Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы

-- Проф. П. С. ПОПОВ : «Суждение и предложение», в сб. В.В. Виноградов (ред.) : Вопросы синтаксиса русского языка, Москва : Государственное учебно-педагогическое издательство министерства просвещения РСФСР, 1950, стр. 5-17.

 

[5]      
       
I
       
Гениальные труды товарища Сталина по вопросам языкознания, дающие новые, творческие установки прежде всего для всех работников в области филологии, имеют исключительно важное значение и для работ в области логики, а также для той научной проблематики, где скрещиваются вопросы языкознания с вопросом о природе основных форм мышления.
       В первой статье товарища Сталина мы читаем: „Отличительная черта грамматики состоит в том, что она дает правила для составления предложений, имея в виду не какие-либо конкретные предложения, скажем, конкретное подлежащее, конкретное сказуемое и т. п., а вообще всякие предложения, безотносительно к конкретной форме того или иного предложения". „Грамматика есть результат длительной, абстрагирующей работы человеческого мышления, показатель громадных успехов мышления"[1].
       Настоящая статья пытается в свете указаний товарища Сталина сопоставить форму предложения и отдельные его общие виды, как категории грамматические, с суждением, как основной формой логического мышления, показать, какая между ними связь и каково отличие, а также раскрыть, в чем разница между подлежащим и сказуемым (которые, согласно указаниям товарища Сталина, берутся не в конкретном виде, а как члены всякого предложения) и субъектом и предикатом, которые логика также трактует абстрактно.
       Когда мы подходим к сложной и запутанной проблеме взаимоотношения терминов „предложение" и „суждение", нельзя не обратить внимания на то, что вопрос сразу при самой его постановке невольно усложняется, поскольку и логика, и языкознание пользуются также другим рядом терминов, переплетающихся с теми основными понятиями, выяснение которых представляет конечную цель настоящей статьи.
       Наряду с выдвинутыми терминами надо договориться о том, как понимать, что такое „мысль"? „высказывание"? „фраза"?
       Понятие мысли может трактоваться и уже и шире. Как раз в советской логике было выставлено учение, согласно которому всякая мысль
[6]      
есть обязательно содержание суждения. С точки зрения проф. Строговича, который безоговорочно выдвигал этот тезис, не вникая в проблему возникновения научных понятий из суждений, отдельно взятое понятие в смысле значения слова мысли не образует. Мысль должна быть законченной. При таком понимании понятия-термины толковались проф. Строговичем не как мысли, а как элементы мысли. Что это значит? Если мы скажем „человек" (пример проф. Строговича), то это будет элементом мысли, но мыслью не будет, ибо здесь нет ничего законченного, — мысль здесь неопределенна. Если же мы скажем: „Человек — это звучит гордо" (Горький), то это есть полноценная мысль, и перед нами уже не незаконченная мысль-понятие, а совершенная мысль-суждение. Проф. Строговичу возражали, что как раз его пример говорит об обратном, ибо если „человек", если это слово, взятое изолированно, не могло бы составлять мысли, то о „человеке" и Горький не мог бы высказаться, что это звучит гордо, ибо, для того чтобы слово звучало, т. е. имело значение, нужно, чтобы оно было мыслью, иначе оно никак не могло бы зазвучать, т. е. быть предметом высказывания. Быть предметом высказывания уже значит иметь известный смысл, ибо о том, что нами никак не понято, мы не можем ничего высказать[2].
       Поставим точку над „и". Отдельное слово, конечно, уже имеет смысл, если мы имеем возможность связывать его с другим. Нет оснований измышлять такую „логическую химию", согласно которой элементы, взятые „отдельно", мысли не составляют, а если их столкнуть вместе, они мысль образуют. Верно то, что мыслительные связи становятся богаче по мере усложнения взаимоотношений между отдельными словами в фразе или предложении. Но из бессмысленных элементов нельзя выковать мысли, поэтому отдельные элементы-слова свойством их мыслимости, т. е. постижением, пониманием, несомненно, обладают. Поэтому на узком понимании термина „мысль" нет оснований настаивать, тем более, что сам инициатор такого понимания отказался от своего истолкования и в последнем издании своей ,,Логики" (1949) не проводит того различия между суждением и понятием, или мыслью и элементом мысли, какое в очень боевой форме было выявлено им в первых двух изданиях его труда.
       Правда, и у некоторых филологов мелькает порою соображение, что под мыслью может разуметься лишь соединение представлений, при которых мы сознаем соотношение между ними (Пешковский)[3].
[7]      
       Другие же (например, Богородицкий), подобно Строговичу, отличают „зародыш мысли" от мысли „действительной"[4]. С этой точки зрения мысль всегда двучленна, но при таком понимании мы вовсе запутаемся. Тогда получится (согласно тому же Пешковскому), что понятия сложные могут быть мыслью, а простые понятия мысли не составляют, или (согласно терминологии Богородицкого) мысль есть всегда комбинация представлений. Но возьму ли я понятие „физическая химия" или просто „химия" или возьму „совет министров" или просто „совет", и то и другое мыслью является, ибо оно нам понятно. Если же мы признаем, что лишь то понятие можно назвать мыслью, которое выражено двумя терминами, то никакой вразумительной грани между понятиями-мыслями и понятиями-не-мыслями мы не в состоянии будем провести, ибо та же „физическая химия" не перестала бы быть мыслью только потому, что технически был бы изобретен термин, позволяющий это название, состоящее из двух слов-понятий, заменить одним словом-термином. Что мысль всегда двучленна, а если дан один член, совершенно так же осмысляемый, как термин, состоящий из двух членов, то это уже не мысль — это непонятно. И в свою очередь уже мыслью не может быть названо, именно потому, что это уже непонятно.
       Теперь перейдем к термину „высказывание". Этот термин тоже очень многозначен. В него ряд языковедов хотели влить однозначный смысл, но мы не будем говорить об отдельных уклонениях, а будем пытаться брать термины безотносительно. Прежде всего, — и это — решающая установка для пишущего эти строки, — язык и мышление между собою тесно связаны, в том смысле, что не может быть мысли без слова и не может быть слова без мысли. Язык, это и есть действительность мысли, — таков исходный тезис классиков марксизма-ленинизма, которого единственно мы должны держаться.
       С исключительной ясностью это показано товарищем Сталиным. Он пишет в своем ответе тов. Крашенниниковой:

        „Говорят, что мысли возникают в голове человека до того, как они будут высказаны в речи, возникают без языкового материала, без языковой оболочки, так сказать, в оголенном виде. Но это совершенно неверно... Оголенных мыслей, свободных от языкового материала, свободных от языковой „природной материи" — не существует"[5].

        Сама мысль формируется, „становится", отливаясь в слове. С этой точки зрения всякая мысль может и должна быть выражена. Не всякая мысль есть суждение. Мы можем произносить отдельные слова в таком порядке, что никаких суждений не получится. Например: „Милка", „Жучка", „собака", „лежать", „бежать", „лаять". Здесь в таком под-сборе слов нет ни суждений, ни предложений. Но здесь есть мысли-слова, ибо все отдельные высказывания; „лежать", „стоять" и т. п.
[8]      
представляют нечто понятное для постижения, они нами осознаются. Итак, такое слово-понятие, будучи высказано, нечто значит, т. е. является мыслью.
       Отец науки логики, Аристотель, выразил это в очень простой форме. Он писал:

        „Имена и названия подобны мыслям (νοήματα) без соединения и разделения. Как, например, „человек" или „белое"—, когда к ним ничего не присоединяется; ибо здесь ни ложь, ни истина. Признак же этого таков: ведь и „полукозел-полуолень" (τραγέλαφος) нечто обозначает. Но это ни истинно, ни ложно, если не будет присоединено „существует" или „не существует", безотносительно или в известное время"[6].

        Итак, мысли могут „истинствовать", выражаясь терминами Аристотеля, т. е. претендовать на истину, а могут просто нечто значить. Если я скажу, что „полу козлы-полуолени" существуют в странах с южным климатом, то это будет суждение, при этом ложное, а если я скажу просто „полукозел-полуолень", я этим обозначу известный в греческой микологии фольклорный образ (трагеляфос), и это будет мысль, нечто обозначающая, но на истинность не претендующая.
       Если я могу высказать всякую мысль и никак не выраженная мысль и мыслью не будет, то ясно, что высказывание следует понимать также в широком смысле. Может быть высказывание-понятие, может быть высказывание-имя. Всякое знаменательное слово может быть предметом высказывания.
Термин „высказывание" также очень широк и в другую, так сказать, сторону. Всякое высказывание может быть обобщенным высказыванием. И если я скажу, что я согласен с основным высказыванием Толстого в таком-то его произведении, то под этим может и не разуметься какое-нибудь определенное высказывание, а под высказыванием в очень широком смысле может разуметься смысл произведения в целом, как он в данном произведении вылился.
       Об этом говорит прекрасно тот же Толстой. Он писал о своем романе „Анна Каренина":

„Если бы я хотел сказать словами все то, что имел в виду выразить романом, то я должен был написать роман тот самый, который я написал сначала... Во всем, почти во всем, что я писал, мною руководила потребность собрания мыслей, сцепленных между собою для выражения себя; но каждая мысль, выраженная словами особо (подчеркнуто мною. — П. П.), теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна и без сцепления, в котором она находится. Само же сцепление составлено не мыслью (я думаю), а чем-то другим, и выразить основу этого сцепления непосредственно словами нельзя, а можно только посредственно словами, описывая образы, действия, положения"[7].

        Нет никаких оснований сужать рамки термина „высказывание"; оно коррелятивно термину „мысль". Выраженная мысль будет высказыванием. Все то, что может быть названо мыслью, будет соответ-
[9]      
ствовать тому материалу, который является предметом высказывания. Сужать термин высказывания до термина „предложение" нет оснований.
       Фактически в филологической литературе такое сужение имеет место. А именно, — некоторые филологи считают иной раз целесообразным заменять термин „предложение" более эластичным и менее обязывающим термином „высказывание".
       Такова формулировка акад. Виноградова, когда он пишет, что

„высказывание содержит в себе грамматически оформленное сообщение субъекта о действительности, т. е. непосредственно соотносит свое содержание с действительностью"[8].

