выводу о том, что во французском языке имеются субъективные глагольные показатели je, tu, il, elle и объективные me, tе, lе, lа. К этим выводам крупнейших знатоков французского языка остается лишь добавить непосредственно вытекающую отсюда, не отмеченную ими, характеристику французского переходного глагола в его особом синтаксическом значении, а именно, что во французском языке, в отличие от других индоевропейских, наличествует субъектно-объектное спряжение, то есть такое, в котором одновременно может выражаться в глагольной форме и субъект и объект. До известной степени подобную же схему субъектно-объектного спряжения мы уже видели в чукотском языке. Ее же мы встретим и в целом ряде яфетических языков Северного Кавказа (горских, в особенности дагестанских).

Все же французский язык имеет свои весьма существенные отличия. Так, в упомянутых выше языках с эргативным строем предложения объект и его показатели в переходном глаголе совпадают с субъектом и его показателями в непереходном. Во французском же языке господство номинативного строя ярко выразилось в тождестве субъектов в непереходном и переходном глаголах (je cours — я бегу, je frappe — я бью). Благодаря этому показатели объекта закрепились за ним только при переходном гла­голе. Следовательно, французское предложение с переходным глаголом не имеет ничего общего с эргативным построением, хотя и сохраняет субъектно-объектные выражения, свойственные именно этому строю, а не номина­тивному.

Кроме того, в яфетических языках Кавказа (горских) субъектные отно­шения выражаются личными показателями, а объектные классными пока­зателями, причем последние согласуются с объектом[32], наличие которого в предложении, при этих условиях, обязательно, тогда как во французском особый родовой показатель, типа классного, отсутствует и объект выра­жается специальными показателями, которые и были выше перечислены и которые изменяются по родам только в 3-м лице (lе, lа). Впрочем, это не существенно, поскольку мы имеем тут лишь формальное различие в пере­даче тех же отношений: в одном случае объект выражается классными показателями (северокавказские языки), в другом — особыми объектив­ными показателями в глаголе (французский, чукотский).

Более существенным различием будут синтаксические расхождения в строе сравниваемых нами языков. А именно то, что во французском объект выражается в глаголе при отсутствии его в предложении. Стоит объекту появиться   в   предложении,   как   исчезнет   его   показатель   в   глаголе:
[20]
je-le-frappe — «я его бью»; je-frappe un chien — «я бью собаку». Следовательно, глагол в этом случае указывает на переход действия на объект, но не согласуется с ним, так как объект наличествует в самом данном построении глагола и отсутствует в предложении в самостоятельной позиции. В кавказских языках, наоборот, глагол получает классный показатель объекта, присутствующего во фразе. Если же объект во фразе отсутствует, то глагол, даже и переходной семантики, получает непереходную форму, ср. в аварском закатальском диалекте: вац вегала — «брат лежит», вац хIадарла — «брат пишет», вацас кагъар хIабишина — «брат письмо пишет» и т. д.

Во французском языке, при его номинативной конструкции предложения, такого оттенка не получается, и переходный глагол, не передающий своего действия на объект, ничем не отличается от него же в предложении с наличным предметом действия (je cours — я бегу, je frappe — я бью, je frappe un chien — я бью собаку). Только тогда, когда в глаголе подчеркивается переход действия на объект, отсутствующий во фразе, появляется в нем объективный показатель. Это сказывается наиболее ярко при объекте в 1-м и 2-м лицах, когда объект не выражается в предложении, так как он и без того точно обозначен в предикате, (je-te-frappe). Но в этом случае объективный показатель в глаголе вовсе не указывает на объект, а выражает его полностью (я тебя бью). Мы имеем тут в одной глагольной форме (je-le-frappe) целое предложение с субъектом, объектом и предикатом, выраженными в одном члене предложения, в сказуемом. Такого положения не может быть в дагестанских языках с их классными показателями в глаголе, указывающими на класс объекта, на то, к какому классу имен принадлежит объект. Глагол здесь вовсе не содержит в себе полного его выражения.

Но, если во французском литературном языке глагол утрачивает объективные и даже субъективные показатели, когда объект или субъект представлены отдельными членами предложения (прямое дополнение, подлежащее), ср. il-dit — «он говорит», le père dit«отец говорит», то все же в народной речи мы очень часто найдем глагольный показатель и в том случае, когда действующее лицо особо выражено в предложении: le père il-dit qu’il veut — «отец говорит что хочет»[33].

