Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- В.Н. ВОЛОШИНОВ : «Новейшие течения лингвистической мысли на западе», Литература и марксизм, 5, 1928, стр. 115-149.

[115]
В настоящее время в Западной Европе проблемы философии языка получают необычайную остроту и принципиальность. Можно сказать, что современная буржуазная философия начинает развиваться под знаком слова, причем это новое направление философской мысли Запада находится еще в своем начале. Идет оживленная борьба вокруг «слова» и его систематического места, — борьба, аналогию которой можно найти только в средневековых спорах реализма, номинализма и концептуализма.

В самой лингвистике после позитивистической боязни всякой принципиальности в постановке научных проблем и характерной для позднейшего позитивизма враждебности ко всем запросам миросозерцания пробудилось обостренное осознание своих общефилософских предпосылок и своих связей с другими областями знания. В связи с этим появилось ощущение кризиса, переживаемого лингвистикой, неспособной удовлетворить всем этим запросам.[1]

Задача предлагаемой статьи — охарактеризовать основные направления современной философии языка на Западе.

[116]
Задача выделения действительного объекта философии языка — задача далеко не легкая. При всякой попытке ограничения объекта исследования, сведения его к определенному и обозримому, компактному предметно-материальному комплексу мы теряем самое существо изучаемого предмета, знаковую и идеологическую природу его. Если мы выделим звук, как чисто акустический феномен, то языка как специфического предмета у нас не будет. Звук всецело входит в компетенцию физики. Если мы прибавим физиологический процесс производства звука и процесс его звукового восприятия, то все же не приблизимся к своему объекту. Если мы присоединим переживание (внутренние знаки) говорящего и слушающего, мы получим два психо-физических процесса, протекающих в двух разных психо-физиологических субъектах, и один физический звуковой комплекс, осуществляющийся в природе по законам физики. Языка как специфического объекта все нет как нет, а между тем мы уже захватили три сферы действительности — физическую, физиологическую, психологическую — и получили в достаточной мере сложный, многосоставный комплекс. Но этот комплекс лишен объединяющего момента, отдельные части его лежат рядом и не объединены никакой внутренней, проникающей его закономерностью, превращающей его именно в явление языка.

Что же необходимо прибавить к нашему и без того уже сложному комплексу?

Этот комплекс, прежде всего, необходимо включить в гораздо более широкий и объемлющий его комплекс — в единую сферу организованного социального общения. Чтобы наблюдать процесс горения, нужно поместить тело в воздушную среду. Чтобы наблюдать явление языка, нужно поместить производящего и слушающего звук субъектов, равно как и самый звук, в социальную атмосферу. Ведь необходимо, чтобы и говорящий и слушающий принадлежали к одному языковому кол-
[117]
лективу, к определенно организованному обществу. Необходимо далее, чтобы наши два индивида были обняты единством ближайшей социальной ситуации, т. е. чтобы они сошлись как человек с человеком на определенной почве. Только на определенной почве возможен словесный обмен, как бы ни была обща и, так сказать, окказиональна данная общая почва.

Итак, единство социальной среды, и единство ближайшего социального события общения — совершенно необходимые условия для того, чтобы указанный нами физико-психо-физиологический комплекс мог иметь отношение к языку, к речи, мог бы стать фактом языка — речи. Два биологических организма в условиях чисто природной среды никакого речевого факта не породят.

Но в результате нашего анализа мы, вместо желанного ограничения объекта исследования, пришли к необычайному его расширению и усложнению.

Ведь организованная социальная среда, в которую мы включили наш комплекс, и ближайшая социальная ситуация общения сами по себе необычайно сложны, проникнуты многосторонними и многообразнейшими связями, между которыми не все одинаково необходимы для понимания языковых фактов, не все являются конститутивными моментами языка. Наконец, вся эта многообразная система явлений и отношений, процессов и вещей нуждается в приведении к одному знаменателю; все линии его должны быть сведены к одному центру-фокусу языкового процесса.

Как же разрешалась эта проблема в философии языка и в общей лингвистике, какие вехи уже поставлены на пути ее разрешения, по которым можно было бы ориентироваться?[2]

[118]
В философии языка и в соответствующих методологических отделах общей лингвистики мы наблюдаем два основных направления в разрешении нашей проблемы, т. е. проблемы выделения и ограничения языка как специфического объекта изучения. Это влечет за собой, конечно, коренное различие данных двух направлений и по всем остальным вопросам науки о языке.

