Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- Н. НЕКРАСОВ : О значении форм русского глагола, Санкт Петербург : В типографии и литографии И. Паульсона и К., 1865.
(Посвящается (Ф. И. Буслаеву.)


        Феодор Иванович!
        Книга, посвящаемая Вам, содержит много несогласного с тем, что находится в Вашем почтенном труде «Исторической Грамматике Русского языка». Сознавая вполне многие достоинства Вашей книги, я однако расхожусь с нею относительно теоретической ее части, ибо здесь вы следовали по большей части принятой уже теории, которая нашла для себя в Вашем труде только полнейшее и лучшее изложение. Впрочем, множество замечательнейших примеров и любопытнейших примечаний в Вашей книге неопровержимо свидетельствует о разладе, который испытывали Вы Сами, сравнивая данные языка с подробно, но неверно, развившеюся его теориею. Поэтому, сознавая, может быть, более, чем кто-либо, несостоятельность этой последней, Вы желали примирить ее, по возможности, с богатством собранного Вами материала. Но примирение оказалось невозможным даже и под пером Вашим. Оттого в Исторической Грамматике яснее обнаружилась несостоятельность существующей теории, чем в других грамматиках, в которых язык насильственно, прямо подводился под известную систему теории. В этом отношении Ваш почтенный труд имел для меня особенное достоинство. Внимательное изучение как сильной, так и слабой его стороны в связи с народною словесностью, навело меня на некоторые, смею сказать, новые мысли относительно духа русского языка и послужило поводом к изданию в свет моего сочинения. Вот почему, несмотря на разногласие моих мнений с существующей в Вашей книге теориею я считаю за честь признать свое сочинение обязанным влиянию Вашего труда и посвятить его с глубоким уважением Вашему имени, надеясь, что, несмотря на свои недостатки, оно заслужит Вашего лестного для меня внимания.

Н. Некрасов.

ОГЛАВЛЕНИЕ.

Стран.
Введение 1
Гл. I. Значение глагола, как особого разряда слов в русском языке, и значение его в живом употреблении, т. е. в речи.
Грамматические залоги. Смысл русской частицы ся при глаголах. Деление русских глаголов на два разряда
25
Гл. II. О формах русского глагола: существительный и личный 85
Гл. III. Об отсутствии форм в русском языке для обозначения времен глагола 117
Гл. IV. О степенях русского глагола 140
Гл. V. О глаголах, сложных с предлогами 176
Гл. VI. О прилагательных формах русского глагола 247
Гл. VII. Каким образом выражаются времена в русском глаголе? 297




[1]
ВВЕДЕНИЕ.