Примеры таких сравнительных сопоставлений идут по линии единства глоттогонического процесса. Иначе трудно объяснить наличие отмеченных выше сходных явлений в языках, несомненно входящих в различные семьи. Но единство процесса, как мы только что видели, вовсе не означает тождества. Процесс проходит различными путями и в различные периоды дает своим же прежним лексическим формам и синтаксическим построениям новое качество. В итоге получается расхождение форм не только в межязыковом сравнении, но и в пределах одного языка в его диахроническом разрезе. Изменяются и лексика, и морфология, и синтаксис.

Морфологические изменения рассматривались нами в их синтаксическом выявлении (оформление слова в предложении). Если же обратиться к строю предложения в его цельном виде, то и тут нам придется отметить различные приемы выражений связей между членами предложения, выражения их зависимости друг от друга и различные выражения цельности внешнего построения фразы. Все эти возможные разновидности приемов синтаксических связей опять-таки рассматриваются в той же плоскости единства глоттогонического процесса.

Конкретизация в глаголе его отношения к субъекту, точнее говоря, выражение последнего в самом глагольном построении, выражение связей глагола с объектом, иногда даже косвенным, является свойством опреде­ленной эпохи языкового развития, приведшей к развитому синтетизму.

[21]
В целом ряде языков все члены предложения объединяются связующими частицами, наиболее насыщенным которыми оказывается сказуемое. Оно выражает не только свои отношения к субъекту и объекту, но также раз­личные оттенки модальности, вида, времени, и т. д. Сказуемое, при таких условиях, не только содержит в себе все основные элементы предложения, но и оказывается весьма детализованным в различных оттенках действия. В некоторых языках оно даже не отделяется от предмета действия, связывая в одно целое действие с предметом, на который оно направлено (ср. гиляцкий язык).

Образчиком такого рода построения может служить фраза алеутского (эскимосского) языка: ик'я-си-г'ута-сига-ка-ку-х' — «байдарку-делать-опять-старательно (крепко)-может-сейчас-он». Здесь мы имеем инкорпорированный комплекс, включающий в себе все три основные части предложения: субъект, объект и предикат. Они соединены друг с другим правилами размещения их во всем инкорпорированном целом.

Другой вид соединения частей предложения найдем в тех конструкциях фраз, в которых те же основные части предложения выступают уже само­стоятельными его членами. Пример такого сцепления между собой отдель­ных членов предложения можно привести из того же алеутского языка: ада-м-и-н асхинȳ сах'нух'н'ан ану-са-ку-х’— «отца-твоего дочь-его (в) птицу камень-в-нее бросает-им-сейчас-он (она)». Слово «отец» стоит в относитель­ном падеже (ада-м) с притяжательным окончанием второго лица (-н). Отно­сительный падеж связывает это слово со следующим — «дочь-его», притяжа­тельное окончание которого (долгота гласного «ȳ») указывает на отношение его к предыдущему слову (отца-твоего дочь-его). Весь этот двухсловесный комплекс связан со сказуемым, которое своим окончанием 3-го лица (-х’) указывает на действие какого-то субъекта, детализируемого подлежащим. Глагол своею частицею са- указывает, что предшествующее слово является орудием действия, и тем самым глагол связывается с этим орудием, которое должно отдельно конкретизироваться в предложении. Что же касается ору­дия действия (ну-х' — камень), то оно, в свою очередь, снабжено пристав­кою -н'ан, отмечающей направленность камня на объект — птицу (сах'), ср. сах' нух'-н'ан — «птица камень в нее одну», сах нух'-икин — «две птицы Камень в них двоих» и т. д. Таким образом, все слова данной фразы оказы­ваются настолько тесно соединены одно с другим, что ни одно из этих звеньев, образующих одно предложение, не может быть из него изъято.

Такие синтаксические правила данного строя речи эскимосских языков могут быть привлечены к сравнению с синтаксическими приемами любого другого языка, даже с правилами построения предложения индоевропейских языков, получившего наименование номинативного. Но при таком сопоставлении резко бросается в глаза существеннейшее различие в способах выражения грамматических отношений. В индоевропейских языках члены предложения занимают самостоятельную в нем позицию. Определяющие слова, по утверждению А. Мейе, не управляются глаголом. Падеж, в котором стоит дополнение, зависит не от глагола, а только от выражаемого смысла. Каждое слово имеет ту форму, которая требуется семантикой предложения, а не форму, зависимую от другого слова в фразе[34]. Поэтому предложение, не утрачивая своей цельности, может быть сужено и расширено включением или исключением дополнительных членов, ср. «она бросает», «дочь бросает», «твоего отца дочь бросает», «дочь твоего отца бросает камень» и т. д.