Первое направление можно назвать индивидуалистическим субъективизмом в науке о языке, второе — абстрактным объективизмом.[3]

Первое направление рассматривает как основу языка (в смысле всех без исключения языковых явлений) индивидуально-творческий акт речи. Индивидуальная психика является источником знака. Законы языкового творчества — а язык есть непрерывное становление, непрерывное творчество — суть законы индивидуально-психологические: их-то и должен изучать лингвист и философ языка. Осветить языковое явление значит
[119]
свести его к осмысленному (часто даже разумному) индивидуально-творческому акту. Все остальное в работе лингвиста имеет лишь предварительный, констатирующий, описательный, классифицирующий характер, только подготовляет подлинное объяснение языкового явления из индивидуально-творческого акта или служит практическим целям научения готовому языку.

Язык, с этой точки зрения, аналогичен другим идеологическим явлениям, в особенности же искусству, эстетической деятельности.

Основная точка зрения на язык первого направления сводится, таким образом, к следующим четырем основоположениям.

1) Язык есть деятельность, непрерывный творческий процесс созидания (ἐνέργεια), осуществляемый индивидуальными речевыми актами.

2) Законы языкового творчества суть индивидуально-психологические законы.

3) Творчество языка — осмысленное творчество, аналогичное художественному.

4) Язык как готовый продукт (έργον), как устойчивая система языка (словарь, грамматика, фонетика) является как бы омертвевшим отложением, застывшей лавой языкового творчества, абстрактно конструируемой лингвистикой в целях практического научения языку как готовому орудию.

Самым значительным представителем первого направления,, заложившим его основы, был Вильгельм Гумбольдт.[4]

Вся могучая гумбольдтовская мысль в ее целом не укладывается, конечно, в рамки выставленных нами четырех основоположений, — она шире, сложней и противоречивее; поэтому Гумбольдт и мог сделаться наставником далеко
[120]
расходящихся друг от друга направлений, но все же основное ядро гумбольдтовских идей является наиболее сильным и глубоким выражением основных тенденций охарактеризованного нами первого-направления.[5]

В русской лингвистической литературе важнейшими представителями первого направления являются А. Потебня и круг его последователей.[6]

Последующие представители первого направления уже не возвышались до философского синтеза и глубины Гумбольдта.

Направление значительно мельчало, особенно в связи с переходом на позитивистический и поверхностно-эмпирический лад. Уже у Штейнталя нет гум-
[121]
больдтовского размаха. На смену приходит зато большая методологическая точность и систематичность. Чрезвычайно мельчают основоположения первого направления в эмпиристическом психологизме Вундта и его последователей. Но и в настоящее время индивидуалистический субъективизм снова приобретает большое значение в школе Фосслера (так называемая «Idealistische Neuphilologie»).[7]

Школу Фосслера прежде всего определяет решительный и принципиальный отказ от лингвистического позитивизма, не видящего ничего дальше языковой формы (преимущественно фонетической как наиболее «позитивной») и элементарного психофизиологического акта ее порождения.[8] В связи с этим на первый план выдвигается осмысленно-идеологический момент в языке. Основным двигателем языкового творчества является «языковой вкус» — особая разновидность художественного вкуса. Языковой вкус это и есть та лингвистическая истина, которой жив язык и которую должен вскрыть лингвист в каждом явлении языка, чтобы действительно понять и объяснить данное явление. Только стилистическая индивидуация языка в конкретном высказывании исторична и творчески продуктивна. Именно здесь происходит становление языка, отлагающееся затем в грамматических формах: все, что становится грамматическим фактом, было раньше фактом стилистическим.[9]

[122]
Из современных представителей первого направления философии языка следует еще назвать итальянского философа и литературоведа Бенедетто Кроче.[10] Его идеи во многих отношениях близки к фосслеровским. И для него язык является эстетическим феноменом. Основной ключевой термин его концепции — выражение (экспрессия). Всякое выражение в основе своей художественно. Отсюда — лингвистика как наука о выражении par excellence (каковым является слово), совпадает с эстетикой. Отсюда следует, что и для Кроче индивидуальный речевой акт выражения является основным феноменом языка.