        Но ведь этим определением акад. Виноградов в сущности наметил общие контуры того, что мы имеем в виду, когда говорим о предложении.
       Другой случай. Н. С. Поспелов считает, что Н. Ф. Яковлев в своей „Грамматике адыгейского литературного языка" особо выдвигает термин „высказывание", трактуя отправные синтаксические понятия. По мнению Яковлева, сообщение или высказывание может иметь различный объем и форму.
        Признав трактовку Яковлева слишком широкой и недифференцированной, Поспелов приходит к выводу, что у проф. Яковлева термин „высказывание" лишается всякой синтаксической определенности. Но ведь термин „высказывание" вовсе не является отправным синтаксическим понятием у Яковлева. На цитируемой Поспеловым странице Яковлев ниже приходит к выводу, что предложение, — это „ячейка", „клеточка" человеческого познания и что в языке это—та простая клеточка, с которой необходимо начинать изучение грамматики[9].
        Таким образом, Яковлев вовсе не считает, что отправным должно быть сложное речевое единство, а не предложение.

         III
        Но прежде чем перейти к термину „предложение", следует еще остановиться на термине „фраза".
        Прежде всего, разумеется, нужно особо оговорить понимание фразы как устойчивого сочетания каких-нибудь слов. Фраза в таком смысле будет соответствовать идиому.
        Это специальное понимание фразы, разумеется, приходится оставить в стороне при сопоставлении с термином „предложение".
        Но термин „фраза" у иных филологов играет порою ту же роль, что и термин „высказывание". А именно: иные языковеды считают, что при помощи термина „фраза" легче и эластичнее подойти к тому, что, в конце концов, понимается под предложением. „Предложение" в традиционном синтаксисе кажется мертвой схемой, лишенной всякого содержания.
[10]              
        Так, для акад. Щербы фраза есть законченное целое, которое может состоять из группы синтагм или из одной синтагмы и которые нормально характеризуются конечным понижением тона[10].
        Более широкое понятие фразы нужно акад. Щербе для того, чтобы отличить два типа фраз. А именно: акад. Щерба отличает одночленные фразы и фразы двучленные.
        Акад. Щерба считает, что термин „предложение" может быть оправдан в отношении тех двучленных высказываний, в которых есть налицо словесное соответствие субъекту и предикату суждения. В конце концов, по мнению акад. Щербы, термин „предложение" ближе всего подходит к двучленной фразе.
        Нужно сказать, что трактовка акад. Щербой фразы на основании деления всех фраз на одночленные и двучленные — одна из наиболее спорных и ответственных сторон синтаксического учения акад. Щербы.
        Так, например, проф. Гвоздев в своей книге „О фонологических средствах русского языка" наиболее энергично возражает против идеи акад. Щербы о неизменном противопоставлении подлежащего и сказуемого в так называемой двучленной фразе.
        Не входя в обстоятельства этого спора, мы должны признать, что сам акад. Щерба очень колеблется в вопросе использования термина „предложение".
        Так, акад. Виноградов в статье, печатаемой в III книге „Трудов кафедры русского языка" МГУ, отчетливо подметил, что иной раз и одночленную фразу акад. Щерба склонен был называть предложением[11].
        Лучшим доказательством того, как трудно базировать синтаксический анализ, отправляясь от термина фраза, является неудача, постигшая А. М. Пешковского. Спешу оговориться. А. М. Пешковский несколько раз менял свою концепцию как в деталях, так и в отношении некоторых принципиальных отправных пунктов. Поэтому нельзя выхватывать цитаты из разных изданий его книги, поскольку его взгляды эволюционировали. Но по интересующему нас вопросу здесь используется только одно, последнее (посмертное) издание его книги „ Русский синтаксис в научном освещении", 1938. В ней мы наталкиваемся на следующую радикальную неувязку. На стр. 410 Пешковский настаивает на том, что

„основной интонационной единицей речи является не предложение, а некая величина..., обладающая одной из трех законченных интонаций: законченно-повествовательной, вопросительной или восклицательной". „Опять-таки и здесь — продолжает Пешковский — у науки нет общепризнанного термина, равно как и само понятие мало разработано и не всеми признается. Мы предлагаем называть эту величину интонационным единством, или (проще) фразой. Под „фразой" мы понимаем, следовательно, всякий отрезок речи от одной разделительной паузы до другой, независимо
[
11]    
от того, из скольких предложений состоит он".

        Совершенно очевидно, что здесь Пешковский сопоставляет фразу с предложением, выдвигая термин „фраза" лишь в связи с своим учением об интонации.
        Но наряду с приведенным объяснением термин фраза получает в той же книге радикально иное истолкование. В разделе XXI книги, озаглавленном „Слова и словосочетания, не образующие ни предложений, ни их частей" об этих словах и словосочетаниях говорится, что они могут составлять отдельные фразы.
        Но одно из двух: либо фразы представляют собою такие единицы, к числу которых можно отнести слова и словосочетания, не образующие предложении, либо фраза обязательно обладает или законченно-повествовательной, вопросительной или восклицательной интонацией, т. е. является заведомо предложением в обычном смысле этого слова. У самого Пешковского напрашивается такой вывод, что фраза есть понятие более широкое, чем предложение, что сюда относятся такие словосочетания, которые предложений и не образуют[12].
        Итак, как нет оснований подменять или заменять термин „предложение" более широким термином „высказывание", так же нет основания подменять термин „предложение" термином „фраза". Правда, фраза так же выражает законченную мысль, как и предложение, но термин „фраза" гораздо более многозначен. Тот же акад. Щерба правильно формулирует, что несколько фраз, группируясь разными способами, могут образовывать одну большую фразу.
        На первом плане остается законный термин „предложение", который и ждет своего разъяснения.

         IV
       
То, что существенно в учении о предложении для истолкования с точки зрения диалектического материализма, прямо противоположно изысканиям по этому вопросу в зарубежной науке. И это вполне естественно, ибо эта путаница обусловлена порочными идеалистическими тенденциями, определяющими ныне так называемую символическую, или математическую, логику, которая на западе и в Америке захватила власть в свои руки и вытесняет традиционную логику.
        Дело в том, что чисто лингвистический термин „предложение" ныне почти повсюду заменил логическое понятие «суждения"[13].
[12]    
Основная тенденция употребления единого термина предложения (у нас иногда говорят: пропозиция) во всех зарубежных логических трудах диктуется следующими соображениями. Надлежит „очистить" основной смысл суждения от всех психологических привнесений: ведь суждение и его содержание зависят от контекста, от ряда привходящих обстоятельств, между тем следует брать только те признаки, которые однозначно мыслятся при всяком суждении, — это и будет тем структурным целым, которое разумеется в грамматическом термине предложение. Его и следует употреблять. В особенности это на руку тем новаторам в логике, которые считают необходимым построить особый логический язык, в духе разнузданно-идеалистического замысла Карнапа „Логический синтаксис языка".
        Мы имеем полное право назвать замысел Карнапа разнузданным, поскольку он в специальном параграфе, так и озаглавленном „Принцип толерантности синтаксиса", беззастенчиво говорит следующее:

„В логике нет морали. Каждый имеет право построить свою собственную логику, т. е. свою форму языка, — по произволу"[14].

        Интересен также следующий факт. Наличие в том же английском языке целых трех терминов, соответствующих нашим терминам „суждение" и „предложение", дают повод отдельным авторам до конца формализировать логику, т. е. вгонять ее в идеалистический тупик.
        Примером может служить „Всеобщая логика" Итона, профессора Гарвардского университета. Он останавливается на трех английских словах: proposition, sentence и judgement.
        Proposition следует отличать от sentence — от комбинаций слов и знаков для выражения proposition.
        Итак, sentence — это область грамматики. Когда мы говорим о пропозициях, то речь идет о совместимости или несовместимости предложений — это и есть ложность и истинность в логическом смысле. Что же касается плоскости суждений (judgement), то здесь уже речь идет о реальной правильности или ошибочности. В это логика входить не может и не должна: это сфера психологии, иначе говоря — сфера эмпирии[15].
        Итак, проблема логики в области „предложений" — это только проблема совместимости или несовместимости предложений. Дальше чисто формального понимания истинности и ложности мы идти не в праве.
[13]              
Мы придерживаемся в корне противоположных взглядов: для нас сфера суждений не есть замкнутая область известных логических единиц, которые мы лишь комбинируем друг с другом. Для нас суждение является отражением действительности. Проверяются суждения в конечном счете не взаимным их сопоставлением, а практикой, поскольку они отражают действительность.
        Итак, в советской логике мы обязаны говорить об истинности и ложности в полноценном смысле этого слова, не сводя их к „правильности" и „неправильности".
        Поэтому, по существу, заменять в логике термин „суждения" термином „предложения" нет никаких оснований. Такая замена, как мы видели на опыте зарубежных логиков, служит лазейкой для протаскивания агностицизма и идеализма в логике.

         V
        Итак, мы будем оперировать термином „предложение" как синтаксической категорией.
        Разумеется, суждение и подобные им логические акты коррелятивно связаны с предложениями. Мы стоим на точке зрения диалектического единства языка и мышления. Но тут нет полного соответствия. Языковые формы более неподвижны, более консервативны. Мысль в борьбе с косностью языка преобразует старые языковые формы. Это обстоятельство наряду с основным фактором — изменений в водовороте практики жизни — дает непрерывные толчки к росту и эволюции языка, развиваясь при этом „по внутренним законам своего развития" (Сталин).
        В этом отношении полного параллелизма между языковыми и мыслительными формами искать нельзя, но связь их несомненна. Противоположной точки зрения придерживаются представители реакционного языкознания и логики. В этом отношении в высшей степени показательна книга парижского ученого Серрюса, известного у нас по неудачному переводу его небольшой брошюры „Опыт исследования значения логики" (М. 1948). Малоизвестная в кругах советских ученых книга Серрюса „Логико-грамматический параллелизм" („Le parallélisme logico-grammatical!", Paris 1933) основной своей тенденцией имеет ту установку, будто никакого параллелизма, никакой органической связи между мыслительным и языковым рядом нет. Эта в корне скептическая тенденция вуалируется рядом идеалистических интерпретаций, без которых вообще было бы непонятным, как можно сопоставлять ряд логический с рядом языковым, если по существу эти ряды находятся в различных планах.
        Противоположная крайность, которая тоже ведет в идеалистический тупик, заключается в том, что признается существование царства мыслей, которое находит свое воплощение в адэкватно существующих языковых формах.
        Этой точки зрения держались прежние русские филологи. Так, например, если взять основные определения интересующих нас категорий у Фортунатова и Буслаева, то решение ими выставленной про-
[14]    
блемы оказывается чрезвычайно простым. Для них предложение есть суждение в речи[16].
        С марксистской позиции такой взгляд в корне порочен, ибо предполагается существование мысли без слов. Все дело в том, что суждений вне речи вовсе не может быть, если не понимать речь в упрощенном смысле слова, а иметь в виду внутреннюю речь.
        Нам думается, что в настоящее время целесообразно исходить из элементарного определения предложения, которое подлежит интерпретации в свете материалистического языкознания.
        Далеко не все основные категории языкознания и синтаксиса обработаны советскими учеными с позиций диалектического материализма. В этом отношении советское языкознание в целом и советский синтаксис находятся в стадии исканий, широкие горизонты которым открывают руководящие работы товарища Сталина. Не предвосхищая этих результатов, мы можем исходить лишь из чего-то элементарно приемлемого[17].
        Поэтому возьмем за отправное следующее положение. Е. М. Галкина-Федорук пишет:

„За последнее время наиболее принятым определением предложения является определение предложения как грамматически оформленной единицы человеческой речи, выражающей относительно законченную мысль" („Предложение в свете материалистического языкознании", журн. „Русский язык в школе", 1949, № 1, стр. 11).