В результате этих сравнений выясняется качественное отличие в системе передачи грамматических отношений между членами предложения. Вместо
[22]
синтетизма выступает аналитизм. Место более конкретной формы заступила более абстрактная. С такими коренными изменениями приходится считаться во всех приводимых сопоставлениях, вовсе не отступающих от заданий сравнительной грамматики, строящейся на основах единства глоттогонического процесса. Оказывается, таким образом, что эта грамматика, основываясь на действующем строе сравниваемых языков и в то же время беря их в историческом аспекте, должна учитывать происходящие в языковом строе смены. Эти смены дают новые формы, которые в различных языках, равным образом, вовсе не совпадают. Получаются схождение и расхождение, одинаково интересные для сравнительной грамматики. На этом основании, как мы видели, и выдвигается Н.Я.  Марром второе задание, неразрывно связанное с первым: единство глоттогонического процесса и стадиальность, то есть прослеживание качественных смен в языковом строе и в отдельно взятых языковых явлениях.

Применяя эти оба положения, мы сможем яснее представить себе зна­чение привлеченных выше материалов из различных языков и использо­вать их в намечаемых нами заданиях стадиального анализа. Вернемся к субъектно-объектным построениям глагола яфетических языков Кавказа (равным образом и североазиатского чукотского) и сходному же строю гла­гола французского языка. В яфетических и чукотском языках субъектно-объектные показатели переходного глагола в значительной степени еще синтетичны. Они теснейшим образом связаны с наличными членами пред­ложения. Именно поэтому отсутствие объекта в предложении влечет за собой утрату глаголом его показателя и обращение глагольной формы в непереходную (см. приведенные выше примеры из закатальского диалекта аварского языка вацас кагъар хIабишина — «брат письмо пишет», вац хIадарла — «брат пишет, занят писанием», вац вегала — «брат лежит»).

В индоевропейских языках, наоборот, при их склонности к само­стоятельности каждого члена предложения снимается синтетичность, и субъектно-объектные показатели в глаголе французской фразы оказываются самодовлеющими показателями. Они сами по себе выражают субъект или объект. Поэтому, когда последние присутствуют во фразе, глагол утрачивает соответствующие их показатели. Таковы правила французского литературного языка, от которых, как мы видели, в известной степени отступает народная речь, сохранившая некоторые оттенки изживаемого синтетизма. Таким образом, для объяснения глагольной формы нам пришлось от морфологии перейти к синтаксису, к установлению характерных свойств строя предложения. Без этого остается непонятной глагольная конструкция, ни в ее значении во фразе, ни в ее оформлении. Все что мы видели выше, говорит за то, что чукотское, даргинское и другие эргативные построения глагола, если их рассматривать со стороны синтаксиса, существеннейшим образом расходятся с построением французского переходного глагола, несмотря на известную близость их с формальной стороны (наличие во всех них возможности помещения показателей субъекта и объекта). К таким выводам приходится притти в связи с проведенным анализом форм. Эти выводы полностью подтверждают указание Н.Я. Марра на необходимость усилить наше внимание к синтаксической стороне изучаемого языка и не ограничиваться только разбором изолированно взятого морфологиче­ского оформления частей речи.

Такие же стадиальные пережитки, сосуществующие с более развитым строем речи, свойственны каждому языку. Поэтому каждый язык, взятый в отдельности, вне зависимости от заданий межязыковых сравнений, нуждается в стадиальном анализе[35]. Подобного рода стадиальные смены про-
[23]
слеживаются на обширном языковом материале. Их видим мы, например, в инверсивных формах картвельского глагола, в которых, по словам проф. А. Чикобава, «субъект глагола в отдаленном прошлом мыслился и в реальности субъектом, объект глагола — реальным объектом: mach-kurinu[36] значило не «я испугался», а «страх вселился в меня», причем реальным субъектом мыслился «страх», «я» же представлял собой объект воздействия «страха». С течением времени изменяется взгляд на реальное положение вещей: то, что признавалось за субъект действия («страх»), превратилось в объект, бывшее же реальным объектом лицо («я») выступило в роли субъекта; конструкция же глагола осталась старинная; первоначальный прямой строй оказался инверсивным»[37].