        Наша русская грамматика пользуется весьма незавидною славою. Вот что говорит о ней знаток русского народного языка, В. М. Даль, в IV выпуске своего полезного труда (я разумею «Толковый словарь живого великорусского языка» (вып. IV, стр. IV): «составитель словаря искони был в каком-то разладе (с грамматикою), не умея применить ее к нашему языку и чуждаясь ее, не столько по рассудку, сколько по какому-то темному чувству опасения, чтобы она не сбила его с толку, не ошколярила, не стеснила свободы пониманья, не обузила бы взгляда. Недоверчивость эта основана была на том, что он всюду встречал в русской грамматике латинскую и немецкую, а русской не находил.» Действительно, наша грамматика изобилует схоластикою и вовсе неприменима к пониманию родного языка. Время наложило на нее тяжелым гнетом общие сухие приемы и взгляды, от которых невольно станешь в тупик при изучении живой речи. Стоит сравнить новые и старые учебники, чтобы вполне убедиться в справедливости сказанной мысли. Почти всюду те же приемы, те же способы изложения. Везде веет одним и тем же тлетворным духом правил и исключений. Везде язык рассматривается, как труп, несмотря на предисловия, в которых авторы обещают обращаться с языком, как с живым организмом. Если встречается различие в изложениии и приемах, то оно заключается лишь во внешности их. В одном учебнике напр. насчитывается более, в другом менее частей речи. В одном грамматика делится на четыре части: этимологию, синтаксис, орфографию и просодию; в другом на две: этимологию и синтиксис. В одном прежде говорится о глаголе, в другом грамматика начинается с имени существительного. В иных учебниках правила предшествуют примерам, в других — при-
[2]
меры правилам и т. п. Но теория оставалась во всех одна и та же. Она вошла, так сказать, в пдоть и кровь наших учебников. От ее влияния не свободен самый последний и самый замечательный труд, я разумею «Историческую Грамматику» профессора Ф. И. Буслаева. Историческая почва, внесенная в изучение русского языка, резко отличает ее от всех бывших прежде грамматик с одним теоретическим изложением. Одно это дело уже представляет весьма важную услугу, которую почтенный автор оказал русской грамматике, как науке. Но кроме того в его книге есть и другое не менее важное достоинство: автор постоянно обращает внимание на различие между языком книжным, и живым народным. Таким образом он первый указал в своей грамматике на эти, так сказать, три струи, бегущие по руслу развития нашего языка: историческую, книжную и живую народную. Фактическая сторона по этим трем направлениям развития языка указана автором в возможно полном объеме. Все это делает его книгу необходимою для каждого, занимающегося изучением русского языка. Но при всех важных и неоспоримых достоинствах она имеет и свою слабую сторону в теоретическом отношении. Факты, взятые из истории языка, из его устного народного и книжного употребления не связаны между собою органически. Автор почти во всем в сущности остался верным тому же теоретическому взгляду на разработку их, который существовал до его книги. Влияние теории, предписывающей правила языку, необходимо должно было ограничить ученую разработку собранного автором богатого материала деятельности троякого рода: одно он должен был отбрасывать, другое — заменять, третье — прибавлять, но все это делать в духе прежних правил и исключений. Поэтому хотя теоретическая часть труда профессора в сущности отличается тем же направлением, какое было и прежде, но она излагается с такою точностию и ясностию, до какой может достигнуть полное и добросовестное изучение языка с точки зрения установившейся уже теории. Но именно это-то последнее достоинство — достоинство изложения — и служит объяснением того, что в «Исторической Грамматике» перед лицом фактов языка отразилась, как в зеркале, несостоятельность принятой автором теории. Как бы то ни было книга профессора Буслаева имеет для науки два весьма важных значения: с
[3]
одной стороны она представляет замечательный и обильный материал для изучения языка; с другой — полную теорию наших грамматик, изложенную с большою ясностию и знанием дела. Читая ее, мы увидели, что идти далее по тому же пути в изложении теории некуда; а между тем множество фактов в языке остаются без надлежащего объяснения. Вот почему мы пользуемся исключительно этою книгою для возражения против существующей теории русской грамматики, и, несмотря на несогласие наших выводов с нею, считаем долгом быть признательными ей, как труду, наведшему нас своею фактическою стороною на новые мысли о русском глаголе.
        Вернемся теперь несколько назад к вопросу о теории, принятой вообще в наших грамматиках и постараемся объяснить вкратце причины ее несостоятельности. Было уже замечено, что главный, существенный недостаток состоит в неприменимости ее к языку русскому. Но откуда же эта неприменимость, когда вся забота авторов грамматик и состояла в том, чтобы применять ту или другую теорию к нашему языку? Из того ложного метода, от которого в наш век все науки освобождаются мало по малу. Теперь не мысль поверяется фактом, а из фактов делаются непосредственные выводы. Ни к чему в настоящее время нельзя подходить с самодовольным чувством знатока и с готовою мыслию, выработанною заранее чрез знакомство с разными отвлеченными теориями. Необходимо прежде всего приступить к рассматриванию и изучению фактов и явлений природы и жизни. В настоящее время как-то неприлично стало смотреть на них свысока, ставить науку на высшую подставку в сравнении с природой и жнзнию и рядиться в докторскую мантию ученого Вагнера, надменного своею ученостию. Пришло время сознания, что вся наша вековая ученость — ничто в сравнении с бесконечным разнообразием сил и законов, проявляющихся в явлениях природы и жизни, что не они зависят от наших знаний, а наши знания зависят от их благосклонности предстать пред испытующим умом в более или менее доступной, ясной форме; что вся наука живет не где-нибудь на стороне, а именно внутри, в самых явлениях природы и жизни, и что, наконец, пора уже бросить важно драпироваться в ученую мантию и обратить ее в мешок для сбора фактов. Теперь наука извлекается не из головы, а из недр самой жизни и при-
[4]
роды. Так ли делается в нашей грамматике? Следует ли изучение русского языка этому плодотворному методу, методу индуктивному? пока нигде этого не видно. До сих рор дело делалось таким образом: бралась готовая теория и прилагалась прямо к русскому языку. Основою для всей грамматической школы служили грамматики латинский и немецкий. Иногда же к русскому языку применялись выводы общей философской грамматики. Но в том и другом случае, очевидно, метод был совершенно противуположный тому, которому следуют в настоящее время другие науки. Понятно, что применимость теории к языку могла быть лишь формальная, которою довольствовались до известного времени, а потом, в виду господства индуктивного метода, ложь формальной применимости теории к языку явилась пред современными живыми интересами науки со всею очевидностью.
        Известно, что наука интересна тогда, когда в ней видна жизнь, когда задача и стремления ее ясны для каждого, когда польза ее очевидна. Было время, когда все безусловно верили, что грамматика учит правильно говорить и писать, когда, следовательно, практическая польза ее, как науки, была ясна для каждого. Тогда никто не сомневался в необходимости ее изучения, и все ее правила и исключения заучивались с беспримерным терпением. Но это время прошло. Опыт доказал, что грамматика не научает говорить и писать правильно, что и то и другое гораздо легче приобретается навыком, практикою. К чему же стало трудиться над скучным, безжизненным заучиванием правил и исключений? Явилось разочарование в истинно научном значении грамматики и началось общее брожение относительно пользы ее в преподавании. Одни старались отстоять то, с чем сжились в продолжение многих лет; другие, напротив, мало по малу доходили до полного отрицания необходимости ее преподавания. После сочинения В. Гумбольдта: Ueber die verschiedenheit des menschlischen Sprachbaues und ihren Einfluss auf die geistige Entwickelung des Menschengeschlechts 1836г.[1] (О различии строения языков и его влиянии
[5]