Переходим к характеристике второго направления — философско-лингвистической мысли: абстрактного объективизма.

Организующий центр всех языковых явлений, делающий их специфическим объектом особой науки о языке, перемещается для второго направления в совершенно иной момент — в языковую систему как систему фонетических, грамматических и лексических форм языка.

[123]
И действительно, различие между первым и вторым направлениями очень ярко иллюстрируется следующим: себетождественные формы, образующие неподвижную систему языка (έργον) были для первого направления только омертвевшим отложением действительного языкового становления — истинной сущности языка, осуществляемого неповторимым индивидуально-творческим актом.

Для второго направления как раз эта система себетождественных форм становится сущностью языка; индивидуально-творческое же преломление и варьирование языковых форм является для него только шлаком языковой жизни, вернее, языковой монументальной недвижимости, лишь неуловимыми и ненужными обертонами основного неизменного тона языковых форм.

Основная точка зрения второго направления может быть в общем сведена к следующим основоположениям.

1) Язык есть устойчивая неизменная система нормативно тождественных языковых форм, преднаходимая индивидуальным сознанием и непререкаемая для него.

2) Законы языка суть специфические лингвистические законы связи между языковыми знаками внутри данной замкнутой языковой системы. Эти законы объективны по отношению ко всякому субъективному сознанию.

3) Специфические языковые связи не имеют ничего общего с идеологическими ценностями (художественными познавательными и иными). Никакие идеологические мотивы не обосновывают явления языка. Между словом и его значением нет ни естественной и понятной сознанию, ни художественной связи.

4) Индивидуальные акты говорения являются с точки зрения языка лишь случайными преломлениями и вариациями или просто искажениями нормативно-тождественных форм; но именно эти акты индивидуального говорения объясняют историческую изменчивость языковых форм, которая как таковая с точки зрения системы языка
[124]
иррациональна и бессмысленна. Между системой языка и его историей нет ни связи, ни общности мотивов. Они чужды друг другу.

Читатель усматривает, что сформулированные четыре основоположения второго направления философско-лингвистической мысли являются антитезисами соответствующих четырех основоположений первого направления.

Исторические пути второго направления прослеживать гораздо труднее. Здесь, на заре нового времени, не было представителя и основополжника по масштабу равного В. Гумбольдту. Корни направления нужно искать в рационализме XVII и XVIII веков. Эти корни уходят в картезианскую почву.[11]

Свое первое и очень отчетливое выражение идеи второго направления получили у Лейбница в его концепции универсальной грамматики.[12]

Для всего рационализма характерна идея условности, произвольности языка и не менее характерно сопоставление системы языка с системой математических знаков. Не отношение знака к отражаемой им реальной действительности или к порождающему его индивиду, а отношение знака к знаку внутри замкнутой системы, однажды принятой и допущенной, интересует математически направленный ум рационалиста. Другими словами, их интересует только внутренняя логика самой системы знаков,
[125]
взятой, как в алгебре, совершенно независимо от наполняющих знаки идеологических значений. Рационалисты еще склонны учитывать точку зрения понимающего, но менее всего — говорящего как выражающего свою внутреннюю жизнь субъекта. Ведь менее всего математический знак можно истолковать как выражение индивидуальной психики, а математический знак был для рационалистов идеалом всякого знака, в том числе и языкового.

Следует здесь же отметить, что примат точки зрения понимающего над точкой зрения говорящего остается постоянной особенностью второго направления. Отсюда — на почве этого направления нет подхода к проблеме выражения, а следовательно, и к проблеме становления мысли и субъективной психики в слове (одна из основных проблем первого направления).

В более упрощенной форме идея языка как системы условных, произвольных знаков, в своей основе рациональных, разрабатывалась в XVIII веке представителями эпохи Просвещения.

Рожденные на французской почве, идеи абстрактного объектизма и до настоящего времени господствуют по преимуществу во Франции.[13]

Наиболее ярким выражением абстрактного объективизма в настоящее время является так называемая «женевская школа» Фердинанда де Соссюра[14] (ныне уже умершего). Представители этой школы, особенно Шарль Байи (Bally), являются крупнейшими лингвистами современности.