В том же положении находятся также и неоднократно обращавшие на себя внимание «безличные» глаголы типа французского il fait chaud (жарко), il fait froid (холодно), в которых формально имеется вполне личное выражение с показателем 3-го действующего лица (он делает холод). Такое личное построение глагола получило безличное содержание. И тут, прибегая к содействию сравнительного метода, построенного на стадиальных сопоставлениях, можно привести ряд аналогичных форм, дающих ту же схему для подобного же рода бывших личных и ставших затем безличными глаголов. Так, например, ясное соответствие указанному французскому построению легко усмотреть в одном из североамериканских индейских языков сахаптинской группы, в языке немепу (nez percés). В нем слово «было холодно» передается вполне личным построением hi-yawtsana — «он холодил». Но в языке немепу данная форма глагола ничем не отличается от других не только по форме, но и по смыслу. Абстрагированные безличные построения в этом языке вообще отсутствуют. Конкретизирующий язык, каковым является только что названный язык немепу, не знает абстрактных выражений,

Нужно полагать, что и французское il fait froid отвечало прежде тем же требованиям, свойственным тогда всему строю языка.  В настоящее же время, при коренной типологической перестройке литературного французского языка, подобного рода законсервировавшиеся формы оказались уже стадиальным пережитком.

Такого рода стадиальные смены прослеживаются не только в отдель­ных языковых формах: в образовании времени из видов (ср. в немецком языке)[38], в образовании падежей из первичных двух падежных форм (ср. во французском языке),[39] в образовании родов из классов, в более позднем образовании именительного падежа[40] и т. д. Коренному изменению под­вергается и весь синтаксический строй предложения.

Я остановлюсь только на одном примере, показывающем резкое изме­нение во взаимоотношениях членов предложения и в их выражениях, но в то же время дающем все основания для стадиальных сопоставлений. Так, в гиляцком языке наблюдается четкое различение между членами предло­жения (подлежащим и сказуемым) при значительно менее четком разгра­ничении частей речи. Сказуемое снабжается особым предикативным пока­зателем (из них основным является « ɖ»), которым снабжается всякое слово, оказавшееся в позиции предиката: рila-dəf — «большой дом», tə-dəf pilɖ «этот дом велик». Сказуемое не изменяется по лицам, поэтому для полноты предложения субъект должен в нем выражаться отдельным членом.

Сказуемое в гиляцком языке, взятое в отдельности, не дает схемы закон­ченного предложения, следовательно, тут глагол еще не обладает теми
[24]
свойствами, которые присущи глаголу индоевропейских языков. Глагол в этом языке как бы стоит на грани своего последующего развития. В этом тоже заключается своя стадиальная особенность. Объект в гиляцком всегда сливается с предикатом, входит в его состав, так же как и определители имен сливаются в одно с определяемыми ими именами. Таким образом, синтаксис гиляцкого языка, как только что было отмечено выше, выделяет два основных члена предложения, из которых каждый может быть представлен инкорпорированным комплексом: «ŋ-ətk-ruvŋ-eqlŋgun urla-iŋneɖ-ŋiɖ» — «дети братьев моего отца ели хорошее кушанье» («мой-отец-брат-дети хорошее-кушаньегеда» с предикативным показателем). Здесь определители субъекта не выступают в роли самостоятельных членов предложения. Они входят в состав подлежащего. Равным образом объект с его определителями не выделяется особо, а включается в предикат. Тем самым, в данной фразе ясно выделяются только два основных члена: подлежащее и сказуемое.

Если, учитывая все стадиальные отличия, мы перейдем к анализу структуры предложения в языках с богатой морфологией, то легко увидим то же членение фразы на части, но уже в более осложненном виде. Возьмем французскую фразу le moteur de la puissante voiture cessait tout à coup de marcher librement «мотор сильной машины (автомобиля) вдруг перестал свободно двигаться».[41] Тут тоже выступают два основных члена или, вернее, предложение делится на две основные части le moteur de la puissante voiture и cessait tout à coup de marcher librement, ср. приведенный акад. А.А. Шахматовым русский пример: испуганная нами ворона взлетела на высокую липу[42].

Обе эти части, отделяемые по семантике предложения, уже выражены рядом слов каждая в отдельности. Их лишь условно можно назвать подле­жащим и сказуемым, так как каждая из них разбивается на морфологически оформленные составные части, на морфологически оформленные слова. Они не сливаются воедино, как в гиляцком языке, хотя синтакси­чески объединяются в те же комплексы. В гиляцком отношения между составными частями этих комплексов выражены инкорпорированием, тогда как в индоевропейских языках они передаются синтаксическим сочетанием слов, связанных в тех же заданиях выражения ведущих членов предло­жения, представленных, на этот раз, в более развернутом виде с применением более сложных синтаксических приемов.