на духовное развитее человеческого рода), и книги Беккера: Organism der Sprache 1841 г. пошла в ход новая мысль о языке, как о живом организме. Тогда увидели, что существующая теория не представляет в себе ничего живого. Книга Беккера очаровала всех ясностью и систематическою последовательностью логической постройки. Не многие видели в ней ту отвлеченность понимания языка, от которой далек был В. Гумбольдт. Успех книги Беккера был значительнее успеха сочинения Гумбольдта, особенно у нас в России. Отвлеченное построение теории языка мы приняли за лучшую исходную точку для изучения и своего родного языка, тоже в смысле живого организма, и отвлеченную теорию ученого немца стали прилагать к языку русскому. Явилась замечательная брошюра г. Басистова: «Система Синтаксиса», написанная под непосредственным влиянием книги Беккера. Брошюра была встречена многими похвальными отзывами. Действительно, никто лучше г. Басистова не представил другого применения теории немецкого ученого к языку русскому. Она до сих пор не потеряла значения для преподавания такого синтаксиса русского языка, который долже быть основан на общих логических начал языка. Но дело в том, что ни немецкий ученый, ни его русский последователь вовсе не представили языка в том смысле, в каком желали. Читая книгу Беккера и систему синтаксиса г. Басистова, язык представляется скорее в образе скелета, иссушенного логическим отвлечением и отчищенного систематическим изложением, чем в образе живого организма, в котором жизнь обнаруживается беспрерывным движением и игрою красок. Оттого взгляд на язык, как на живой организм, остался до сиз пор в русской грамматике, или, вообще, в применении его к изучению русского языка, не более, как звучною фразою. Обыкновенно с понятием о языке, как о живом организме, соединяется представление о чем-то цельном, подобном животному. Такое представление, как ни пластично само в себе, не имеет однако истинного смысла. Оно-то именно и ведет к построению из данных теорий целеньких систем в роде брошюры
[6]
г. Басистова. Подчинять живое развитие языка цельной, замкнутой системе, основанной на логических отвлеченных началах, не значит признавать живую сторону языка, как организма, за содержание, достойное науки. Со взглядом на язык, как на живой организм, следует обходиться в применении его к делу осторожнее. Язык не есть животное. Следовательно, под организмом языка нельзя разуметь того же, что разумеют под организмом животного. Последний, действительно, представляет целое, ограниченное тело, части которого служат для всех тех отправлений, которыми определяется полная жизнь организма. Но язык не есть определенное целое, замкнутое в своей индивидуальности. Он в самых малейших своих частях является открытым со всех сторон к восприятию и творчеству в одно и то же время. Все то, что обязано своим бытием животному, становится бытием внешним в отношении к последнему; напротив, все то, что создано и воспринято языком, становится достоянием его же внутреннего содержания, входит в его же объем. Язык в мире мысли почти то же, что воздух в мире вещества. Как воздух проникает и обнимает собою предметы вещественной природы, так язык проникает и обнимает собою умственный мир человека. Поэтому языку приличнее свойство единства, нежели свойство целости. И с этой точки зрения он скорее представляется, как единый орган, нежели, как целый организм. Припомним, что В. Гумбольдт определяет язык не образовательным организмом мысли, а образовательным органом мысли Die Sprache ist der bildende Organ des Gendankens, говорит он, (язык есть образующий орган мысли), т. е., что мысль человеческая находит в языке средство получить соответственный (хотя и не торжественный) определенный образ. И так язык, понимаемый в смысле средства, дарованного человеку Богом для выражения мысли, не представляет собою цельного организма, а напротив, скорее должен быть понимаем, кай единый орган. Но рассматриваемый с звуковой стороны, т. е. как речь, слово, звук, он имеет в этих отдельных частях множество других органов, служащих к отправлениям его жизни, и потому с этой точки зрения может быть назван организмом. А так как жизнь языка, рассматриваемая с звуковой его стороны, есть ничто иное, как беспрерывное раз-
[7]
витие, совершающееся в отдельных его частях посредством живой речи, то язык, понимаемый в смысле живого организма, хотя представляется чем-то сложным, из частей и подчиненным в своих частях закону разнообразия и развития, однако все же — не целым и замкнутым, как организм животвого.
        Посмотрим теперь, каким образом этот взгляд может быть применен к делу. Известно, что язык каждого человека есть выражение его личного миросозерцания, а язык отдельного народа есть выражение миросозерцания этого народа. Известно также, что как один человек отличается множеством признаков от других людей, так точно и каждый народ имеет множество признаков, отличающих его от других народов. Это разнообразие дробится до такой бесконечности, что становится способным ускользать от наблюдения. Действительно, мы прежде всего замечаем сходные признаки именно потому, что их находится менее в подобных предметах. Они первые бросаются нам в глаза своими крупными чертами. Между тем ясно, что не в сходстве заключается жизнь не только народа, человека, но и каждого предмета, как существа отдельного, — а в тех почти неуловимых отличительных признаках, которые требуют особенно тщательного и строгого наблюдения над собою. Указать на те пределы, в которых может развиваться закон разнообразия в данном предмете, значит определить то, в чем заключается жизненная сторона его, значит провести те типические черты, которые с одной стороны отличают его от других подобных предметов; с другой, — дадут возможность понять все то разнообразие признаков, которое только может быть свойственно данному предмету. В этом случае самые полезные примеры подают нам лучшие поэты, которые именно таким образом поступают в очертании характеров своих личностей. Они не высчитывают всех малейших подробностей, отличающих характер одного лица от другого, а намечают только те черты, которые необходимы для выражения его индивидуальности; но делают его так, что все остальное легко дополняется воображением читателя, или зрителя. Лицо, художественно изображенное потом в его произведении, живет полною жизнью и может быть всегда отличено от тысячи других подобных же личностей. Оно влечет к себе
[8]
каждого, умеющего ценить истинное и прекрасное, не потому, что оно добродетельно, а потому что естественно, верно правде жизни, следовательно, живо. Почему бы точно таким же образом не поступать и каждой частной грамматике в деле изучения языка какого-либо народа? Мы думаем, что дело частной грамматики именно состоит в том, чтобы указать на те типические черты и стороны языка, которыми он с одной стороны отличается от других языков, с другой открывает обширное поле своих до бесконечности разнообразных признаков. Если мы будем изучать природный наш русский язык, отыскивая в нем то, в чем он сходствует с другими языками, то, по нашему мнению, мы никогда не будем в состоянии понять его собственной индивидуальности, никогда он не предстанет для нас в своем живом образе — и в русской грамматике никогда не будет пахнуть русским духом. Указывать же в ней на одни только формы и звуки, отличаюшие русский язык от других, все равно, что отличать одного человека от другого только по платью да по бороде. Но чтобы отыскивать типические черты русского языка, нужно иметь дело непосредственно с самими фактами, и отказаться от всякой предвзятой теории, а главное, от ложного ее права предписывать языку правила и громоздить под ними исключения. Само собою разумеется, что в такой теории, которая думает, что она, а не самый язык, научает говорить (даже говорить!) и писать правильно, могут быть всякие правила и всякие исключения. В сущности все это — ничто иное, как произвол, внесенный в науку; ибо в языке нет и не может быть исключений. Вот прекрасные слова покойного К. С. Аксакова, которого общий взгляд на изучение русского языка мы вполне разделяем: «на язык надобно смотреть иначе, надо взглянуть в него глубже, понять внутренний смысл употребления, внутренний закон жизни, и тогда всякое действие языка получит стройность и разум, исключения исчезнут сами собою; их в сущности и нет; они — порождения неловких грамматик, которые приходят к языку с внешними правилами, с наружными мерками, и, стараясь подвести под них все, что не подходит (а при таком наружном способе постижения, — разумеется, неподдающихся явлений множество), относят все неподходящее к исключениям, из которых являются новые исключения и т. д. Грамматика такая вся наполнена множеством внеш-