        Сжатое определение Галкиной-Федорук может быть дополнено рядом признаков. Так, например, в связи с определением того же проф. Н. Ф. Яковлева предложения как мельчайшей (предельной по объему) семантико-синтаксической единицы сообщения, можно выделить интонационную законченность этой единицы и модальность.
        На признаке модальности особо настаивает акад. В. В. Виноградов. Для него предложение есть такая замкнутая единица речи, которая выражает отношение к действительности.
        Это дополнение очень важно, ибо непосредственное соотнесение содержания сообщения с действительностью соответствует логическому пониманию суждения, которое может быть осмыслено лишь с точки зрения теории отражения (отношение к действительности).
        Для того чтобы не допустить неправомерного сужения термина "предложение", Шахматов ввел понятие коммуникации в свое определение. Для него предложение есть словесное, облеченное в граммати-
[15]    
ческое целое (посредством согласования составных его частей или соответствующей интонации) выражение психологической коммуникации.
        В самом деле, если основные категории, на которые распадаются предложения, будут предложения повествовательные, вопросительные и побудительные, то нужно суметь найти термин, их объединяющий. К сожалению, не без влияния Сведелиуса Шахматов говорит о пропозициях и, считая „пропозицию" термином логики, указывает, что этот термин не покрывает собой вообще всех видов коммуникации, а соответствует только тому их виду, который содержит утверждение или отрицание чего-нибудь[18].
        Отсюда наличие термина „коммуникация" во всех исходных синтаксических определениях Шахматова. В этом не было бы особой беды, если бы термин „коммуникация" не был так психологизирован Шахматовым[19]. О том, что подлинное логическое понимание логического субъекта и предиката оказалось сдвинутым лингвистами в сторону психологии, еще речь впереди.
        Здесь только можно констатировать, что нет никаких оснований предпочитать термин „коммуникация" прекрасному русскому слову „сообщение". И в самом деле, если только о повествовательном предложении можно сказать, что оно либо утверждает, либо отрицает, а о том же вопросительном предложении этого сказать нельзя, то, во всяком случае, можно сказать, что любое грамматическое предложение непременно нечто сообщает: или наличие или отсутствие чего-либо, или вопрос, или повеление и т. п.
        Итак, мы будем исходить из понимания предложения как кратчайшей единицы речи, которая нечто сообщает.
        Вкладывая в термин „предложение" смысл логического акта суждения, Ленин писал в знаменитом отрывке „К вопросу о диалектике":

„Начать с самого простого, обычного, массовидного еtс., с предложения любого: листья дерева зелены; Иван есть человек; Жучка есть собака и т. п. Уже здесь ... есть диал[екти]ка: отдельное есть общее Так[им] обр[азом] в любом предложении можно (и должно), как в „ячейке" („клеточке"), вскрыть зачатки всех эл[емен]тов диал[екти]ки...".[20]

        Итак, надо брать первичную ячейку как в синтаксическом, так и логическом смысле, рассматривая ее диалектически во взаимоотношении входящих в нее элементов (субъекта, предиката)[21].
        Основной ячейкой познавательных форм знания является суждение. К нему мы и обратимся.

[16]    
        VI
       
Мы будем исходить из следующего определения суждения. Суждение есть единый познавательный акт, при помощи которого, посредством утверждения или отрицания, для человеческого ума раскрывается наличие или отсутствие того или иного признака или признаков у предмета, явления.
        Предмет может быть и не назван в суждении; таковы суждения безличные: „светает", „холодно", „весело" — здесь указывается лишь состояние, признак; предмет же только подразумевается (окружающая среда или лицо, испытывающее известное состояние).
        Суждение непременно нечто утверждает или отрицает. Без предиката суждения быть не может.
        Отдельные слова-понятия, отдельные мысли, которые могут составлять части то логического подлежащего, то сказуемого, должны образовать замкнутое единство, чтобы состоялось суждение.
        В этом отношении суждение есть единый сплав мысли. Если не будет общего охватывающего смысла у совокупности отдельных мыслей и эти мысли будут восприниматься порознь, то суждение не состоится.
        Предположим, мы слышим такое высказывание: 

„Указывая на то, что декларация о упрощении использования атомной энергии для военных целей и любой будущей войне была дана в конвенции, запрещающей применение газа в войне, английская ассоциация научных работников недоумевает, почему нельзя осудить применение в войне атомной энергии"[22].

        Если при слушании этого текста у нас мелькнет понимание отдельных слов в разрозненном виде, то еще не будет никакого единого познавательного акта, цепь отдельных мыслей должна сомкнуться так, чтобы мы как бы произнесли про себя: „Понял!" Отдельные детали мысли могут потонуть в высказывании, но если в целом станет ясным то, что английская ассоциация ученых правильно подметила „противоречие: с одной стороны, конвенция запретила применение газа, с другой стороны — почему-то нельзя осудить применение атомной энергии в войне, то это значит, что суждение, как таковое, состоялось, осмыслилось нами.
        В связи с этим будет совершенно понятно, что, если мы скажем: „лежать", „стоять", „лаять", „Милка", „Жучка", „собака", то мы будем понимать отдельные, разрозненные слова, но никаких суждений не будет и не может быть: слова-мысли не стягиваются здесь в единый смысл суждения.Итак, всякое суждение есть непременно предложение (в грамматическом смысле слова). Но это вовсе не значит, что можно сказать обратное, будто всякое предложение непременно есть суждение.
[17]              
Мы уже видели, что есть целый ряд предложений, которые, являясь сообщениями, однако, ничего не утверждают и не отрицают.
        Данная установка восходит еще к Аристотелю, который вскрыл интересующую нас сторону вопроса самыми простыми и неотразимыми словами. Он писал:

„Всякая речь нечто значит[23]. Но не всякая речь нечто утверждает; а только та речь нечто утверждает, в которой содержится истина или ложь. А ложь или истина содержится не повсюду; например: просьба есть речь; но она ни истинна, ни ложна"[24].

        Разумеется, было бы натяжкой, если бы мы сказали, что данное определение Аристотеля является чем-либо общепризнанным. Иные логики считают, что определение Аристотелем суждения неправомерно узко.
        Так, например, Бенно Эрдман, дав свое определение суждения, затем приводит определение Аристотеля и заявляет:

„Это определение во многих отношениях уже, чем развитое нами выше. Во-первых, Аристотель исключает из рассмотрения, так называемые, интуитивные суждения; во-вторых, он не только изгоняет из области форм суждения моление, т. е. высказывание в форме просьбы, желания и приказания, но не обращает также никакого внимания на „вопросы" и „называния"[25].

        В той же второй книге своего труда Эрдман посвящает одну главу (45) „Элементарным утверждениям, вопросам и называниям". В соответствующих параграфах Эрдман настаивает на том, что вопросы могут быть причислены к высказываниям в широком смысле. Они также распадаются на такие материальные элементы, как субъект и предикат, которые соединены между собою предикативным отношением. В таком вопросе, как „Что такое жизнь?" (was ist das Leben?) субъектом является „жизнь", что становится сразу ясным, если мы придадим этому предложению необычную форму: „Жизнь, что это такое?" (das Leben ist was?)[26].Можно продолжить наблюдения Эрдмана. Вполне правомерно вскрыть еще дополнительные черты, которые по аналогии позволяют сопоставить суждение с вопросительной формой предложения. И для того и для другого характерна разделительность. Поэтому можно сопоставить разделительную форму суждения с разделительностью,
[18]    
которая имеется во всяком вопросительном предложении. Ведь вопросительное предложение в языке в явном или скрытом виде подразумевает ответ: да или нет. В вопросе: „Открыта ли дверь?”—'Подразумевается то, что дверь может быть или открыта или закрыта. Вопрос как бы сродни элементарной форме разделительного суждения.
        Мало того, разумеется имплицитно (т. е. в скрытом виде), всякий вопрос подразумевает познавательный элемент, т. е. утверждение или отрицание. Чтобы был поставлен вопрос, необходимо исходить из некоторых данных. Постановка вопроса „Открыта ли дверь?“ предполагает наличие двери, предполагает, что она может быть открыта и т. п.; все это так, и нет никаких оснований считать, что вопросительное предложение образует вполне самостоятельную отмежеванную сферу. Разумеется, отдел о вопросе не мог бы быть выдвинут в логике как отдел, равноправный с основными разделами логики: понятия суждения, умозаключения.
        Вопросительное предложение в каком-то смысле примыкает к суждению — их объединяет то обстоятельство, что и та и другая форма выявляют сообщения; объединяет и то, что и то и другое (и вопрос и суждение) отливается в форму предложения. И всё же вопрос есть вопрос, а суждение есть суждение.
        Когда мы произносим суждение, мы судим, а когда мы задаем вопрос, то мы не судим, а спрашиваем. И эту специфику никак нельзя терять из вида, никак нельзя ее гасить.
        Другое дело, что эту специфику нужно уметь раскрыть. Поэтому вполне понятно, что языковеды не могут удовлетвориться таким „голым “ ответом логиков, когда логики заявляют, что только одной форме предложений соответствует суждение, а именно, форме повествовательной. Побудительной же и вопросительной форме никакого суждения не соответствует. Как это понимать? Значит ли это, что вопросительным и побудительным предложениям не соответствует никакой логической формы; форма-то, конечно, соответствует, но она до сих пор логикой не выявлена. Проблемой „вопроса" или вопросительных предложений логика специально не занималась, как, впрочем, нет специальных работ, посвященных вопросительным предложениям, и даже не собран весь необходимый для этого языковый материал.