Можно привести из тех же индоевропейских языков примеры, когда даже объект не выделяется из общего комплекса слов, связанных с предикатом (сказуемым). Наиболее ясно это выступает в немецком языке, когда составные формы глагола расщепляются, включая между своими разделившимися частями те слова, которые синтаксически тяготеют к глаголу, например: die aus dem Untergang der feudalen Gesellschaft hervorgegangene moderne bürgerliche Gesellschaft hat die Klassengegensätze nicht aufgehoben «вышедшее из недр погибшего феодального общества современное буржуазное общество не уничтожило классовых противоречий».[43]

Первый составной член этого распространенного предложения фор­мально объединен захватившим его артиклем (die в начале фразы) и связанным с ним подлежащим moderne bürgerliche Gesellschaft. Имя и его артикль (die Gesellschaft) расступились, включив между собой не только атрибутивные определители имени, но и все относящиеся к подлежащему определения. Получилось одно сложное подлежащее.

[25]
Предикат, равным образом, разъединился в составных частях сложной глагольной формы (hat … nicht aufgehoben). Между ними помещены слова, связанные с предикатом, в том числе и объект (die Klassengegensätze). Таким образом, объект оказался включенным в комплекс предиката, аналогию чему мы уже видели в гиляцком предложении. В нем это сделано путем инкорпоривания, в немецком же то же задание выполнено синтаксическими средствами.

Мы видим здесь существенные различия. В гиляцком языке конкрети­зация слова привела к инкорпорированию определителя с определяемым, объекта с предикатом, так как переходное действие не воспринимается без его направленности на предмет действия. В немецком языке, наоборот уже не выявляется конкретизация подобного рода. В нем слова абстрактны, и конкретизация достигается построением предложения, что влечет за собой осложнение синтаксиса.

Едва ли о строе немецкого предложения в целом и о его членах в отдельности можно утверждать то же самое, что высказывается французскими учеными относительно строя французского предложения и в частности французского глагола. Конечно, о слитном написании предиката с его составными частями (hat … nicht aufgehoben) в немецком языке говорить не приходится. Тут нет того же положения, какое отмечается по отношению к французскому сложному глаголу, представляющему собой одно слово: je ne l’ai pas vu «я его не видел», je ne t’aime pas «я тебя не люблю» и т.д.[44] Но если здесь имеется расхождение в форме, если в немецком сложном предикате его составные части разъединены вставляемыми словами, то все же это приходится отнести исключительно за счет внешних особенностей, наблюдаемых внутри языков одной обширной индоевропейской семьи.

Эти расхождения поддаются сравнению и при том не только в рамках одной языковой группировки, но и, как мы только что видели, за ее грани­цами (французский с немецким) и даже далеко за ее пределами (француз­ский, немецкий с гиляцким и т.д.).

Возможность такого рода сопоставлений, при всем разнообразии привлекаемых языковых структур и различных способов передачи синтаксических связей, обусловливается, конечно, лишь рассмотрением их с точки зрения стадиальных смен и единства процесса языкового развития.

Мы уже имели случай сослаться на объяснение инверсивных форм в картвельских языках (mach’kurinu «я испугался — страх вселился в меня»), усматривая в них результат происшедших изменений в понимании взаимоотношений между субъектом и объектом. Прежний объект стал восприниматься как субъект. Очевидно, что и целый ряд других изменений в морфологии и синтаксисе в конечном итоге сводится к таким же пере­менам в сознании человеческим коллективом своего отношения к действию и испытываемому состоянию. Сами глаголы состояния вышли, по словам Н. Я. Марра, из глаголов действия.[45] На этом и строит акад. Н. Я. Марр основное положение, объясняющее стадиальные смены, применение кото­рого необходимо в исследовательской работе над языком — тесная связь языка и мышления, представляющих собой единство, но единство диалектическое, заключающее в себе два движения, движение мышления и дви­жение языка, в их диалектической связи.[46]

Нормы сознания находятся в историческом движении и стоят в зави­симости от отличительных свойств человеческой деятельности. В основе ее лежит производство: «Каков способ производства у общества, — таково в основном и само общество, таковы его идеи и теории, политические взгляды
[26]
и учреждения. Или, говоря грубее: каков образ жизни людей,—таков образ их мыслей».[47] «Производители сами меняются, вырабатывая в себе новые качества, развивая самих себя благодаря производству, переделывают себя, создавая новые силы и новые представления, новые способы общения, новые потребности и новый язык».[48]

Исходя из определения языка в его тесной связи с мышлением: «непосредственная действительность мысли — это язык»,[49] лингвистическая концепция Н.Я.  Марра усматривает социальное содержание речи в ее связи с формами производства и общественным строем через мышление. Тем самым выдвигается акад. Н.Я. Марром еще одно основное положение, подлежащее непременному учету исследователя-лингвиста — связь языка и общества. Это последнее является первым из всех остальных, поэтому с него и началось изложение настоящей статьи. Им обусловливаются все остальные.