[126]
Насколько непопулярна в России школа Фосслера, настолько популярна и влиятельна у нас школа Соссюра. Можно сказать, что большинство представителей нашей лингвистической мысли находятся под определяющим влиянием Соссюра и его-учеников — Байи и Сешэй (Sechehaye).[15]

Соссюр исходит из различения трех аспектов языка: языка-речи (langage); языка как системы форм (langue) и индивидуального речевого акта-высказывания (parole). Язык (в смысле системы форм) и высказывание являются составными элементами языка-речи, понятой в смысле совокупности всех без исключения явлений: физических, физиологических и психологических, участвующих в осуществлении речевой деятельности. Речь (langage) не может быть, по Соссюру, объектом лингвистики. Она, взятая сама по себе, лишена внутреннего единства и самостоятельной автономной законности. Необходимо исходить из языка (langue) как системы нормативно-тождественных форм и освещать все явления речи в направлении к этим устойчивым и автономным (самозаконным) формам.

Отличая язык от речи в смысле совокупности всех без исключения проявлений речевой способности, Соссюр отличает его и от актов индивидуального говорения-высказывания (parole):

«Язык не является деятельностью говорящей личности, он — продукт, который личность пассивно регистрирует;
[127]
язык никогда не допускает преднамеренности, и субъективная рефлексия имеет место лишь в целях различения и классификации.

Высказывание, напротив, — индивидуальный акт воли и мышления, в котором мы можем различить: 1) сочетания, посредством которых говорящая личность утилизирует систему языка для выражения своих индивидуальных мыслей; 2) психофизический механизм, позволяющий высказывать эти сочетания.[16]

Высказывание не может быть объектом лингвистики, как ее понимает Соссюр. Лингвистическим элементом в высказывании являются лишь наличные в нем нормативно-тождественные формы языка. Все остальное—«побочно и случайно».

Подчеркнем основной тезис Соссюра: язык противостоит высказыванию, как социальное — индивидуальному. Высказывание, таким образом, сплошь индивидуально. В этом, как мы увидим, — proton pseudos Соссюра и всего направления абстрактного объективизма.

Индивидуальный акт говорения — высказывание, столь решительно оставленный за бортом лингвистики, возвращается однако, как необходимый фактор в истории языка. Эта последняя, в духе всего второго направления, резко противопоставляется Соссюром языку как синхронической системе. В истории господствует «высказывание» с его индивидуальностью и случайностью, поэтому ею правит совершенно иная закономерность, чем та, которая правит системой языка.

Воззрения Соссюра на историю чрезвычайно характерны для того духа рационализма, который до настоящего времени господствует во втором направлении философско-лингвистической мысли и для которого история —
[128]
иррациональная стихия, искажающая логическую чистоту языковой системы. Соссюр и его школа — не единственная вершина абстрактного объективизма в наше время. Рядом с ней возвышается другая — социологическая школа Дюркгейма, представленная в лингвистике такой фигурой, как Мейе (Meillet).

Прослеживая пути разрешения поставленной нами проблемы выделения и ограничения языка как специфического объекта исследования, мы оказались перед двумя рядами прямо противоположных ответов: перед тезисами индивидуалистического субъективизма и антитезисами абстрактного объективизма[17].

Что же является истинным центром языковой действительности: индивидуальный речевой акт — высказывания или система языка? И какова форма бытия языковой действительности: непрерывное творческое становление или неподвижная неизменность себетождественных форм?

В предыдущем мы постарались дать совершенно объективное изображение двух направлений философско-лингвистической мысли. Теперь мы должны подвергнуть их основательному анализу. Только после этого мы сможем ответить на поставленный нами вопрос.

Начнем с критики второго направления — абстрактного объективизма.

Прежде всего мы должны спросить: в какой степени система языковых себетождественных норм, т. е. система языка, как ее понимают представители второго направления, — реальна? Никто из представителей абстрактного объективизма не приписывает, конечно, системе языка материальной, вещной реальности. Она, правда, выражена
[129]
в материальных вещах — знаках, но как система нормативно-тождественных форм она реальна лишь как социальная форма. Представители второго направления постоянно подчеркивают, — и это является одним из основоположений их, — что система языка является внешним для всякого индивидуального сознания объективным фактом, от этого сознания независящим. Но ведь как система себетождественных неизменных норм она является таковой лишь для индивидуального сознания и с точки зрения этого сознания.