[9]
них правил с бесчисленными исключениями, и все таки не схватывает языка даже и наружно, а о духе языка, о разуме его, без которого нет истинного понимания, уже и говорить нечего. Такой взгляд на грамматику вообще ложен, но он становится вдвое ложным в отношении к нашему языку, когда правила иностранных грамматик, совершенно чуждые нашему языку, насильственно к нему прилагаются и искажают его до крайности» (Опыт русской грамматики. Ч. I, в. 1, стр. 142. Москва 1860).
        Одним из самых важных препятствий в применении этого живого взгляда на язык к изучению последнего служит застаревшая привычка брать для частной грамматики начала из общей теории языка, или из общей философской грамматики, в которую входит сравнительно-исторический метод. От этой привычки страдает живой интерес изучения явыка не только в нашей русской грамматике, но, сколько мне известно, и в грамматиках других языков. Оттого каждая из них изобилует кучами исключений. Причина заключается, кажется, в том, что с одной стороны все общее, основанное на сходстве, усвоивается легче; с другой стороны в том, что грамматики обыкновенно пишутся прежде, чем изучается язык в его полном живом употреблении. Берется книжный язык, по нем составляются правила, сообразно с общими понятиями о языке; эти правила приводятся в научную систему, и таким образом изготовляется учебник, или грамматика, в которой теория языка постоянно находится в борьбе с живою речью. Общее, отвлеченное, родовое понимание никак не мирится с частным, единичными живым явлением в языке. Остюда с одной стороны улетучивается истинность, действительность, полная конкретность значения объясняемого явления в изучаемом языке, с другой — является беспрестанная сбивчивость в самой теории. Объясним то и другое примерами. Глагол, говорит русская грамматика, выражает действие: таково значение его во всех языках. Но это значение есть общее, родовое понятие о глаголе, которое получается логическим отвлечением одних сходных признаков и отбрасыванием всех тех, которыми глагол одного языка отличается от глагола в другом языке — и русская грамматика, довольствуясь таким определением, нисколько не объясняет того живого, конкретного значения, которое глагол имеет
[10]
в русском языке. Оттого это общее определение остается мертвым, безжизненным по отношению к языку русскому в русской грамматике. Стало быть, чтобы получить понятие о русском глаголе, как об особом разряде слов в русском языке, следовало бы внести в содержание общего определения те отличительные признаки, какие глагол имеет в русском языке. Тогда общее отвлеченное понятие о глаголе станет единичным, конкретным, которое познакомит с русским глаголом в том живом значении, в котором он употребляется у русского народа. Находясь под влиянием общего, отвлеченного взгляда на русский глагол, нет возможности объяснить в нем: — ни развития свойственных ему форм в языке, ни их значения без того, чтобы не подчинить того и другого новым общим выводам, непосредственно истекающим не из его сущности, а из того же отвлеченного понятия о глаголе. Так, приняв, что глагол есть действие, можно легко приписать русскому глаголу такие формы, которые могут быть присущи ему только по идее, как действию, но которых у него нет в действительности, как у действия русского глагола. Известно, что действие в отвлеченном смысле, ничто иное, как мыслимое движение во времени, стало быть, всякому действию, как действию, должно быть свойственно время. Заметив свойство времени в понятии о действии и способность многих языков выражать время действия особыми формами, как не приписать и русскому глаголу той же способности выражать время особыми формами? Особенно, если к этому еще примешивается чувство патриотизма какого-то странного рода. Чтобы не говорить бездоказательно, мы укажем на сочинение г. Шафранова: «О видах русских глаголов» 1852 г. Автор знаток греческого языка и, разумеется, любит свое отечество. Все это прекрасно и достойно в нем уважения; но дело в том, что как его ученость, так и патриотизм послужили не к добру в исследовании о видах русских глаголов. За теорией греческого языка он вовсе не видит и не хочет видеть такой особенности русского глагола, которую могли заметить даже немцы Фатер и Таппе, и доказывает, что русский глагол имеет те же свойства, как и глагод греческого языка; а чувство патриотизма заставило его доказывать, что русский глагол имеет столько же форм для времен, сколько и язык греческий, известный по своему бо-
[11]
гатству в этом отношении. Мы не менее любим свое отечество, но решительно не можем ни в чем согласиться с автором относительно его понимания русского глагола. Для нас его сочинение важно, как предостережение, — не писать исследований по русскому языку на основании параллели и сходства с каким-либо другим языком. если такую опасность представляет сравнительное изучение языка с одним или двумя (греч. и немецким, как г. Шафранова) языками, то чего можно ожидать от такого изучения, которое основано на сравнении с общею теориею языка? Не всякий язык по своим формам подходит под общие выводы теории. Если общая теория имеет право толковать о временах глагола, то отсюда вовсе не следует, чтобы каждый язык, как бы он богат ни был по формам, непременно имеет формы для выражения этих времен глагола. Если она говорит о значении падежей, то отсюда никак не следует, что во всяком языке есть падежные формы для выражения известных отношений. Очевидно, что каждый язык развивается относительно своих форм сообразно не с общим понятием о какой-нибудь части речи в языке вообще, а с тем единичным понятием, которое она получает в живом употреблении своего языка. Так из общего понятия о глаголе, как о действии, нельзя обяснить напр. в русском языке — степеней глагола и того круга форм, которым он ограничивается в живом употреблении точно также нельзя объяснить и отсутствия в нем иных форм, как напр. форм для времен и наклонений. Но кроме того частная грамматика, заимствующая свои начала из общей, представляет беспрестанную сбивчивость в собственной теории, как науке. Особенно эта сбивчивость проявляется там, где приходится длить какое-нибудь родовое понятие на его виды. В этом случае основание деления в русской грамматике постоянно двоится между формою и живым значением. Например: нашли родовое понятие в глаголе — залог (genus). Спрашивается: какие его виды? Сейчас грамматика русская отвечает: действительный, страдательный, средний, возвратный, взаимный, общий. Прекрасно! Почему залог именно так делится на свои виды? Выходит, — и по форме и по значению. Это особенно видно из определения общего залога. Грамматика определяет его таким образом : общий залог имеет значение среднего, а форму — возвратного. Еще пример. Есть, гово-
[12]
рят, в русском глаголе наклонения (modi). Наклонение (modus) — родовое понятие. Какие же его виды ? — Следующие: в русском глаголе, учит грамматика, собственно три наклонения (хотя ей хотелось бы иногда насчитывать их до пяти). Какие же? Неокончательное или неопределенное (modus infinitivus); изъявительное (indicativus) и повелительное (imperativus). Иногда же к этим прибавляют желательное (optativus), условное или сослагательное (conjunctivus). Оставим эти два последние: довольно и трех первых, чтобы защитить сбивчивость в основании деления. Что ж они значат ? Неопределенное — не определяет ни лица, ни числа, ни времени. Изъявительное выражает и лицо, и число, и время. Повелительное же, говорят, выражает повеление. Разве можно ставить грамматические формы лица, числа, времени в один разряд с понятием о повелении ? В других языках наклонение есть способ представления действия, который собственно бывает троякого рода: действие представляется действительным, т. е. совершающимся на самом деле, возможным т. е. совершающимся над условием возможности, и необходимым т. е. долженствующим совершиться непременно. Поэтому насчитывается три наклонения: изъявительное, сослагательное и повелительное. Но кроме этого бывают еще: условное и желательное, кот. также относятся к категории возможности и могут быть рассматриваемы, как виды наклонения сослагательного. Такое деление основано на логических категориях мышления. Но сюда уже не входит наклонение неопределенное. Очевидно, грамматика, как наука, не должна терпеть подобной сбивчивости; потому что никакая наука не может отказаться от строгого соблюдения логических законов мышления.