        VII
        Однако познавательное или подлинно логическое значение вопроса можно раскрыть, исходя из установок диалектического материализма, исходя из установок теории отражения.
        Прежде всего следует договориться относительно имплицитных суждений. Они составляют исходную базу всякого предложения, как повествовательного, так и вопросительного. Недаром говорят: „надо уметь поставить вопрос", т. е. уметь опереть его на соответствующий комплекс уже приобретенных суждений. В лесу бессмысленно спрашивать: „открыта ли дверь?" Но в лесу будет бессмысленным и утверждение: „здесь дверь открыта". Словом, и повествовательные, и вопро-
[19]         ительные предложения равноправны в том отношении, что базируются на имплицитных суждениях, но квинтэссенция их различия именно в том, что в суждениях мы на основании ранее имеющихся суждений строим суждение же, а в вопросительных предложениях на основании ранее полученных суждений ставим вопрос.
        Однажды акад. Виноградов дал такое определение предложения: „Предложение есть мельчайшая законченная по смыслу, грамматически организованная и интонационно замкнутая единица речи, непосредственно отражающая кусочек действительности и выражающая отношение к этой действительности".
        В этом определении предложение оказывается определенным более узко по сравнению с тем определением (приведенным нами выше), по которому акад. Виноградовым подчеркивается просто соотнесение содержания высказывания с действительностью.
        И там и здесь речь идет о действительности, но в одном случае сказано об отражении действительности мыслью, а в другом случае сказано более общо о соотношении с действительностью.
        Мне кажется, что именно здесь намечается рубеж, который позволяет отличить с материалистической точки зрения суждение от того же вопросительного предложения.
        Вспомним основное высказывание Ленина по вопросу о познании. Марксистская точка зрения никак не может предполагать наличия познания в готовом и неизменном виде. Весь вопрос о том, „каким образом неполное, неточное знание становится более полным и более точным"[27].
        Также товарищ Сталин подчеркивает в третьей черте марксистского философского материализма, „что нет в мире непознаваемых вещей, а есть только вещи, еще не познанные, которые будут раскрыты и познаны силами науки и практики" [28].
        Приведенные установки опираются на учение марксизма об абсолютной и относительной истине. „Человеческое мышление по природе своей способно давать и дает нам абсолютную истину, которая складывается из суммы относительных истин. Каждая ступень в развитии науки прибавляет новые зерна в эту сумму абсолютной истины, но пределы истины каждого научного положения относительны".[29]
       
Мы можем назвать „зернами знания" каждый отдельный акт суждения, до которого доходит познающий субъект. Но знание остановилось бы, если бы субъект в каждый отдельный момент застывал бы на том, что получилось в результате отражения действительности в его мозгу.
        На самом деле действительность не только отражается в нашем мышлении. Человек находится в гораздо более сложных, многообразных отношениях с действительностью. Человек не только отражает действительность в своем познании, но он воздействует на нее. Вот
[20]    
такой познавательной реакцией на действительность является то, что он запрашивает от действительности все новые и новые данные. Только таким образом относительное значение может постепенно перерастать в знание, приближающееся шаг за шагом к знанию абсолютному.
        Мы стремимся выйти за пределы того, что мы уже знаем, чтобы перейти к усвоению того, что мы еще не знаем. Если бы человек не обладал побудительным началом ставить все новые и новые вопросы по отношению к действительности, то прогресса знания не было бы.
        Итак, вопрос есть тоже акт связи или соотношения познающего ума с действительностью, но не в форме отражения, а в форме попытки расширить горизонты знания, в форме обращения не только к настоящему, но и будущему. В вопросительных предложениях это и есть вопрос.
        Специфика вопросительных предложений как актов, характеризующих момент перехода от того, что мы знаем, к тому, чего мы еще не знаем, отражается во взаимной связи вопроса с ответом. Вопросительное предложение связано с предложением,' представляющим собой ответ, гораздо более тесно, чем даже вывод из двух посылок (суждений), ибо две посылки имеют сами по себе смысл; смысл же вопросительных предложений только в том, чтобы искать, т. е. в конечном счете добиваться ответа. В связи с этим высказывания в форме вопроса в диалоге гораздо больше сближают участников беседы, чем обмен мнений в порядке высказываний-суждений. Поэтому мы говорим, что вопрос всегда обращается к кому-нибудь и более насыщен моментами эмоциональными. В дальнейшем мы увидим, что искусственное превращение утверждений в вопрос, в вопрос риторический, имеет целью присоединять эмоциональный момент к категорическому суждению, холодному по своей природе.
        Если тот же акад. Виноградов определяет предложение как такую единицу речи, в которой непосредственно отражается кусочек действительности, то он не выходит за пределы суждения. Если же он в другом месте говорит более широко о соотношении высказываемого субъектом содержания с действительностью, то сюда входит и вопросительное предложение, ибо, разумеется, когда я спрашиваю: „Открыта ли дверь?"—я соотношу состав своих мыслей с действительностью. Но, повторим,— не в форме непосредственного отражения.
        В этом отношении следует отличать отражение непосредственное и опосредствованное (применим в данном случае этот термин). В последнем смысле всякая мысль есть отражение („бытие определяет сознание"), но не всякая мысль есть отражение данного куска действительности. Если понимать отражение в широком смысле (включая опосредствованное отражение), то и вопрос, конечно, будет отражением, но уже отражением связи субъекта и объекта, субъекта и отражаемого куска действительности в их взаимодействии.
        Если в определение предложения вовлечь также момент модальности (что не только целесообразно, но вполне закономерно и даже
[21]    
необходимо), то как раз особенностью этой модальности во всяком высказывании и будет то, отражаем ли мы непосредственно тот или иной кусочек действительности или запрашиваем этот кусочек о подлинном его составе. В первом случае мы будем иметь суждение, во втором случае — вопрос.
        Повторим. Можно признать аналогию между суждением и вопросом, но в последнем звене как раз обозначится радикальное различие между тем и другим. В суждении мы непосредственно отражаем кусочек действительности, а в вопросе мы запрашиваем о том, каков этот кусочек действительности, нами еще не раскрытый.
        Отличие этого последнего звена делает то, что получается абсурд, если специфика этого последнего звена смешивается со звеном другого характера, хотя бы и того же ряда. Есть один писатель, который писал рассказы на такие темы: какие абсурды в жизни и отношениях получаются, если теряется специфика какой-либо логической операции, какого-либо логического различия. Что получалось бы, если бы потерялась специфика вопросительного предложения и повествовательного суждения, явствует из одного ходячего московского анекдота, связанного с рассказами о рассеянности небезызвестного химика Каблукова. Спешу заявить, что я очень уважаю нашего крупного ученого и прибегаю к данному рассказу за отсутствием другого столь же иллюстративно-показательного примера в интересующей нас области. Каблуков решил посетить концерт Брандукова. Все билеты оказались распроданными. Знакомая профессора, встретившаяся в дверях, была взволнована тем, что такой человек, как Каблуков, остался без билета... „Вы пойдите и скажите самому Врандукову, что вы Каблуков, и он, конечно, устроит вам билет". Каблуков возвращается и в смущении говорит, что ничего не вышло — произошла путаница с фамилиями. „Какая?" — „Как вы меня научили, я сказал: „Вы Каблуков". А он ответил: „Нет, я Брандуков". Мне пришлось извиниться".
        Анекдот, основанный в данном случае на смешении, базируется на парадоксальной утрате чувства разницы (в жизни, разумеется, не встречающейся) между суждением (т. е. предложением констатирующим) и вопросительным предложением при недопустимом использовании выхваченных механически слов из косвенной речи.
        Думается, что эту специфику нельзя терять из вида и нельзя удовлетвориться объяснением тех логиков (например, Зигварта), которые, признавая специфическое отличие между суждением, вопросом, приказанием и просьбой, говорят, что в трех последних актах есть тоже момент утверждения, который заключается в факте процесса речи, добавляя, впрочем, так: „Это утверждение коренится в факте речи, но не в содержании высказывания”.
        Совершенно очевидно, что здесь об утверждении говорится в ином смысле, чем, когда мы подчеркиваем, что во всяком суждении непременно есть налицо утверждение или отрицание.
        В одном случае разумеется факт наличия утверждения и отрицания, в другом случае — факт наличия самой речи.
[22]        
        VIII
       