На самом же деле, с действительно объективной точки зрения, пытающейся взглянуть на язык совершенно независимо от того, как он является данному языковому индивиду в данный момент, язык представляется непрерывным потоком становления. Для стоящей над языком объективной точки зрения нет реального момента, в разрезе которого она могла бы построить синхроническую систему языка.

Эта синхроническая система языка, в лучшем случае, существует лишь с точки зрения субъективного сознания говорящего индивида, принадлежащего к данной языковой группе в любой момент исторического времени. С объективной точки зрения она не существует ни в один реальный момент исторического времени. Мы можем допустить, что для Цезаря, пишущего свои творения, латинский язык являлся неизменной, непререкаемой системой себетождественных форм, но для историка латинского языка в тот же самый момент, когда работал Цезарь, шел непрерывный процесс языковых изменений (пусть историк и не сможет их зафиксировать).

Если мы скажем: язык как система непререкаемых и неизменных норм существует объективно, — мы совершим грубую ошибку. Но если мы скажем, что язык в отношении индивидуального сознания является системой непререкаемых и неизменных норм, что таков модус
[130]
существования языка для каждого члена данного языкового коллектива, то мы выразим этим совершенно объективное отношение. Другой вопрос, правильно ли установлен самый факт, действительно ли для осознания говорящего язык является лишь как неизменная и неподвижная система норм. Этот вопрос мы пока оставляем открытым. Но дело, во всяком случае, идет об установлении некоторого объективного отношения.

Как же смотрят на это сами представители абстрактного объективизма?

Большинство их склонно утверждать непосредственную реальность, непосредственную объективность языка как системы нормативно-тождественных форм. В руках таких представителей второго направления абстрактный объективизм прямо превращается в гипостазирующий абстрактный объективизм. Другие представители того же направления (как Мёйе) более критичны и дают себе отчет в абстрактном и условном характере языковой системы. Однако никто из представителей абстрактного объективизма не пришел к ясному и отчетливому пониманию того рода действительности, которая присуща языку как объективной системе.

Но теперь мы должны спросить, действительно ли язык существует для субъективного сознания говорящего как объективная система непререкаемых   нормативно-тождественных форм, правильно ли понял абстрактный объективизм точку зрения субъективного сознания говорящего? Или иначе: таков ли, действительно модус бытия языка в субъективном речевом сознании?

На этот вопрос мы должны ответить отрицательно. Субъективное сознание говорящего работает с языком вовсе не как с системой нормативно-тождественных форм. Такая система является лишь абстракцией, полученной с громадным трудом, с определенной познавательной прак-
[131]
тической установкой. Система языка — продукт рефлексии над языком, совершаемой вовсе не сознанием говорящего на данном языке и вовсе не в целях самого непосредственного говорения.

В самом деле, ведь установка говорящего совершается в направлении к данному конкретному высказыванию, которое он произносит. Центр тяжести для него лежит не в тождественности формы, а в том новом и конкретном значении, которое она получает в данном контексте. Ведь для говорящего языковая форма важна не как устойчивый и всегда себе равный сигнал, а как всегда изменчивый и гибкий знак.

Но ведь говорящий должен учитывать точку зрения слушающего и понимающего. Может быть, именно здесь вступает в силу нормативная тождественность языковой формы?

И это не совсем так. Основная задача понимания отнюдь не сводится к моменту узнания примененной говорящим языковой формы как знакомой, как «той же самой» формы — как мы отчетливо, например, узнаем еще недостаточно привычный сигнал, или как мы узнаем форму малознакомого языка. Нет, задача понимания в основном сводится не к узнанию примененной формы, а именно к пониманию ее в данном конкретном контексте, к пониманию ее значения в данном высказывании, т. е. к пониманию ее новизны, а не к узнанию ее тождественности.

Другими словами, и понимающий, принадлежащий к тому же языковому коллективу, установлен на данную языковую форму, не как на неподвижный, себе тождественный сигнал, а как на изменчивый и гибкий знак.