Производство и социальные отношения развивают нормы сознания и через них воздействуют на развитие языкового строя. Констатируя это положение, Н.Я. Марр приходит к выводу, что «принадлежность различных систем морфологии к различным периодам языкотворчества опирается, разумеется, не непосредственно на тот или иной тип техники, хозяйственной и социальной структуры, а при посредстве мышления. Мышление не стабильно».[50]

Изменчивость мышления находит свое отражение и в языке. В данном случае я имею в виду не то понимание взаимосвязи языка с психическим складом нации, которое совершенно правильно отрицает Ф. де-Соссюр[51], и не ту формальную сторону, которую предусматривает тот же де-Соссюр, говоря о внешних способах синтаксического сочетания определяющего существительного с им определяемым и т. п.[52] Я имею в виду даваемое языку через мышление задание выражения тех или иных суждений, построенных, конечно, согласно действующим нормам сознания.

Если, по утверждению Ф. Энгельса, родовой строй предполагал «почти полное подчинение человека чуждой, противостоящей ему, непонятной внешней природе, что и находит свое отражение в наивных религиозных представлениях», и если у ирокезов, как говорит Ф. Энгельс, «племя, род и их учреждения были священны и неприкосновенны, были той данной от природы высшей властью, которой отдельная личность оставалась безусловно подчиненной в своих чувствах, мыслях и поступках»,[53] то естественно предположить, что строй речи ирокезов не мог соответствовать строю речи индоевропейских языков, передающих совершенно иное понимание и внешней природы и действующих социальных установлений.

«Человек в своей практической деятельности имеет перед собой объективный мир, зависит от него, им определяет свою деятельность».[54] Различные условия материальной жизни общества определяют степень осознания объективного мира и устанавливают действующие нормы развиваемого мышления. Следовательно, осознание объективного мира в истории развития  человеческого  общества   различно.   Такое   различное  восприятие
[27]
объективной действительности достаточно ясно и точно сформулировано в «Немецкой идеологии»: «Сознание, конечно, есть прежде всего осознание ближайшей чувственной среды и осознание ограниченной связи с другими лицами и вещами, находящимися вне начинающего сознавать себя индивида; в то же время оно — осознание природы, которая первоначально противостоит людям как совершенно чуждая, всемогущая и неприступная сила, к которой люди относятся совершенно по-животному и перед которой они беспомощны, как скот».[55]

Вырабатываемое при таких условиях «чисто стадное сознание», как именуют его К. Маркс и Ф. Энгельс, развивается и коренным образом видо­изменяется с осложнением форм производственной деятельности человека. В частности, при разделении труда происходит противопоставление общего частному, на основе чего получается противоречивое понимание действия, совершаемого самим человеком — индивидом, так как «вместе с разделением труда дано и противоречие между интересом отдельного индивида или отдельной семьи и общим интересом всех индивидов, находящихся в общении друг с другом».[56] «Разделение труда представляет нам также и первый пример того, что пока люди находятся в стихийно развивающемся обществе, пока, следовательно, существует расхождение между частным и общим интересом, пока, следовательно, разделение деятельности, совершается не добровольно, а стихийно, — собственная деятельность человека становится для него чуждой, противостоящей ему силой, которая подчиняет его себе, вместо того, чтобы он владел ею».[57]

Различное отношение человека к природе в направленности на нее производственного акта и различное в связи с этим осознание своего собственного положения в окружающем мире устанавливают различное пони­мание роли действующего лица в им совершаемом трудовом акте, роли его в тех «отдельных практических, полезных действиях», которые ограничи­вают его сознание, не дошедшее еще до познания естественных законов природы[58]. Тем самым обусловливается различие в выражении действующего лица в предложении, что неизбежно сказывается в основных свойствах синтаксических построений, т. е. как в построении самого предло­жения, так и в оформлении его членов.