Эта сбивчивость в частной грамматике языка происходит оттого, что она не ясно определяет свои отношения к грамматике общей. Она слишком увлекается системою последней и гоняется за тем, чтобы как можно ближе подойти к ней в своих выводах — и там, где это бывает особенно трудно, берет прямо из нее все, что нужно, и насильно подводит под ее взгляды живые факты языка. Таким образом, частная грамматика представляет не самостоятельное научное изучение, а насильственное подчинение языка чуждой ему теории. Чтобы избежать этого страшного недостатка, уронившего всякую достоверность русской грамматики, нужно прежде всего
[13]
уяснить себе отношение частной грамматики к общей. Во-первых, общая грамматика ни в каком случае не может быть основанием для частной. Последняя должна быть вполне свободна от ее выводов. Дело частной грамматики — замечать, исследовать и делать выводы в кругу данных изучаемого языка. Чем сосредоточеннее она будет относиться к нему, тем выводы ее будут живее, оригинальнее, а следовательно и вся система этих выводов будет яснее выражать особенности и дух своего языка. Здесь кстати сказать несколько слов о значении сравнительно-исторического метода в частной грамматике. Приведем слова замечательного русского филолога К. С. Аксакова. Вот что говорит он об историко-сравнительном способе изучения нашего языка («Русская Беседа» 1859 г. № 5, стр. 153): «мудрено себе представить, чтобы кто-нибудь вздумал отвергать важность исторической грамматики. Важность грамматики сравнительно-исторической (как полнейшей) еще очевиднее. Но надо заметить, что сравнительный способ, сам по себе, может легко производить увлечение в ученом, даже и тогда, когда способ этот в связи с историческим способом. Возможность этого увлечения весьма опасна в деле науки. Сравнительный же способ представляет такое обширное поприще для догадки и остроумия, для легкого добывания результатов и поверхностной учености, что при нем должно наложить на себя строгое воздержание и оградиться трезвым, истинно-научным воззрением от искушений и соблазнов, представляющихся на каждом шагу и раавращающих ученую деятельность. Словообразование — с корнями, окончаниями и разными приставками слова — в особенности может заманить в сторону, сбить с пути и избаловать легкостью умственной работы пытливую мысль.» Мы прибавим, особенно он опасен в применении к нашему языку, для которого не существует еще никакого основательного изучения. Прежде, чем бросаться на всякие сравнения и делать разные выводы, следует познакомиться ближе с самим языком, схватить пониманием его собственный дух, смысл, разум, — чего, конечно, нельзя сделать, расползаясь беспрестанно мыслию по буквам, корням, темам, приставкам, суффиксам, флексиям слова. Но отсюда однако не следует безусловно отрицать значение сравнительного и исторического способа в частной грамматике. По нашему мнению, сравнитель-
[14]
ный метод может быть допущен в частную грамматику лишь настолько, насколько он может уяснять не сходство, а особенность языка при видимом сходстве его с другими языками. Так например: по-видимому форма русских глаголов на -ся соответствует вполне форме возвратных глаголов немецкого и французского языков с местоимениями: sich и sе; но, по тщательном сравнении этого сходства, между русским языком и вышесказанными иностранными языками находится большое различие, уясняющее особенность наших глаголов. В таком случае сравнение в русской грамматике необходимо. Точно также и исторический метод может быть допущен в нее там, где он служит подтверждевнием той или другой особенности живого языка, выступившей в нем вследствие исторического развития с особенною ясностью. Например, особенность русского глагола состоит в том, что он не терпит форм для обозначения времен, и эта особенность проявилась яснее в истории языка тем историческим фактом, что он прежде отбросил формы будущего времени, образовавшиеся посредством звука с. Вот некоторые формы будущего времени с звуком с, относящиеся к древнейшей эпохе языка: измишоу (tabescam — зачахну) от корня: ми; обрьсноу (tondebo) обрею от корня: бри, въскопысноу (calcitrabo) вскопаю от корня: коп; пласноу (ardebo) сгорю, воспламенюсь, от корня: пла; тъкысноу (tangam) от тък.: ткну, коснусь; бегасяю (curso) побегу, от корня: бег. Формы же прошедшего на х так известны в славянском языке (рехъ, рекохъ, читахъ), что приводить их не считаю нужным. Ясно, что русский язык исторически отрицает формы для обозначения времен. Такое свидетельство истории языка может быть допущено в частную грамматику. Иначе, как сравнительный, так и исторический метод, допущенный в частную грамматику не с целью уяснять особенности изучаемого языка, а с целью отыскивать сходство с другими языками и фактами, существовавшими в разные периоды развития языка, могут только увлечь в совершенно противоположную сторону от понимания свойств данного языка и окончательно сбить его частную теорию на колею обще-сравнительной. И так частная грамматика должна, как можно, быть свободнее от влияния тех начал, которые входят в общую, вкк необходимые.         Это, как сказали мы,
[15]
во-первых; а во-вторых, общая грамматика должна вырабатывать свои выводы на основании частных грамматик. Чем вернее частная грамматика выражает и объясняет свойства своего языка, тем правдивее будет общая грамматика относиться к языку вообще. Тут уже сравнительно-исторический метод составляет главную основу для общих научных выводов о языке. Стало быть, отношение общей грамматики к частной точно такое же, какое между частною грамматикою и каким-либо языком. Частная грамматика изучает непосредственно язык какого-либо народа и делает, на освовании фактов, выводы, объясняющие дух, смысл известного языка, общая же изучает непосредственно уже выводы частных грамматик и делает, на основании их, выводы, объясняющее смысл языка вообще, как дара выражать духовную деятельность человека посредством слова. Как язык служит непосредственною основою для выводов частной грамматики, так выводы частных грамматик служат непосредственною основою для высших выводов общей. Отсюда ясно, в каком заблуждении были те, которые думали грамматику русского языка основать не на самом языке, а на какой-либо теории, взятой извне. К сожалению, история русской грамматики вполне подтверждает, что она действительно обязана своим происхождением и развитием этому заблуждению. Впрочем оно не принадлежит исключительно одной русской грамматике. Как бы то ни было, но дело русской грамматики должно быть начато снова. Эта необходимость сознается всеми. Откажемся на время от заманчивых сравнений корней, флексий и т. д. нашего языка с другими, и обратимся непосредственно к самим фактам языка и их изучению. Вникнем глубже в дух родного языка, постараемся изучить его сначала так, как он есть теперь; потом обратимся к его истории и сравнению с другими языками. Тогда мы получим, действительно, твердый научный взгляд на свой родной язык, и грамматика наша будет не бесплодна, как наука. Она раскроет нам многое из духовной жизни нашего народа и даст крепкую путеводную нить в область его мышления. Она не только будет в состоянии тогда пролить свет на многие исторические факты из жизни народной; но и укажет, думаем, на семена будущей русской философии, свойственной русскому уму, русской жизни. Вот та точка зрения на изучение русского языка, которую