Процесс понимания ни в коем случае нельзя путать с процессом узнания. Они глубоко различны. Понимается только знак, узнается же сигнал. Сигнал — внутренне-неподвижная, единичная вещь, которая на самом
[132]
деле ничего не замещает, ничего не отражает и не преломляет, а просто является техническим средством указания на тот или иной предмет (определенный и неподвижный) или на то или иное действие (также определенное и неподвижное).[18]

Пока какая-нибудь языковая форма является только сигналом и как такой сигнал узнается понимающим, она отнюдь не является для него языковой формой. Чистой сигнальности нет даже в начальных фазах научения языку. И здесь форма ориентирована в контексте и здесь она является знаком, хотя момент сигнальности и коррелятивный ему момент узнания наличен.

Из всего этого, конечно, не следует, что момента сигнальности и коррелятивного момента узнания нет в языке. Он есть, но он не конститутивен для языка, как для такого. Он диалектически снят, поглощен новым качеством знака  (т. е. языка как такового).

Языковое сознание говорящего и слушающего — понимающего, таким образом, в практической живой речевой работе имеют дело вовсе не с абстрактной системой нормативно-тождественных форм языка, а с языком-речью, в смысле совокупности возможных контекстов употребления данной языковой нормы. Слово противостоит говорящему на родном языке не как слово словаря, а как слово разнообразнейших высказываний языкового сочлена А, сочлена В, сочлена С и т. д. и как слово многообразнейших собственных высказываний. К этому нужно прибавить еще одно, в высшей степени существенное соображение. Речевое сознание говорящих, в сущности, с формой языка как таковой, и с языком как таковым, вообще не имеет дела.

[133]
В самом деле, языковая форма, данная говорящему лишь в контексте определенных высказываний, дана, следовательно, лишь в определенном идеологически контексте. Мы, в сущности, никогда не произносим слова и не слышим слова, а слышим истину или ложь, доброе или злое, важное или неважное, приятное или неприятное и т. п. Слово всегда наполнено идеологическим или жизненным содержанием и значением. Как такое, мы его понимаем и лишь на такое, задевающее нас идеологически или жизненно, слово мы отвечаем.

Критерий правильности применяется нами к высказыванию лишь в ненормальных или в специальных случаях (например, при обучении языку). Нормально критерий языковой правильности поглощен чисто идеологическим критерием: правильность высказывания поглощается истинностью данного высказывания или его ложностью, его поэтичностью или пошлостью и т. п.[19]

Разрыв между языком и его идеологическим наполнением — одна из глубочайших ошибок абстрактного объективизма.

Итак, язык как система нормативно-тождественных форм вовсе не является действительным модусом бытия языка для сознаний говорящих на нем индивидов. С точки зрения говорящего сознания, живой практики социального общения нет прямого пути к системе языка абстрактного объективизма.

Чем же в таком случае является эта система? С самого начала ясно, что система эта получена путем абстракции, что она слагается из элементов абстрактно выделенных из реальных единиц речевого потока — выска-
[134]
зываний. Всякая абстракция, чтобы быть правомерной, должна быть оправдана какой-нибудь определенной теоретической и практической целью. Абстракция может быть продуктивной и непродуктивной, может быть продуктивной для одних целей и заданий, непродуктивной для других.

Какие же цели лежат в основе лингвистической абстракции, приводящей к синхронической системе языка? С какой точки зрения эта система является продуктивной и нужной?

В основе тех лингвистических методов мышления, которые приводят к созданию языка как системы нормативно-тождественных форм, лежит практическая и теоретическая установка на изучение мертвых чужих языков, сохранившихся в письменных памятниках.

Должно со всей настойчивостью подчеркнуть, что эта филологическая установка в значительной степени определила все лингвистическое мышление европейского мира. Над трупами письменных языков сложилось и созрело это мышление; в процессе оживления этих трупов были выработаны почти все основные подходы и навыки этого мышления.

Филологизм является неизбежной чертой всей европейской лингвистики, обусловленной категорическими судьбами ее рождения и развития. Как бы далеко в глубь времен мы ни уходили, прослеживая историю лингвистических категорий и методов, мы всюду встречаем филологов. Филологами были не только александрийцы, филологами были и римляне и греки (Аристотель — типичный филолог), филологами были индусы.