Как о вопросительных, так и о побудительных предложениях, нужно сказать, что они далеко не всегда даны в чистом виде. Нередко они одновременно включают суждение.
        Я уже не говорю о том, что надо строго отличать те же вопросительные предложения в точном смысле слова от вопросительных предложений, имеющих лишь внешне вопросительную форму, а на самом деле подчеркивающих категоричность утверждения. Таковы, так называемые, риторические вопросы. Если я заявляю, „как можно этого не понимать?", то здесь лишь внешняя ферма вопроса. На самом же деле подразумевается категорическое высказывание: „всякий это поймет".
        Риторические вопросы, прикрывая в сущности обычные категорические суждения, тем будут отличны от этих категорических суждений, высказанных просто, что риторический вопрос своей формой вводит эмоциональный момент. Таким образом, риторический вопрос равносилен категорическому суждению плюс восклицание.
        Если риторические вопросы по своему логическому составу никакими вопросами не являются, а представляют собой суждения, то с некоторой оговоркой можно то же сказать о вопросах, связанных с колебанием мысли. Когда, например, говорят собеседнику, опаздывая к поезду: „Поспеем ли мы во-время?“ или: „Стоит ли нам спешить?", — то такие вопросы от вопросов в собственном смысле отличаются тем, что они могут быть оставлены без ответа или, во всяком случае, не требуют прямого ответа. Ибо, на самом деле, здесь центр тяжести в выражении сомнения, и вопрос: „Как бы нам не опоздать?"—равносилен проблематическому суждению: „Мы, по-видимому, опаздываем". Здесь перед нами опять-таки, до некоторой степени псевдовопрос, т. е. Вопросительная форма привлечена для выражения суждения, а именно — проблематического. В таком виде вопрос может быть назван и суждением. Недаром самое слово „проблема" по-гречески значит: „спорный вопрос". Итак, некое положение уже есть, но оно сомнительно, спорно; поэтому можно непосредственно связать соответствующий вид вопросительных предложений с проблематическими суждениями.
        Но это только отдельные виды вопросительных предложений, основная же группа не псевдовопросительных, а подлинно вопросительных предложений никак не может быть по своей специфике сведена к суждениям просто. Эту группу подлинно вопросительных предложений можно классифицировать, например, так: по линии сужения многообразия ответов вплоть до однозначного: „Да". „Которая дверь открыта?" — „Средняя". Здесь в ответе необходимо обозначить нечто материально отличное по сравнению с составом субъекта и предиката предложений. В английской грамматике такие вопросы называются специальными. Проще те вопросительные предложения, которые требуют лишь ответа: „да" или „нет". В английской грамматике такие вопросы называются общими. Наконец, есть такие вопросительные предложения, которые допускают только утверждение в смысле подтверждения. В испанском языке это так называемые pregunta asseve-
[23]    
rativa, в английском — сочувственные вопросы (sympathetic questions). Типичен для испанцев такой пример, базирующийся на том, что испанские врачи доныне носят специальную одежду медика, по которой они резко отличаются от других граждан. Ситуация такова: в доме больной, ждут врача, который уже вызван; появляется человек в одежде врача. Его спрашивают: „Вы и есть доктор?“ Ожидается однозначный ответ: „Да“. Это ответ — подтверждение, которое как констатация факта уже подразумевался в вопросе. Здесь также вопросительное предложение своеобразно примыкает к суждению, почти сливаясь с ним своим смыслом констатации.
       Наиболее интересный материал для разработки классификации вопросительных предложений дают языки братских народностей нашей родины.
       Так, проф. Яковлев отличает пять видов вопросительных предложений в кабардино-черкесском языке, располагая их в таком порядке, который отчетливо показывает, что три последних вида вопросов примыкают или даже переливаются в суждения.
       Классификация такова: 1) Простое предложение. Например: Мы сегодня работаем? 2) Сомнительно-вопросительное. (Не) работаем ли мы сегодня? Эти две группы вопросительных предложений свести к суждениям нельзя. Иное представляют три последующие группы: 3) Отрицательно-вопросительное предложение. Ожидается—желается— отрицательный ответ. Пример: Разве мы сегодня работаем? 4) Подтвердительно-вопросительное предложение. Работаем же мы сегодня? 5) Подтвердительное предложение. Ведь мы сегодня работаем?
        Еще гораздо ближе к суждениям по существу — по сравнению с вопросительными предложениями — стоят предложения восклицательные. В восклицаниях всегда есть элемент констатации, следовательно, такие предложения содержат познавательный момент. Поэтому они предполагают наличие суждения. И в самом деле, когда я восклицаю: Ложь! — я не только выражаю свою эмоцию, но устанавливаю, что, например, услышанное мною известие ложно.
        Но нужно отчетливо уяснить себе, что, когда произносится известное высказывание, то в нем одновременно могут быть сконцентрированы очень многие элементы. Если я скажу просто: Пожар, то это будет слово-мысль — и больше ничего. Если я воскликну: Пожар!, то здесь сразу возникает предицирование, т. е. перед нами уже будет суждение, равносильное высказыванию: „Здесь — пожар".
        Это предицирование созидается логическим ударением[30], но ударение, под которым находится слово пожар, здесь имеет двоякую природу— Оно одновременно и 1) логическое и 2) эмоциональное.
        Странным образом, когда акад. Щерба в противоположность ряду ученых особенно настаивает на отличии логического ударения от
[24]    
эмфатического (эмоционального), то он проходит мимо того факта [31], что одно и то же ударение может выполнять двоякую функцию— логическую и эмоциональную. Ударением при слове пожар я, во-первых, из слова созидаю суждение; а во-вторых, придаю ему восклицательную окраску, т. е. повествовательное суждение одновременно делаю восклицательным предложением. И все это едиными динамическими и силовыми средствами голоса. Можно обобщить так. Как правило, восклицательное предложение сопровождается суждением, и все же специфика модальности не должна быть здесь скрадена, а специфика здесь в том, что я выражаю удивление, ужас или восхищение, — словом, выражаю свою эмоцию перед происходящим. Здесь опять- таки имеется такой момент отношения говорящего к окружающей действительности, который нельзя растворить в отражении действительности; тут есть п момент удивления и т. п. перед ней.
        Прекрасным комплексным примером того, как восклицания и вопросы, сохраняя эмоциональную окраску восклицаний и вопросов, вместе с тем оказываются констатациями, тем самым суждениями, является следующий текст из первой главы „Пиковой дамы“ Пушкина. Цитирую с конца рассказа Томского о его бабушке („Пиковой даме“):

         ...Она выбрала три карты, поставила их одну за другою: все три выиграли сотка, и бабушка отыгралась совершенно.
       
—          Случай! — сказал один из гостей.
        —          Сказка! — заметил Герман.
       
—          Может статься, порошковые карты? — подхватил третий.
       
—          Не думаю, — отвечал важно Томский.
       
—          Как! — сказал Нарумов,— у тебя есть бабушка? и т. д.

        Здесь нам интересны высказывания, данные подряд: Случай! Сказка!',
        Может статься, порошковые карты? — все эти три высказывания-реплики однозначны в том, что они сохраняют свою эмоциональную форму, являясь вместе с тем смысловыми предикатами, т. е. в конечном счете суждениями.
        Это три предиката к стоящему выше рассказу о трех выигранных картах.
        Этот рассказ для них — подлежащее (логическое). Два восклицания явно подразумевают под собой суждения; что же касается третьей реплики: Может статься, порошковые карты?, то она тоже в качестве предиката есть суждение, а именно — проблематическое суждение: „Вероятно, здесь были порошковые карты”. Хотя, после высказывания и идет реплика-ответ Томского: Не думаю, — но он не обязателен по отношению к предшествующему вопросу, ибо по существу это псевдовопрос, это не вопрос, а констатация, правда" предположительная. Ответ Томского может быть и пропущен, текст от этого не распадется. Если же вопрос не обязательно требует ответа, то это является свидетельством того, что вопрос этот переливается в констатацию, подобно двум предшествующим репликам.
        Но это крайний пограничный случай, по своей же специфике вопрос есть всегда вопрос, а восклицание — восклицание, не подменяемое суждением.
        На предшествующих страницах мы разбили все предложения на три группы: 1) повествовательные, 2) вопросительные и 3) восклицательные.
        Такова грамматическая традиция. Она подлежит пересмотру. Уже в настоящее время некоторые учебные пособия трактуют не о восклицательных, а о побудительных предложениях (ср. „Грамматика русского языка для педагогических училищ" под ред. В. В. Виноградова).
[25]              
        В свою очередь, побудительные предложения можно разбить на по- желательные предложения и приказы. Предложения пожелания и приказы естественно отмежевываются от повествовательных и вопросительных предложений. Восклицательность же представляет собой такую модификацию, которая может одинаково присоединяться и к повествовательным, и к вопросительным, и к пожелательным предложениям. Можно и рассказ (повествование) проводить в восклицательных тонах, можно и вопрос усугубить восклицанием (последнему соответствует в письме соединение вопросительного и восклицательного знаков: „Как? Вы ещё не уехали?!“). Гораздо правильнее ставить рядом с повествованием и вопросом приказ и пожелание — последние два вида можно объединить термином побудительных предложений или предложений, выражающих побуждение. В VI и начале VIII раздела настоящей работы мы так и сделали.
        В отношении приказов и предложений пожелания гораздо легче провести разграничительную линию, показывающую, что в приказах и пожеланиях далеко не всегда налицо эксплицитные суждения (имплицитно они всегда наличествуют). Если же называть последнюю группу предложениями восклицательными, то многое выпадет и останется неприуроченным („Будьте с ним поласковее" —- предложение пожелания, но назвать его восклицательным нельзя; ср. также обычное: „Будьте здоровы").
        Итак, как мы видели, всем трём типам предложений соответствуют особые логические формы. Логическая форма суждения более или менее раскрыта. Вопрос, приказ, мольба еще ждут своего логического анализа. Но это не значит, что, не проделав этого анализа, мы, для того чтобы наскоро затушевать эту пустоту, якобы имеем право все свести к суждению. Другими словами, — сообщения реализуются не только в форме суждений, но и в форме вопроса, приказа, просьбы и т. п.