Различным пониманием действующего лица и его роли в выполняемом им же действии могут быть объяснены многие разновидности форм синтаксических сочетаний и согласований, нередко кажущихся нам своеобразными и непонятными в своем образовании. Для получения подобных объяснений требуется прежде всего углубление в изучение языков как продукта общественности. И чем решительнее мы порвем замкнутые рамки самодовлеющей лингвистики, признав неправильным утверждение о том, что единственным и истинным объектом лингвистики является язык, рассматриваемый в самом себе и для себя самого,[59] тем яснее станут для нас многие языковые явления, недоступные пониманию исследователя в их изолированном положении. Но для этого в первую очередь нужно понять, «что ни мысль, ни язык не образуют сами по себе особого царства, что они суть только проявления действительной жизни».[60]

Действительная жизнь человеческого общества обусловливает появление и развитие человеческой речи. Язык же как необходимое средство общения между людьми создается и совершенствуется самим же людским
[28]
коллективом в пределах выдвигаемых потребностей и в пределах доступ­ных средств выражения действующих норм сознания. Опередить их язык будучи непосредственной действительностью мысли, не может именно потому, что сам он, так же как и само сознание, есть общественный продукт и остается им, пока вообще существуют люди. «Между тем, — говорит Н.Я. Марр, — язык, источник познания, совершенно не использован доселе в важнейшей и теоретически и практически области истории бытия, именно в области созидания людским коллективом себя, в области, следовательно самосозидания».[61]

Применяя диалектический метод к лингвистическим исследованиям, акад.Н. Я. Марр выдвинул, таким образом, четыре основных положения: связь языка и общества и ею обусловленную связь языка и мышления, единство глоттогонического процесса и стадиальность развития речи. Эти основные положения он неуклонно развивал во всех работах последнего десятилетия своей исключительно плодотворной научной деятельности.

 



[1]

[2]

[3] Ж. Вандриес, Язык, русск. перевод, 1937, стр. 17.

[4] Э. Сепир, Язык, русск. перевод, 1934, стр. 95.

[5] Там же.

[6] Н. Я. Марр, Язык и мышление, Избр.работы, III, стр. 104.

[7] Н. Я. Марр, Сдвиги в технике языка и мышления, Избр. работы, II, стр. 434.

[8] Н. Я. Марр, Актуальные проблемы и очередные задачи яфетической теории, Избр. работы,  III, стр. 70.

[9] Ж. Вандриес, Язык, стр. 275.

[10] Э. Сепир, Язык, стр. 120.

[11] Les langues du monde, Paris, 1924, предисловие.

[12] Ф. де-Соссюр, Курс общей лингвистики, русск. перевод, 1933, стр. 205.

[13] Н. Я. Марр, Индоевропейские языки Средиземноморья, Избр. работы, I, стр. 185.

[14] Н. Я. Марр, К вопросу о происхождении арабских числительных, Избр. работы, IV, стр. 230.

[15] Н. Я. Марр, О лингвистической поездке в восточное Средиземноморье, стр. 3.

[16] Имеются в виду Институт языка и мышления и Институт истории материальной культуры.

[17] Н. Я. Марр, Предисловие к яфетическому сборнику, т. VII, Избр. работы, II, cтр. 293.

[18] В. Г. Богораз, Луораветланский (чукотский) язык, в сборнике «Языки и письменность народов Севера», т. III, стр. 18, 20.

[19] Следуя П. К. Услару примеры даются мною на урахинском диалекте, см. П. К.Услар, Хюркилинский язык, «Этнография Кавказа», V, 1892.

[20] Примеры заимствую из работы В. Г. Богораза, Юитский (азиатско-эскимосский) язык в сборнике «Языки и письменность народов Севера», III, стр. 113, 119, 121.

[21] Подробнее см. С. Л. Быховская, Пассивная конструкция в яфетических языках, «Язык и мышление», II, стр. 55, 67 и др.

[22] См. П. К. Услар, Абхазский язык, 1887 г.; К. Д. Дондуа, «Сравнительно-пре­восходная степень в картвельских языках», «Язык и мышление», IX, стр. 29 cл.

[23] Подробнее см. И. Мещанинов, Общее языкознание (к проблеме стадиальности в развитии слова и предложения), 1940, стр. 144—151.

[24] Здесь я имею в виду лишь те глагольные формы даргинского языка, в которых выражаются субъектно-объектные отношения, а не те, в которых имеется одностороннее согласование только с субъектом (непереходные глаголы) или только с объектом (неко­торые формы переходного глагола), см. И. Мещанинов, Общее языкознание, 1940, стр. 172, прим. 2.