Мы можем прямо сказать: лингвистика появляется там и тогда, где и когда появились филологические потребности. Филологическая потребность родила лингвистику, качала ее колыбель
[135]
и оставила свою филологическую свирель в ее пеленах. Пробуждать мертвых должна эта свирель. Но для овладения живой речью в ее непрерывном становлении у нее не хватает звуков. Совершенно справедливо на эту филологическую сущность индоевропеистического мышления указывает академик Н. Я. Марр. «Индоевропейская лингвистика, располагая объектом исследования уже сложившимся и давно оформив­шимся, именно, — индоевропейскими языками исторических эпох, исходя при этом почти исключительно от окоченелых форм письменных языков, притом в первую очередь мертвых языков, естественно, не могла сама выявить процесс возникновения вообще речи и происхождения ее видов».[20]

Или в другом месте: «Наибольшее препятствие (для изучения первобытной речи.— В. В.) чинит не трудность самих изысканий или недостаток в наглядных данных, а наше научное мышление, скованное традиционным филологическим или культурно-историческим мировоззрением, не воспитанное на этнолого-лингвистическом восприятии живой речи, ее безбрежно-свободных творческих переливов».[21]

Слова академика Н. Я. Марра справедливы, конечно, не только по отношению к индоевропеистике, задающей тон всей современной лингвистике, но и относительно всей лингвистики, какую мы знаем в истории. Лингвистика, как мы сказали, всюду дитя филологии.

Руководимая филологической потребностью, лингвистика всегда исходила из законченного монологического высказывания — древнего памятника как из последней реальности. В работе над таким мертвым монологическим высказыванием, вернее — рядом таких высказываний, объединенных для нее только
[136]
общностью языка, лингвистика вырабатывала свои методы и категории.

Но ведь монологическое высказывание является уже абстракцией, правда, так сказать, естественной абстракцией. Всякое монологическое высказывание, в том числе и письменный памятник, является неотрывным элементом речевого общения. Всякое высказывание и законченное письменное на что-то отвечает и установлено на какой-то ответ. Оно — лишь звено в единой цепи речевых высказываний. Всякий памятник продолжает труд предшественников, полемизирует с ними, ждет активного, отвечающего понимания, предвосхищает его и т. д. Всякий памятник — реально неотделимая часть или науки, или литературы, или политической жизни. Памятник как всякое монологическое высказывание установлен на то, что его будут воспринимать в контексте текущей научной жизни или текущей литературной действительности, то есть в становлении той идеологической сферы, неотрывным элементом которой он является.

Памятник, таким образом, есть часть, член некоторого реального становящегося ряда, он ориентируется в его становлении и установлен на становящееся отвечающее понимание.

Филолог-лингвист вызывает его из этого реального ряда, воспринимает его так, как если бы он был самодовлеющим, изолированным целым; и противопоставляет ему не активное, реплицирующее, идеологическое понимание, а совершенно пассивное понимание, в котором не дремлет ответ, как во всяком истинном понимании. Этот изолированный памятник как документ языка филолог соотносит с другими памятниками в общей плоскости данного языка.

В процессе такого сопоставления и взаимоосвещения в плоскости языка изолированных монологических высказываний и слагались методы и категории лингвистического мышления.

[137]
Мертвый язык, изучаемый лингвистом, конечно, чужой для него язык. Поэтому система лингвистических категорий менее всего является продуктом познавательной рефлексии языкового сознания говорящего на данном языке. Это не рефлексия над ощущением родного языка, нет, это рефлексия сознания, пробивающегося, прокладывающего себе дороги в неизведанный мир чужого языка.

Неизбежно пассивное понимание филолога-лингвиста проецируется в самый, изучаемый с точки зрения языка, памятник, как если бы этот последний был сам установлен на такое понимание, как если бы он и писался для филологов.

Результатом этого является в корне ложная теория понимания, лежащая не только в основе методов лингвистической интерпретации текста, но в основе всей европейской семасиологии. Все учение о значении и теме слова насквозь пронизано ложной идеей пассивного понимания, понимания слова, активный ответ на которое заранее и принципиально исключен.

Такое понимание с заранее исключенным ответом в сущности вовсе не является пониманием языка речи. Это последнее понимание неотделимо сливается с заниманием активной позиции по отношению к сказанному и понимаемому. Для пассивного понимания и характерно как раз отчетливое ощущение момента тождества языкового знака, т. е. вещно-сигнальное восприятие его и в соответствии с этим — преобладание момента узнания.