        IX
        Недостаточно, однако, разобрать отношение между предложением и суждением. Нужно хорошо фиксировать, в чем различие частей предложения и частей суждения.
        Возьмем предложение: Побелевшие от инея деревья стояли по обеим сторонам дороги. Где здесь грамматический субъект? Это — деревья; стояли — сказуемое. Кроме подлежащего и сказуемого, имеются еще второстепенные члены предложения.
        Обратимся теперь к суждению.
        Логика никаких второстепенных членов в суждении не знает. Правда, современные логицисты, вроде Сусанны Стеббинг, считают неправомерным ограничением логики, когда она не признает иных частей, кроме подлежащего и сказуемого. Но та же Стеббинг ничего вразумительного в восполнение якобы этого пробела не дает.
        Как мы увидим далее, это вполне вытекает из основной логической функции суждения.
[26]              
Части суждения определяются логикой самым простым и неукоснительным образом. Логический субъект — это то, о чем идет речь. То же, что говорится о предмете речи, есть логическое сказуемое.
        О чем идет речь в вышеприведенном предложении? О побелевших от инея деревьях. Побелевшие от инея деревья — это и есть предмет моего высказывания. А что именно я о них хочу сказать? Что они стояли по обеим сторонам дороги. Подчеркнем, — мы в этом предложении говорим не о деревьях и говорим не о том, что они стояли. Если бы мы сказали деревья стояли, то мы бы сказали пустую и абстрактную фразу — всякий знает, что деревья могут стоять. Как предмет высказывания, так и самый предикат в нем должен иметь вполне конкретный, определенный характер.
        До сих пор путаница в самых распространенных и квалифицированных грамматиках заключается в том, что грамматический субъект подменяется субъектом логическим. То же происходит и со сказуемым.
        Отсюда та нелепость и затруднения, которые возникают в школьных грамматиках и которые не устранены и поныне. Очень четкое и правильное понимание было дано еще в конце прошлого века. Такова превосходная и поныне не устаревшая популярная книга последователя Потебни Сланского „Грамматика, как она есть и как она должна быть (СПБ 1881).
        Один логик лет сорок спустя после выпуска книги Сланского жаловался на тот же дефект школьных грамматик. Он обратил внимание на то, что, если сказать ученику, будто подлежащее есть „тот предмет, о котором говорится в предложении”, это значит бессознательно подменить грамматический анализ логическим. Возьмем такой простой пример, как следующий отрывок из геометрии Эвклида: „Перейдем теперь к рассмотрению равнобедренных треугольников. В равнобедренных треугольниках углы при основании равны”. Каков здесь предмет нашей речи? Всякий скажет, что речь идет о равнобедренных треугольниках. Учитель будет раздражен „незнанием” ученика, не догадываясь, что он сам сбивает его с толку, смешивая грамматический анализ с логическим. Выход из затруднения достигается самым нерациональным способом, именно путем дрессировки. Эта дрессировка вырабатывает в школьнике безотчетную привычку говорить, будто он ищет предмет, о котором идет речь, в действительности же он ищет слово, стоящее в именительном падеже.
        Непростительный дефект наших школьных советских грамматик заключается в том, что эта логическая нелепость сохранена доныне в самых распространенных руководствах. Так, в наиболее популярной грамматике Бархударова дается неизжитое дефектное определение. Сказано так: „Подлежащее обозначает тот предмет, о котором что-либо говорится в предложении. Подлежащее отвечает на вопросы: кто? или что? Сказуемое обозначает то, что говорится о подлежащем; сказуемое отвечает на вопросы: что делает предмет? или: что с ним делается? или: каков он? что он такое? кто он такой?[32]
[
27]              
Мало того, далее идет разоблачающий всю дефектность построения определений пример: Белое облачко (подлежащее) медленно подымалось (сказуемое) на горизонте. Выделенные шрифтом слова, а равно стоящие в скобках пояснения как раз вскрывают те элементы дрессировки, на которые жаловался наш логик.
        В самом деле, если бы не было этого выделения и скобок, то всякий ученик по отношению к данному предложению ответил бы на вопрос: каков предмет, о котором говорится в предложении?—„белое облачко11, а не „облачко”. На вопрос же, что делает предмет? — ответил бы: предмет или белое облачко медленно подымалось на горизонте. Ведь я именно это говорю в данном предложении, что белое облачко „медленно подымалось на горизонте”, а вовсе не высказываю абстрактной мысли, что „облачко подымалось”.
        Бархударовские определения остаются общераспространенными. Так, в грамматике трех авторов Земского, Крючкова и Светлаева опять-таки также сказано: „Подлежащее — тот член предложения, который указывает, о ком или о чем говорится в предложении. Сказуемое — тот член предложения, который указывает, что говорится в предложении” [33].
        Основная трудность в этой грамматике обойдена тем, что все приведенные примеры представляют собой двусловные предложения. Поэтому они не сразу, как это происходит в примере Бархударова, обнаруживают порочность определения (примеры таковы: колхозник пашет, урожай хорош, мы веселы, Семенов—ударник, ртуть — металл).
        Как же быть? Надо, чтобы грамматика отвечала на вопрос о природе синтаксического подлежащего и сказуемого своими ресурсами, научным образом, не подменяя грамматику логикой. Для этого имеется материал в русских научных синтаксисах.
        Достаточно взять основные определения у того же Шахматова, установки которого в данном вопросе восходят к очень старой и славной русской традиции, имеющей своим источником Ломоносова.
        Грамматический субъект, это-—-один из двух главных членов двусоставного простого предложения, а именно — грамматический центр независимого состава предложения, слово или словосочетание, грамматически господствующее над словами одного с ним состава и над главным членом зависимого от него состава — сказуемым.
        Для облегчения, может быть, в начале достаточно указать на то, что грамматическим субъектом является существительное, или местоимение, или числительное, или субъективированное прилагательное, стоящие в именительном падеже. Далее, — неопределенная форма глагола и т. п.
        Пусть это будет первоначальным вводным перечислением, а затем, быть может, в более упрощенном виде следует дать то, что вполне корректно сформулировано тем же Шахматовым. Хорош данный им пример: Наш старый учитель захворал. Учитель — управляет грамматически как сказуемым захворал, так и словами наш старый [34].
[28]              
Составители синтаксиса, во всяком случае, должны позаботиться о том, чтобы ликвидировать в наших руководствах негодные определения подлежащего и сказуемого, на что Сланский жаловался чуть ли не семьдесят лет назад.

        X
        При изложенном нами понимании субъекта и предиката в чисто логическом смысле становится весьма убедительным утверждение некоторых филологов, что в тех предложениях, где один предикат следует за другим, предшествующий объединяется с исходным субъектом. Если я, например, скажу: Семен едет завтра в Москву, то у „Семена оказывается три предиката, или, вернее, первый предикат образует с субъектом единый новый субъект, к которому присоединяются все новые предикаты. О ком идет речь? О Семене. Это — субъект. Что я о нем узнаю? Что он уезжает. Затем я узнаю, что отъезд предполагается на завтра и, наконец, что эта его поездка намечается в Москву. К старому, уже указанному, присоединяется новое знание — вот в чем заключается движение от субъекта к предикату. Такова природа предиката в чисто логическом смысле.
        Могучим орудием для выделения предиката, являющегося носителем новизны, является логическое ударение. Оно позволяет в пределах того же грамматического предложения выявлять различные суждения. Если я скажу Семен едет завтра в Москву (с ударением на „завтра") и Семен едет завтра в Москву (с ударением на „Москву"), я по существу выскажу две различные мысли. В одном случае я подчеркну, что Семен едет завтра, а не в другой день; во втором случае я обращу внимание на то, что Семен отправляется в Москву, а не в другой город. Можно, наконец, сказать и так: Семен едет завтра в Москву. Здесь новизной, выделяемой предикатом, является указание на то, что в Москву едет не кто иной, как Семен.
        Если бы мы в каждом отдельном случае захотели добиться совпадения логического и синтаксического сказуемого, то перефразировка последовательно оказалась бы следующей: 1) „Цель завтрашнего путешествия Семена — Москва"; 2) „День отъезда Семена в Москву — завтра"; 3) „Едущее завтра в Москву лицо — Семен".
        Некоторые филологи (назовем это первой теорией) толкуют так: „член предложения, являющийся носителем ударения, стоящий под ударением, и есть логический предикат". При таком понимании некоторые ученые логический субъект называют экспозицией, желая твердый термин „субъекта" сохранить за грамматикой.
        Экспозиция в такой интерпретации „лишена интереса", ибо она известна; между тем предикат неизменно вбирает в себя новое, то, в чем заключается главная ценность сообщения.
        Думается, что единственно приемлемым для логики является именно данная интерпретация субъекта и предиката, как живых, подвижных центров мысли и речи. Традиционные неподвижные логические субъект и предикат давным-давно пора сдать в архив; они высохли и покры-
[28]        
лись пылью. Интересна филологическая реакция на эти сохлые субъект и предикат.
        Лучшим свидетельством бесполезности сохранения этой традиции является то обстоятельство, что сами лингвисты перестают считаться с подобными логическими терминами, правильно усматривая, что от них нет никакой пользы при изучении вопросов языка и мышления.
        При всем том в наши же дни некоторые логики в гораздо более резкой форме настаивают на неподвижности субъекта и предиката. Для них неподвижность сводится не только к тому, что никакое ударение не отзывается на характере логического термина в суждении, но абсолютно понятая неподвижность пригвождает раз навсегда субъект и предикат к определенному месту. Так А. Чудов пишет: „В суждении существует определенный, т. е. раз и навсегда установленный порядок расположения его частей. Каждая часть суждения находится строго на своем месте. На первом месте — всегда подлежащее, а на втором месте — всегда сказуемое суждения”.[35] Но достаточно А. Чудову перейти к структуре умозаключений и начать оперировать суждениями как посылками, т. е. начать их использовать практически, как выясняется, что строгая неподвижность не может быть соблюдена. Так, на стр. 29 выпуска 3-го „ Логики“ А. Чудова мы находим следующую меньшую посылку в выводе третьей фигуры со средним термином „рост народонаселения“. „К числу сил, влияющих на развитие общества, принадлежит рост народонаселения11. В этом примере субъект суждения (в данном случае средний термин) стоит на последнем месте. Автор противоречит сам себе. И происходит это именно потому, что неподвижные субъект и предикат практически бесполезны.
        „Гони природу в дверь, она влетит в окно”. Поскольку филологи, считаясь с традиционными субъектом и предикатом в логике, были лишены того смыслового стержня, без которого суждение теряет свой живой характер, они невольно стали искать выхода из создавшегося тупика. Тогда придумали „психологический11 субъект и предикат. Такова теория Габеленца-Фортунатова.
        Для них подлинный субъект суждения — это то, о чем я думаю или о чем я хочу заставить думать собеседника. То же, что я об этом предмете думаю, или то, что мне хотелось бы о нем вызвать в мыслях собеседника, это — психологический предикат; эти психологические элементы, по Габеленцу, часто отклоняются от соответствующих частей предложения. В противоположность разобранной выше теории Габеленц обращает внимание не на ударение, а на место психологического субъекта и предиката в предложении. По мнению Габеленца, психологический субъект неизменно занимает первое место, предикат — второе (последнее место). Есть еще одно обозначение у Габеленца: он называет психологический субъект темой высказывания. Отметим также следующее замечание Габеленца: „Каждый последующий член предложения относится к общему составу предшествующего, как психологический предикат к психологическому субъекту.
[30]              
Граница между few и другим взаимно подвижна"[36]. Наконец, обращает на себя внимание такое определение „субъект — это то, что возбуждает мысль”.
        Подобную же трактовку развивал наш русский лингвист Ф. Ф. Фортунатов. Фортунатов пишет: „В составных частях, или так называемых членах суждения, различаются „подлежащее“, „сказуемое11 суждения. Подлежащим в суждении становится то представление, от которого отправляется процесс суждения, т. е. подлежащее суждения образует в процессе суждения первую часть данной мысли; сказуемым суждения является то представление, которое в процессе суждения сознается или как объединяющееся с представлением, данным в подлежащем, или как отделяющееся от него. Таким образом, в сказуемом суждения заключается представление того, что мыслится о предмете мысли, данном в подлежащем суждения”. [37]
       При такой спутанной трактовке выявляется разногласие между первым пониманием и теорией Фортунатова; и в самом деле, легко обнаружить примеры того, как, исходя из разных принципов, обе теории обнаруживают различные логические подлежащие в той же форме: что для одного — субъект, оказывается порой для другого предикатом. (Таковы, например, все французские фразы с оборотом „c’est que“, „cette lettre je l’ai lue“—в этом суждении „письмо”, по Фортунатову, представляет собой субъект[38], по первой теории — предикат.
[31]              
Но дело не в этих разногласиях, а в известном единстве концепции, которую легко вскрыть, если отбросить всю эту психологическую шелуху. Эта единая позиция сведется к тому, что субъектом суждения является уже ранее известное („экспозиция"), предикат же представляет то новое, на что обращается внимание и что составляет познавательную ценность всего суждения.
        В отношении предиката следует прежде всего говорить о новизне; предикат есть носитель нового в познавательном акте. Неправильно сводить значение предиката к „интересному". Ибо, в самом деле, что интересно для говорящего (высказывающего суждение), то может быть не интересно для слушателя; наконец, и субъект, и предикат могут оказаться одинаково интересными, и все сводится к тому, как эту область интересного распределить между субъектом и предикатом. Поэтому нельзя „новое" сводить к „интересному".
        В самом понятии „нового" следует разобраться. Если я говорю: „Брат вошел в комнату", то и комната мне может быть известна, и брат может не представлять никакой новизны. В отношении субъекта и предиката следует говорить о новизне в специфическом смысле. Как здесь узнать, где здесь логический субъект, где предикат? Еще в начале XX в. логики правильно подчеркнули, что распознать логический субъект resp. предикат можно только, посчитавшись с контекстом. Только контекст позволяет установить, что мы собственно хотим узнать. Мы можем уже знать, что кто-то вошел в комнату, но спрашивается, — кто? Тогда предикатом будет „брат". Если же уже известно, что брат что-то сделал, но что именно, — неясно, или вообще выставлено, или наперед узнано, что о нем идет речь, то „вошел в комнату" будет логическим предикатом [39].
        Предположим, я читаю лекцию. За моей спиной висят стенные часы, видимые и известные слушателям и не видимые лектору. Лектору понадобилось определить время. Он оборачивается к часам, но в изумлении обнаруживает, что часы показывают совершенно неправдоподобное время. Раздается голос из аудитории: Часы остановились. Что здесь является логическим сказуемым? (Грамматически часы — подлежащее, остановились — сказуемое). Остановились — вот то новое, что сообщает изумленному лектору находящийся в курсе дела слушатель.
[32]              
        Другой аналогичный пример. Лектор слышит шум за спиной й невольно вздрагивает; голос из аудитории поясняет: Часы упали. Здесь логическое сказуемое — часы, — слово, на которое произносящий невольно поставит логическое ударение. Для лектора несомненно, что что-то упало за его спиной: он вздрогнул. Но что именно упало, доска или еще что? — неизвестно. Сообщаемая в суждении новизна — это то, что упали часы. „Упавшее сейчас — часы11, — вот форма, где логическое сказуемое и грамматическое сказуемое вновь совпадут.