[16]
мы приняли в своем исследовании о глаголе. Чтобы удержать эту точку зрения на отечественный язык, как на звуковое определение народного мышления и вместе с тем, как на живой организм в том смысле, в каком мы понимаем его, необходимо стать на ноги, обратиться к изучению языка в его простом, безыскусственном, живом употреблении. Теперь, кажется, всеми понято, что не в заносчивых теориях и не в пышных салонах, а в самой жизни и в самом народе заключается сила самопознания. Теперь помимо книжной словесности стали изучать ту словесность, которая целые века хранилась в. памяти народной. Песни, сказки, былины, пословицы и пр. открыли целый мир словесности, который своим происхождением и существованием обязан непосредственно самой жизни. Это, разумеется, не романсы, не поэмы, не рондо, не триолеты и не мадригалы. Пред нами богатый источник для изучения языка в том виде, в каком он творился и развивался самостоятельно по требованию условий и обстоятельств жизни. Тут нет того наносного сора, который состоит из слов и выражений, составленных в среде полуиностранных гостиных. Знакомясь с народными песнями, сказками, пословицами, мы как будто впервые встречаемся с русским складом ума, родною мыслью и родным языком. От них веет тою свежестью, от которой мы уже давно отвыкли.
        Установив общую точку зрения на изучение русского языка, считаю необходимым прежде, нежели приступить к самому исследованию, представить некоторые объяснения, относящиеся исключительно к нашему труду, предлагаемому на суд вмимательного читателя.
Мы сказали выше, что дело русской грамматики должно быть начато снова. С чего же начать? Мы начали с глагола, во-первых потому что глагол в каждом языке, а особенно в русском, представдяет очевидную основу как для образования других разрядов слов, так и для строения целой речи; во-вторых потому что в русском языке он подвергается до сих пор влиянию наибольшего произвола со стороны нашей грамматической теории. Оно так и должно быть, если в грамматике оказывается насильственное подчинение русского языка теории; то разумеется, вся тяжесть этого насилия должна давить собою преимущественно на глагол,
[17]
как на основную часть речи в языке. Вот две главные причины, заставившие нас начать дело с наследования форм и свойств русского глагола. Скажем о каждой из них несколько подробнее.
Глагол, сказали мы, служит очевидною основою для образования других разрядов слов в языке и для строения речи. Действительно, русский глагол, (не говоря уже о том общем его свойстве с глаголами других языков, по которому корни знаменательных частей речи по большой части признаются сами по себе глаголами), выражает свою связь с другими частями речи в тех же формах, в которых сам употребляется. Укажем на эту родственную, дружественную связь русского глагола с другими частями речи на примерах. Так форма его на ть не только может употребляться, как существительное имя с отвлеченным значением понятия о действии; напр. в предложении: читать для меня необходимо, в смысле: чтенье для меня необходимо (Des Lesen ist mir unentberlich) ; но переходить прямо в существительное с предметным значением, которое бывает отвлеченное и вещественное, напр. честь — имя существительное, имеющее отвлеченное предметное значение, но в сущности есть глагол: честь — чту, как это видно из сдожных: счесть — сочту , почесть — почту, причесть и т. д. власть — имя существительное, но в сущности глагол: владеть с опущением зв. е, д перед т переходит в с : влад-ть — влас-ть. Печь — имя существительное, имеющее вещественное значение (печь — известный предмет для топки, для нагревания), в сущности есть глагол : печь — пеку. Течь — имя существительное, в сущности глагол. Течь — пропуск жидкости там, где бы он не должен быть. Течь — теку. Знать — гдагол и имя существительное в значении высшего сословия. Стать — глагол и имя существительное в смысле того, что идет к чему (с какой стати?), строение предмета : у этой лошади хорошая стать. Быть в слове побыть (Арх. г.) — горе, печаль: «легка побыть на люде». Мочь — глагол : могу, — и существительное в значении: сила, не в мочь ему это дело, т. е. не под силу. Напасть, пропасть — глаголы. В пословице : «Придет напасть, так будет и пропасть» — имена существительные. Есть — глагол. «По естю старец келью строит» — есть — имя существительное, в значении имения, имущества. «В естях столько-то оказалось, в не-
[18]
тях — столько-то». Ести — люди на лицо. Выражение часто встречающееся в старинных граматах. Едва ли так называемое неопределенное наклонение в других языках имеет такую же свободу перехода из глагольнаго значения в предметное в живом употреблении языка. Это — вовсе не недостаток творчества языка, а свидетельство того свойства, по которому он при переводе глагола в существительное стремится отвлеченному понятию действия сообщить живое, конкретное значение предмета. Наш язык вообще не любит отвлеченщины, как в этом мы убедимся при изучении самых форм глагола. Мы знаем, что и в других языках неопределенное наклонение может употребляться, как существительное; только дело-то в том, что и в существительном значении оно сохраняет прежнюю отвлеченность. Употребление неопределенного наклонения в других языках, как имени существительного, отражается не такими живыми красками в речи, какими форма русского глагола на -ть, принимающая предметное значение.
        От этой формы на ть образуются существительные с собирательным значением, от петь — петье, четь — четье, быть — бытье, жить — житье, трясть — трястье. Примеры : каково твое житье-бытье? Слово: бытье имеет более вещественное значение, чем отвлеченное, какое видим в слове : бытие — существование. Разве это не есть доказательство богатства жизни в употреблении слова, богатства его красок в значении ? Быть — бытие — бытье, каждое из этих слов имеет разный оттенок в значении, несмотря почти на одну и ту же форму.