[25] Ср. Н. Я. Марр: «Часть речи — действие, впоследствии и состояние... Aктуаль­ные проблемы и очередные задачи яфетической теории, Избр. работы, III, стр.66—67 и др.

[26] В. Г. Богораз, Луораветланский (чукотский) язык; С. Н. Стебницкий, Нымыланский (коряцкий) язык; его же, Ительменский язык, в сборнике «Языки и письменность народов Севера», III.

[27] Ср. языки ненецкий (юрако-самоедский), нганасанский (тавгийско-самоедский), энецкий (енисейско-cамоедский), селькупский (остякo-самоёдский, сборнике «Языки и письменность народов Севера», т. I.

[28] А. Мейе, Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков, русск. перевод, 1938, стр. 359—360; Ж. Вандриес, Язык, русск. перевод, 1937, стр. 89. Ср. М. В. Сергиевский, История французского языка, 1938: «прежние местоименные формы jе, tu, il elle становятся непременным сопровождением соответствующих глагольных форм... (они) все более лишаются своего самостоятельного значения, становясь пре­имущественно показателями личных форм глагола» (стр.  149—150).

[29] А. Мейе, ц. с, стр. 359—360.

[30] Ж. Вандриес, ц. c, стр. 89.

[31] Там же.

[32] В некоторых случаях и личные окончания согласуются с объектом, но классные показатели при переходном глаголе всегда согласуются со словом, стоящим в абсолют­ном падеже, а не эргативном, в котором ставится действующее лицо.

[33] Ж. Вандриес, Язык, стр. 89.

[34] А. Мейе, Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков, стр.  362—363.

[35] «Мы изучаем каждый язык. . . как клубок или переплетение наслоений языков различных стадий, различных состояний его развития». Н. Я. Марр, О лингвистической поездке в восточное Средиземноморье, 1934, стр. 95.

[36] Пример взят из чанского (лазского) языка.

[37] А. Чикобава, Грамматический анализ чанского (лазского) диалекта, 1936, стр. 220.

[38] В. М. Жирмунский, История немецкого языка, 1939, стр. 183.

[39] В. М. Сергиевский, История французского языка, 1938, стр. 61, 107 и др.

[40] С. Д. Кацнельсон, К генезису номинативного предложения, 1936, стр. 22, 41 и др.

[41] Пример взят из романа Paul Bourget « Le démon de Midi », стр. 134.

[42] А. А. Шахматов, Синтаксис русского языка, I, 1925, стр. 10.

[43] Манифест коммунистической партии, изд. 1939 г., стр. 28. Этот пример приведен Л. Р. Зиндер и Т. В. Сокольской в их «Научной грамматике немецкого языка», 1938, стр. 239.

[44] Ж. Вандриес, Язык, стр. 87, 89.

[45] Н. Я. Марр, Почему так трудно стать лингвистом-теоретиком, Избр. работы, т. II, стр. 417 и др.

[46] Н. Я. Марр, Сдвиги в технике языка и мышления, Избр. работы,  II, стр. 434.

[47] Краткий курс истории ВКП(б), 1938, стр. 116.

[48] Из неопубликованных рукописей К. Маркса, «Пролетарская революция», 1939, № 3, стр.  168.

[49] Немецкая идеология, Лейпцигский собор, соч. К. Маркса и Ф. Энгельса, IV, стр. 344.

[50] Н. Я. Марр, Актуальные проблемы и очередные задачи яфетической теории, Избр. работы,  III, стр. 76.

[51] Ф. де-Соссюр, Курс общей лингвистики, русск. перевод, 1933, стр. 204.

[52] Там же.

[53] Ф.   Энгельс,   Происхождение    семьи,   частной   собственности   и   государства, соч. К. Маркса и Ф. Энгельса, XVI, ч. I, стр. 78.

[54] В. И. Ленин, Философские тетради, изд. 1936, стр. 181.

[55] К. Маркс и Ф. Энгельс, Немецкая идеология. Фейербах, Идеология вообще, немецкая в особенности, Соч., IV, стр. 21.

[56] Там же, стр. 23.

[57] Там же.

[58] Ф.    Энгельс,   Старое   введение  к  «Диалектике   природы»,   Соч.   К.  Маркса и Ф. Энгельса, XIV, стр. 487.

[59] Ф. де-Соссюр, Курс общей лингвистики, русск. перевод, 1933, стр. 207.

[60] К. Маркс и Ф. Энгельс, Немецкая идеология. Лейпцигский собор, соч., IV, стр. 435.

[61] Н.Я.Марр, Язык и мышление, Избр.работы, III, стр. 93.