        XI
        Ударение, безусловно, мощный критерий для выявления логического сказуемого, но он не единственный. Наряду с ударением для иных языков имеет значение место, занимаемое словом. Место тоже выделяет слово. „Любви все возрасты покорны". В чем тут логический упор? „То, чему покоряются все возрасты, это — любовь". Любовь здесь логическое сказуемое, оно и выделено в данном случае на первое место.
        „Нет, весь я не умру", — писал Пушкин в своем известном стихотворении. Здесь мы имеем ударение и выделение на первый план. Смысл таков: „смертно во мне не все". „Не все" — сказуемое. Как оно выявлено поэтом? Ударение стоит на „нет", слово „весь" непосредственно к нему примыкает, занимая место до логического подлежащего. В данном случае выделение на первое место комбинируется с ударностью слова „нет", являющегося ингредиентом сказуемого. Если „нет" как отрицательное слово-предложение трактуется отдельно, то при логическом анализе оно составляет единое целое с высказыванием: „весь я не умру".
        Постановка на первом месте — гораздо более условное средство выделения сказуемого. Не все языки допускают подобное выделение. Оно свойственно, например, английскому, французскому, немецкому языкам, но мало приемлемо в русском языке. У нас в языке нет таких средств выделения, как французское „c’est que" или английское „there is" или „it is".
        Мало того, постановка слова на первое место в иных случаях, в иных фразах знаменует нечто совершенно иное, порою прямо обратное. Возьмем плавную аналитическую речь или отдельные предложения, имеющие более или менее самостоятельное положение или значение, вне зависимости от контекста. В такой аналитической плавной речи на первом месте выявляется как раз не сказуемое, а подлежащее. „Солнце зашло"—предложение это, взятое самостоятельно, конечно, требует постановки логического подлежащего на первом месте. Но здесь много дополнительных факторов, — речь обнаруживает требования и поэтики, и риторики, она часто эмоциональна, поэтому допускает особые инверсии и т. п.
        Логическое подлежащее чаще всего обозначает вещи, предметы внешнего мира, поэтому подлежащее есть тот или иной отрезок действительности, познаваемый кусок мира, термин которого начинает входить и в обиход лингвистов. Этот кусочек мира может и не быть назван.
[33]

        XII
        В практике речи и письма большое значение имеет то обстоятельство, насколько гибко мы комбинируем эти два полюса суждения: вечно подвижный и живой предикат и отработанные признаки в составе подлежащего. Неизменно должно соблюдаться равновесие эти г двух элементов: твердого и процессуального, отправного и вновь присоединяемого.
        Прежде всего следует внимательно следить за тем, чтобы расстановка слов нашей речи всегда соответствовала смыслу задуманного высказывания. Если мы хотим сказать, что ожидали приезда дяди или какого-нибудь другого лица, а вместо них внезапно приехала тетя, то мы при лаконичном способе выражения должны выразиться так: Неожиданно приехала тетя, а не Тетя неожиданно приехала.
        Отчетливое выявление подлежащего и сказуемого в суждениях помогает осмысленному строению фразы.
        Разберем следующий литературный пример. У Пушкина в „Капитанской дочке11 в черновике было написано: С беспокойством вспрыгнул я из кибитки. Затем Пушкин изменил порядок слов следующим образом: С беспокойством я выпрыгнул из кибитки. Мы имеем в данном случае два различных логических подлежащих: первоначально беспокойство было отнесено Пушкиным к сказуемому, а подлежащим было просто я. Изменив порядок слов, Пушкин выявил более конкретное, отработанное подлежащее: „я в состоянии беспокойства “.
        Приведем более сложный пример из Пушкина же (повесть „Арап Петра Великого”). Суждение, которое мы будем анализировать, относится к моменту встречи арапа Ибрагима, возвращавшегося из-за границы с Петром. Сначала Пушкин написал: В углу сидел человек высокого росту в зеленом мундире. Это и был Петр. Здесь у нас подлежащее — человек высокого росту в зеленом мундире, сказуемое — сидел в углу. Затем Пушкин стал менять. Изменение это носит двоякий характер. С одной стороны, он все детальнее и детальнее конкретизировал образ Петра, но он не только вносит новые черты, обрабатывая фразу. Он различным образом осмыслил логическую структуру предложения. Первоначально он изменил так: В углу на лавке сидел человек высокого росту в усах в зеленом французском кафтане. Здесь Пушкин прибавил: в усах в французском кафтане. Но оставил то же логическое сказуемое: в углу на лавке сидел.
        Теперь возьмем окончательный текст, который мы ныне находим в любом полном собрании сочинений Пушкина: В углу человек высокого росту в зеленом кафтане с глиняною трубкою во рту, облокотись на стол, читал гамбургские газеты. Слова в углу оказались отнесенными к логическому подлежащему, дав ему более конкретную смысловую нагрузку. Наряду с этим появилось новое логическое сказуемое: читал гамбургские газеты. Здесь „новизна" не только в том смысле, в каком носителем новизны является сказуемое, но и в историко-бытовом плане. Все прежние слова фразы в целом оказались
[34]    
в новом предложений отнесенными -к -подлежащему, с прибавкой дополнительной черты: облокотись на стол.
        Приведем еще один пример из литературной работы Чехова над своим текстом. По черновику пьесы Чехова „Вишневый сад“ Лопахин во втором действии высказывал такое суждение; Теперь все города, даже самые небольшие, окружены дачами. Затем это высказывание было изменено Чеховым на: Все города, даже самые небольшие, окружены теперь дачами. Перед нами два различных логических сказуемых: первое — окружены дачами, второе — окружены теперь дачами. Сказуемое во втором случае актуализировано, соответствующим образом изменилось и подлежащее. Разве включением слова теперь в сказуемое предостерегающей фразы Лопахина Чехов совершенно незаметно не подчеркнул катастрофического для беспечных Раневской и Гаева нарастания тех условий жизни, при которых мирному житию „Вишневого сада” грозит неминуемый конец? Именно теперь.

        XIII
        Мы рассмотрели познавательную функцию субъекта и предиката. Мы проследили, как они соответствуют, а порою совершенно не соответствуют грамматическим подлежащему и сказуемому.
        Остается вопрос относительно остальных, так называемых второстепенных членов предложения, — что им соответствует и соответствует ли нечто специфическое в логическом отношении? Не правы ли те логики, которые в свою очередь усматривают здесь недоработанность?
        Мне представляется, что коррелятивность логических субъекта и предиката в их истолковании логического суждения в целом аналогична характеру терминов „вид" и „род“ в отношении понятий. Что касается терминов „вида" и „рода", то тут приходится сопоставлять не с языковыми терминами, а с терминами из области естественных наук.
        Вспомним следующую зоологическую классификацию. Отдел: позвоночные. Класс: млекопитающие, птицы, пресмыкающиеся. Порядок: грызуны, жвачные, плотоядные, хищные. Род: крысы, белки, бобры. Вид: черные крысы.
        По данной классификации видно, что та же зоология оперирует следующими терминами: отдел, класс, порядок, род, вид. Из этих пяти терминов логика оперирует лишь двумя терминами — рода и вида. Ибо, и в этом диалектическая природа логики: термины берутся всегда в соотнесенности, во взаимной связи. Поэтому и нужно всего два термина, как в вилке достаточно двух зубцов, чтобы ухватить необходимое.
        В самом деле, например, грызуны (порядок) будут составлять вид по отношению к классу млекопитающих, а род — крысы — будет составлять вид по отношению к грызунам.
        В логике понятия род и в и д употребляются в более всеохватывающем применении, как понятия подчиняющее и подчиненное. В зоологии названия рода и вида самостоятельны, неподвижны и занимают
[35]    
определенные ступени: класс никогда не может стать родом, род — видом. Наряду с видом и родом существуют понятия порядков, классов и отделов.
        То же самое мы имеем в отделе суждений, поскольку сравниваются логический субъект и предикат с синтаксическими категориями: субъекта, предиката, дополнения, определения, обстоятельственных слов и т. п.
        Ассортимент грамматических категорий шире, но для логики самостоятельное значение определений, дополнений и т. п. отпадает. Почему это происходит? Потому же самому, а именно, поскольку логический субъект и предикат соотносительны. Вспомним разобранный выше пример: Семен едет завтра в Москву. Логическим предикатом может оказаться и едет (сказуемое), и завтра (обстоятельственное слово), и в Москву (дополнение). Субъект и предикат в логике полярны и соотносительны. Этой соотносительностью (в полной аналогии с родом и видом в системе последовательно подчиненных понятий) термины субъект и предикат (в логическом смысле) покрывают все звенья в предложении, соответствующие частям предложения, как главным, так и второстепенным.
        В этом логическая специфика субъекта и предиката в нашей науке, которые в логике всегда подвижны и соотносительны.