Штоб умела русскую грамату
И четью-петью церковному.


Четье-петье не то же, что чтение и пение. Первая форма имеет смысл более вещественный, собирательный, вторая — более отвлеченный.

«Счастье, что трястье : на кого захочет, на того и нападет.»

        Как ни выразительно здесь слово: трястье, придавшее своею формою понятие о действии трясти собирательность, вещественность смысла, однако едва ли кто из людей образованных на книжной выдохшейся речи сумел бы употребить в дело эту форму так, как мы находим ее в речи народной,
[19]
свежей, благоухающей духом родного языка. Да, не знаем мы силы и богатства своего языка!
Если обратимся к производству имен существительных от корней глагола, то перед нами откроется необозримое поле слов в языке, происшедших от глаголов. Особенно, если мы будем разбирать это словообразование существительных по всем образующим окончаниям существительного имени. Но это мы оставим в стороне. Заметим только образования таких существительных, которые подходят ближе к формам самого глагола; напр. имена существительные, происходящие от прилагательных форм глаголов. Кроме существительных на ние, тие, образующихся от прилагательных форм на н и т, напр. учить — учен — учение; открыть — открыт — открытие ; открывать — откровен — откровение, для нас особенно здесь важна форма имен существительных среднего рода на ло, происходящая непосредственно от той прилагательной формы глагола, которая прежде имела смысл причастия второго прошедшего времени, а теперь в наших грамматиках получила значение изъявительного наклонения прошедшего времени. Замечательно, что существительное имя, происходящее от этой формы глагола, всегда имеет вещественное значение орудия для совершения действия, напр. от шить — прилаг. ф. шил, а, о отсюда сущ. шило — то, чем шьют. Мыть прилагат. ф. мыл, а, о — сущ. мыло — то, чем моют. Жить — прилагат. ф. жил, а, о — сущ. жило — то, в чем живут.

Зимой, ранехонько, близ жила,
Лиса у проруби пила в большой мороз.
(Крылов)
Живой не без жила, мертвый не без могилы. (Послов. Даль, стр. 99).

Вот еще примеры:

Ехало не едет и ну не везет.
(Даль, стр. 29).
Пропало бабье трепало.
(Ibid. стр. 36).

Стоит расоха, на расохе бебень, на бебени махало, на махале зевало, на зевале чихало, на чихале мигало, на мигале остров (лес), на острову звери. (Человек).

Так свободно формы русского глагола переходят в суще-
[20]
ствительные имена! Живая, конкретная связь глагола с существительным именем видна особенно из употребления слова: жаль.

«Бессовестный! когда тебе меня не жаль,
Так вспомни хищных птиц, силки, грозы ужасны,
И все, чем странствия опасны.»
(Два голубя. Крылов).


Здесь жаль, очевидно, имеет значение глагола.

Жалью моря не перейдешь, веку не изживешь.
(Послов. Даль, стр. 39).

От жали не плакать стать.
(Ibid. стр. 111).

        В этих примерах слово: жаль имет значение существительного имени.
Кажется достаточно этих примеров, чтобы понять живую связь форм русского глагола с существительным именем и свободу его перехода из значения действия в значение предмета.
Еще легче русский глагол переходит в имя прилагательное, принимая прилагательные формы: краткие и полные; напр. жить — прилаг. ф. жил, жила, жило, полная прилаг. ф. жилой, жилая, жилое, прилаг. усеч. жив, живши — полное: живый, ая, ое, живший, ая, ее. Жит — житый (прожитый) и т. д. Уйдти — ушел, а, о — полн. ф. ушлый, ая, ое.

По ушлом не гоняют (т. е. времени).
(Послов. Даля, стр. 281).

        Гореть — горящий, горячий, горючий, горелый и пр. любить — любящий, любимый, любил, а, о и пр. О прилагательных отглагольных формах и связи их с прилагательными именами мы будем говорить подробно в своем месте. Здесь заметим еще, что, как слово: жаль указывает на живую связь глагола с именем существительным в употреблении, так слово: рад, рада, радо, рады указывает на живую связь глагола с прилагательным именем.
Через формы имен существительных и прилагательных, происшедших от глагола, образуются наречия, напр. «кидай сюда броском». Слово: броском — наречие от существит. бросок, образующегося от глаг. бросать.

«Не гляди на меня комом, гляди россыпью

        Слово: россыпью — наречие чрез сущ. россыпь от глагола : сыпать.

[21]
Бежма бежит. Лежма лежит. Стойма стоит. Течма течет. Ливма льет.
(Послов Даль, стр. 569).

        Но для нас особенно важны наречия и союзы, имеющие ту же форму, в которой употребляется сам глагол, напр.

Ты, знать, забыл свою заповедь.

        Слово: знать — наречие.

«И все на пиру приутихли — сидят.»