[1] И. Сталин, „Относительно марксизма в языкознании"; „К некоторым вопросам языкознания", изд. „Правда", 1950, стр. 22.

[2] Ср. „Вестник высшей школы", 1947, №1, стр.59; М. С. Строгович, Логика, 1948, стр. 114.

[3] У Пешковского имеется и другой уклон в истолковании природы мысли. Если мы придаем живую фразную интонацию, то каждое слово может оказаться выражающим мысль, тем самым слово делается целой фразой, по терминологии Пешковского. И далее Пешковский пишет: „Правда, фразы эти все будут еще... усеченными... Но все же это будут отнюдь не бессмысленные" слова, как они звучат при чтении их в словаре' (курсив мой.— П. П.) (Пешковский, Русский синтаксис, изд. 6-е, стр. 176). Выделенные курсивом слова представляются в корне дефектными: слова, как они напечатаны в словаре, вовсе не “бессмысленны", если бы они были бессмысленны, т. е. не обладали бы свойством быть мыслью, то мы словарями и пользоваться-то не могли бы.

[4] В.А. Богородицкий, Общий курс русской грамматики, 1935, стр. 201.

[5] И. Сталин, „Относительно марксизма в языкознании"; „К некоторым вопросам языкознания", изд. „Правда", 1950, стр. 36—37.

[6] Аристотель, Об истолковании, гл. I.

[7] Письма Л. Н. Толстого 1848—1910 г., „Книга", 1910, стр. 117—118.

[8] В. В. Виноградов, Современный русский язык, II, стр. 551 по изд. 1938 г.

[9] Ср. „Труды кафедры русского языка", 1948, кн. 2, стр. 35 и Яковлев и Ашхамад, Грамматика адыгейского литературного языка, 1941, стр. 15.

[10] Л. В. Щерба, Фонетика французского языка, 1948, стр. 86.

[11] „Ученые записки Московского гос. университета. Труды кафедры русского языка", вып. III. Статья акад. В. В. Виноградова „Синтаксические взгляды и наблюдения акад. Л. В. Щербы".

[12] Вряд ли можно оправдать концепцию Пешковского тем, что он порою говорит не о фразе, а о “частичной фразе", и тем, что он фразе, по своему замыслу, не хотел бы придавать грамматического значения. Для него существует особый способ выражения категории сказуемости—интонация, это и есть необходимое свойство фразы. Но теория Пешковского, согласно которой существуют два раздельных способа выражения категории сказуемости, отнюдь поможет претендовать на то, чтобы быть общепризнанной. См. статью акад. В. В. Виноградова „Идеалистические основы синтаксической системы проф. А. М. Пешковского" в настоящем сборнике.

[13] Если мы возьмем переведенные на русский язык руководства Тарского или Гильберта и Аккермана, то мы не найдем термина суждения вовсе; всюду речь идет только о предложении (в английском — proposition, в немецком— Satz, в русском переводе почему-то фигурирует термин „высказывание"). То же можно пронаблюдать и в старых английских логиках, у нас — у проф. Троицкого, который даже в элементарном руководстве говорит не о суждениях, а о предложениях.
       
В распространенном американском философском словаре Ренса (The dictionary оf philosophy edited by D. Runes, 194:2) под статьей „предложение" значится следующее: „традиционные логики в общем определяли предложение как суждение (judgement), выраженное в словах, или как фразу (sentence), выражающую суждение, но иные говорят или придерживаются такого употребления, по которому синонимические или переводимые друг на друга фразы (sentence) представляют то же предложение... В статьях настоящего словаря слово „предложение" берется в вышеозначенном смысле".

[14] Carnap, Logische Syntax der Sprache, Wien, 1934, С. 45.

[15] R. Eaton, General Logic, 1931, стр. 16 и сл.

[16] Ср. В. Ф. Буслаев, Историческая грамматика русского языка., ч. II, 1869, стр. 22.

[17] Это, разумеется, не должно быть истолковано, как попытка идти в разрез с другими языковедами или претендовать на отмену поисков советских филологов того сложного синтаксического целого, которое может служить реальной синтаксической единицей связной речи (ср., например, статью Поспелова „Проблема сложного синтаксического целого в современном русском языке", „Труды кафедры русского языка", МГУ, кн. 2, 1948). Но пока мы соответствующих твердых отправных пунктов в советских синтаксисах не находим. Мало того. Даже если будет сформулирована стройная марксистская концепция синтаксического целого, что вполне закономерно или даже необходимо в свете первой черты диалектического метода, то ведь исходной-то в марксистской науке будет всегда низшая, первичная ячейка. „Начать с самого простого, обычного, массовидного ..." (В. И. Ленин).

[18] А. А. Шахматов, Синтаксис русского языка, 1941, стр. 19.

[19] См. статью акад. В. В. Виноградова „О синтаксисе русского языка акад. А. А. Шахматова" в этом сборнике.

[20] „Ленинский сборник", XII, 1931, стр. 324—325.

[21] Развернутое материалистическое истолкование структуры суждения автор настоящей статьи пытался дать в своем исследовании о суждении, печатаемом в „Ученых записках кафедры логики и психологии Академии общественных наук". Там же дано теоретико-познавательное истолкование диалектической связи логического субъекта и предиката, на чем базируется и настоящая статья, не давая соответствующего анализа в развернутом виде.

[22] Ср. речь Л. Я. Вышинского „СССР — на страже мира и безопасности народов", приложение к журналу „Новое время", 1948, № 40, стр. 6.

[23] Греческий глагол σημαίνω значит „указываю", „обозначаю". Слово, поскольку оно нечто обозначает, имеет смысл именно благодаря тому, чти оно обозначает, следовательно, оно всегда нечто значит. Кроме того, под значением часто подразумевается то, что слово может иметь различные значения, например, в связи с контекстом и т. п. На этом автор статьи не останавливается вовсе. В данной статье употребляются термины „смысл" и „значение" в вышеприведенном истолковании: они при таком понимании не исключают друг друга. Автором игнорируются всякие иные—философские, гносеологические или психологические толкования, строго дифференцирующие эти два термина, — каково, например, чисто-идеалистическое разграничение Sinn и Bedeutung у Гуссерля и в его школе, равно как такие философски-психологические истолкования, как, например, у нашего советского психолога А. Н. Леонтьева (см. „Происхождение психики").

[24] Аристотель, Об истолковании, гл. 4.

[25] Benno Erdmann, Logik, II Ausgabe, Halle, 1907, S. 265.

[26] Ibid., стр. 389-394.

[27] В. И. Ленин, Соч., т. 14, 1947, стр. 91.

[28] И. В. Сталин, Вопросы ленинизма, изд. XI, 1939, стр. 543.

[29] В. И. Ленин, Соч., т. 14, 1947, стр. 122.

[30] Назвать логическим ударением мы имеем право то подчеркивание (голосовыми средствами), которое превращает и отдельное слово в суждение, на том же основании, на каком филологи допускают существование ударения эмфатического над изолированно стоящим словом.

[31] Л. Б. Щерба, фонетика французского языка, 1948, стр. 129 и 131.

[32] С. Г. Бархударов, Синтаксис, гл. I, 1938, стр. 3.

[33] А. М. Земский, С. Е. Крючков и М. В. Светлаев, Грамматика. Учебник для школ взрослых, изд. 15-е, под ред. проф. Лоя, Рига, 1948, стр. 6.

[34] А. А. Шахматов, Синтаксис русского языка, изд. 2-е, 1941, стр. 168.

[35] (Подчеркнуто мною.— П. П.) Чудов, Логика, вып. II, 1948, стр. 26.

[36] Techner’s Internationale Zeitschrift fur allgemeine Sprachwissenschaft, B. Ill, S. 104.

[37] Ф. Ф. Фортунатов, Сравнительное языковедение, 1899—1900, стр. 178.

[38] Весьма поучительно, а для нас специально в высшей степени знаменательно, что спор, возникший у филологов, заключение которого можно найти у пражского ученого Марти („Gesammelte Schriften“, т. Ill, ч. 1, 1918, стр. 343), гораздо ранее развернулся у русских ученых-логиков, причем тоже сыграло роль то обстоятельство, что при ненадлежащей логической установке путается функция субъекта и предиката. Еще в 1872 г. в первом издании своей „Логики" Владиславлев обратил внимание на то, что весьма часто грамматические подлежащие и сказуемые не совпадают с логическими. И далее Владиславлев писал: „В живой речи мы обыкновенно различаем, чего собственно касается речь и на что в ней преимущественно следует обратить внимание... В разговоре место логического подлежащего мы отмечаем оттенками произношения". Но тут же намечается крен, который позднее выявился и у Габеленца-Фортунатова, —  они повторили ошибку Владиславлева: выделяемое слово Владиславлев считал подлежащим, между тем как выделяемое в речи есть как раз не субъект, а предикат. Запутавшись, Владиславлев вовсе изъял интересные по существу наблюдения, и в издании „Логики" Владиславлева 1881 г. мы соответствующих его выкладок не находим вовсе.
       
В качестве формалиста индуктивной школы резко полемизировал с Владиславлевым М. М. Троицкий, для которого, если ударение и сосредоточивает „внимание" на той или другой части, то это не изменяет предмета, которого касается речь (М. М. Троицкий, Учебник логики, кн. 1, 1885, стр. 114—115). Позднее Шахматов, так сказать, повторил Троицкого (см. его „Синтаксис", по изд. 1941 г., стр. 23).
       
Логика Владиславлева 1881 г. более популярна, чем быстро исчерпавшееся первое издание 1872 г., поэтому весь спор забылся, хотя приоритет здесь принадлежит нашим логикам.

[39] При таком понимании нельзя никак согласиться с В. Ф. Асмусом, когда он в предложении В еловых лесах живет мало певчих птиц усматривает логическое сказуемое в понятии „малочисленности населяющих еловые леса певчих птиц". И далее, „не меняя логического смысла предложения", проф. Асмус так „преобразовывает" суждение для установления его точного логического смысла: Все еловые леса принадлежат к лесам с малочисленным населением певчих птиц (Асмус, Логика", стр. 113). Во-первых, тут уже совершенно новое логическое сказуемое. Одно дело — понятие малочисленности; во втором же суждении сказуемое—класс лесов. Разве можно после этого говорить, что логический смысл не меняется? Во-вторых, приемом такого искусственного, не имеющего реального смысла преобразования обнажается вся топорная громоздкость объемного понимания предиката в традиционной логике — разве существует в чьей бы то ни было голове такой класс предметов, как „класс лесов с малочисленным населением певчих птиц".