ф. приутихли имеет здесь значениие наречие.
        Слова: хотя, пожалуй, пусть, пускай и др. давно известны за союзы, а происходят, очевидно, от форм глагольных. [2]
        Эта ширь, эта свобода употребления глагольных форм в значении других частей речи дает большой простор оборотам и вообще строению речи. Если присоединить к этому еще то замечательное свойство русского глагола, что он может иметь в ней самостоятельное значение, т. е. представляться нашему сознанию таким же самостоятельным понятием в речи, каким представляется нам существительное имя на месте подлежащего; то не трудно понять, каким простором обязан русский язык своему глаголу в этимологическом и синтаксическом отношешях, и — почему мы начинаем теоретическое изучение русского языка с глагола.
Если русский глагол можно по справедливости считать глав-
[22]
ным виновником свободы и простора в употреблении форм и оборотов русской живой речи, то не трудно себе представить, в каком ладу он должен находиться с узкою теориею наших грамматик. В лоскутья рвется она на нем от его свободных и сильных размахов — и никакими заплатами нельзя починить ее дыры. От этих починок образовалась в теории глагола такая путаница, от которой мутится уму всякого, кто только вздумает распутывать ее, не отказавшись наперед безусловно от всех правил русской грамматики. Доказательством этого могут служить следующие слова того же К. С. Аксакова, которого взгляд на изучение языка отличается вообще живостью и ясностью понимания. В них мы увидим с одной стороны верное понимание жизни русского глагола, с другой — влияние еще того общего взгляда на теорию, который, к сожалению, остался в светлой голове автора. Он говорит: (Рус. Беседа. 1859 г. кн. 5, стр. 96) «жизнь нашего глагола с его видами (отчего же не степенями, как автор очень верно называл их в своей брошюре о русских глаголах1855 г.?) и всеми оттенками до того повидимому произвольна, так своеобразна, так разнообразна, что очень трудно поддается установлению правил и вообще объяснению. Наш глагол, сам по себе, требует отдельного полного сочинения, полной монографии.» На последние слова ответом может служить наше исследование, хотя далеко не в таком полном объеме, какого требует предмет исследования: но все лучше иметь «синицу в руке, чем журавля в небе». На первые же слова К. С. Аксакова мы позволим себе сделать некоторые замечания. Правда, наш глагол очень трудно поддается установлению правил и вообще объяснению; по установлению каких правил и какому объяснению? Установленью правил поддается очень трудно все живое, если эти правила захотят подчинить себе жизнь; да и какая это жизнь по определенной мерке, по однажды навсегда установленным правилам? Нам нужны не правила, если хотим понимать, или знать жизнь чего-либо, а те общие начала, на основании которых становится возможным понимание жизни в ее бесконечно разнообразном проявлении. Боже нас избави от установления правил для живого языка. Это надменная и пустая претензия, от которой сам автор, бес сомнения, отказался бы в силу своего же собственного взгляда на дело. Из правил нельзя понять в узнать
[23]
жизни, нельзя уловить, учуять, так сказать, ее духа. Они мертвят жизнь и заставляют ее отзываться не тем, чем она отзывается сама в себе. Мы желали бы не установления правил, а, согласно с автором вышеприведенных слов, понимания живого смысла русского глагола, его духа, другими словами, желали бы уловить в нем те общие начала, которыми объясняется жизнь и развитие его. Эти начала не установляются нами, а находятся в самом глаголе русском и обнаруживаются в самой его жизни. Они не предписывают ему, как он должен вести себя в том или другом случае, а только указывают на общий смысл той или другой формы, того или другого употребления ее в живой речи. Правила — надменны. Они деспотически обходятся со всем, что не подходит под их объяснения, — отталкивают от себя все, нельстящее им, в среду так называемых исключений, как бы отверженных, отлученных явлений в языке, несмотря на то, что в них-то часто и скрывается тайна его особенного развития. Напротив общие начала, стремящиеся к объяснению духа языка — смиренны и вполне беспристрастны. Они скорее способны отказаться от своего объяснения, как скоро замечают, что многие явления не объясняются ими, и обратиться с вопросом к самим себе: справедливы ли мы, или нет? нет ли лжи в нас самих? — чем решатся оттолкнуть от себя какое бы ни было повидимому странное явление.
        Правда также, что наш глагол не легко поддается вообще объяснению; но какому объяснению? Если такому, какое принято в наших грамматиках вообще, то, конечно, он не только не легко поддается, но вовсе не поддается. Но вникнем в характеристику грамматического объяснения, как объяснения вообще. Правильно ли оно само в себе? Сущность каждого почти грамматического объяснения состоит в смешении формы с значением, или смыслом всего понятия. Так почти все формы русского глагола в грамматиках объясняются по смыслу того значения, которое принадлежит понятию всего слова. Доказывать это примерами здесь мы не будем: это завело бы нас слишком далеко; а главное, на этот существенный недостаток грамматических объяснений мы постоянно указываем в нашем исследовании. Действительно, объяснения, основанные на смешении формы с значением понятия, как в этимологическом, так и в синтаксическом отношении, ведут
[24]
только к беспрерывной путанице. Стало быть, чтобы избавиться от нее, необходимо в объяснениях форм ограничиваться лишь смыслом их самих т. е. форм, и никоим образом не дозволять себе объяснять их посредством тех случайных значений слова, которые оно может принимать в живой речи. При этом условии в объяснениях формы русского глагола получат в теории свой истинный смысл, который не только не нарушит ни в чем свободы жизни русского глагола в употреблении, но, напротив, даст полную возможность уразуметь все разнообразие значений, с каким та или другая форма является в живой речи. Дело в том, что объяснить жизнь нашего глагола возможно только тогда, когда прежде достаточно объяснятся все формы, в которых он употребляется как глагол. Объяснять же формы можно и должно только из них самих, а не из чего-либо другого. Прежде нужно уметь вникнуть в их собственное значение, раскрыть их собственный смысл; потом не трудно уже будет добраться и до понимания того разнообразия значений, с которыми они появляются в речи. По нашему мнению, только таким путем можно мало по малу представить ряд объяснений всей жизни русского глагола и понять кажущийся произвол ее и своеобразность. Повторим: от значения формы должно доходить до значения ее разнообразного употребления — вот метод, которому мы следуем в решении каждого вопроса. Но так как для ясности необходимо сравнивать наши выводы с общепринятыми в русской грамматике и основывать, как поверку существующей уже теории русского глагола, так и наши собственные объяснения на фактах языка; то, поэтому, в решение каждого вопроса принятый нами метод проходит чрез разбор существующей теории, чрез примеры, взятые преимущественно из языка народного, и заканчивается нашим объяснением. Вот все, что мы сочли нужным предпослать нашему исследованию.

СНОСКИ

[1] Я привел заглавие книги В. Гумбольдта по немецки, несмотря на то, что она переведена г. П. Билярским на русский язык, потому что, по моему мнению, оно в переводе передано не точно; а именно так : «О различии организмов человеческого языка и т. д.» В. Гумбольдт вовсе не смотрит на отдельные языки, ках на особые организмы языка в том смысле, в каком принимает организм языка другой нем. ученый Беккер. Выражение der menschliche Sprachbau, не равняется выражению der menschliche Sprachorganism Иваче В. Гумбольдт назвал бы свое сочиневие таким образом : Ueber die Verschiedenheit der menschliche Sprachorganismen u s.w.

[2] Что касается до местоимений, то связь образования их с личными окончаниями глагола, доказывается вполне сравнительною грамматикою. Она видна и в русском глаголе. Действительно, личные древнейшие окончания: мь, си, ть, мы, те, ть или ø,œ, си или ши, ть или тъ и др. суть ничто иное, как местоимения личные: я, ты, он или тотъ (древн. тъ с удвоением: тътъ = тотъ).
При помощи вопросительных звуков: к, ч (ч = кь = кj) и указательных. с и т (сь = сей; тъ = тотъ) и некорых окончаний — легко объясняется образование всех местоимений в русском языке. Но местоимения образуются из окончаний глагола, из его флексий, и относятся к словам относительным, а не знаменательным, и потому в них выражается та общая лишь связь глагола с местоимением, которая принадлежит всем языкам. Мы упомянули здесь о ней лишь для полноты доказательства высказанной выше мысли.



Retour au sommaire