Итак, мертвый — письменный — чужой язык — вот действительное определение языка лингвистического мышления.

Изолированное — законченное — монологическое высказывание, отрешенное от своего речевого и реального контекста, противостоящее не возможному активному ответу, а пассивному пониманию филолога, — вот последняя данность, исходный пункт лингвистического мышления.

[138]
Рожденное в процессе исследовательского овладения мертвым чужим языком, лингвистическое мышление служило еще и иной, уже не исследовательской, а преподавательской цели: не разгадывать язык, а научать разгаданному языку. Памятники из эвристических документов превращаются в школьный, классический образец языка.

Эта вторая основная задача лингвистики — создать аппарат, необходимый для научения разгаданному языку, так сказать, кодифицировать его в направлении к целям школьной передачи, наложила свой существенный отпечаток на лингвистическое мышление. Фонетика, грамматика, словарь — эти три раздела системы языка при организующих центр лингвистических категориях сложились в русле указанных двух задач лингвистики: эвристической и педагогической.

Кто такой филолог?

Как ни глубоко различны культурно-исторические облики лингвистов, от индусских жрецов до современного европейского ученого языковеда, филолог всегда и всюду — разгадчик чужих «тайных» письмен и слов, учитель-передатчик разгаданного или полученного по традиции.

Первыми филологами и первыми лингвистами всегда и всюду были жрецы. История не знает ни одного исторического народа, священное писание которого или предание не было бы в той или иной степени иноязычным и непонятным профану. Разгадывать тайну священных слов и было задачей жрецов-филологов.

На этой почве и родилась древнейшая философия языка: ведийское учение о слове, учение о Логосе древнейших греческих мыслителей и библейская философия слова.

Для того чтобы понять эти философемы, нельзя ни на одив миг забывать, что это философемы чужого слова. Если бы какой-нибудь народ знал только свой родной язык, если бы слово для него совпало с родным словом
[139]
его жизни, если бы в его кругозор не входило загадочное чужое слово, слово чужого языка, то такой народ никогда не создал бы подобных философем.[22]

Поразительная черта: от глубочайшей древности и до сегодняшнего дня философия слова и лингвистическое мышление зиждутся на специфическом, ощущении чужого, иноязычного слова и на тех задачах, которые ставит именно чужое слово сознанию — разгадать и научить разгаданному.

Ведийский жрец и современный филолог-лингвист зачарованы и порабощены в своем мышлении об языке одним и тем же явлением: явлением чужого, иноязычного слова.

Свое слово совсем иначе ощущается, точнее, оно обычно вовсе не ощущается как слово, чревато всеми теми категориями, какие оно порождает в лингвистическом мышлении и какие оно порождало в философско-религиозном мышлении древних. Родное слово — «свой брат», оно ощущается как своя привычная одежда или, еще лучше, как та привычная атмосфера, в которой мы живем и дышим. В нем нет тайн; тайной оно могло бы стать в чужих устах, притом иерархически-чужих, в устах вождя, в устах жреца, но там оно уже становится другим словом, изменяется внешне или изъемлется из жизненного употребления (табу для житейского обихода или архаизация речи), если только оно уже с самого начала не было в устах вождя-завоевателя иноязычным словом. Только здесь ророждается «Слово», только здесь — incipit philosophia, incipit philologia.

[140]
Ориентация лингвистики и философии языка на чужое иноязычное слово отнюдь не является случайностью или произволом со стороны лингвистики и философии. Нет, эта ориентация является выражением той огромной исторической роли, которую чужое слово сыграло в процессе созидания всех историчег ских культур. Эта роль принадлежала чужому слову во всех без исключения сферах идеологического творчества, от социально-политического строя до житейского этикета. Ведь именно чужое иноязычное слово приносило свет, культуру, религию, политическую организацию (шумеры — и вавилонские семиты; яфетиды — и эллины; Рим, христианство — и варварские народы; Византия, «варяги», южнославянские племена — и восточные славяне и т. п.). Эта грандиозная организующая роль чужого слова, приходившего с чужой силой и организацией или преднаходимого юным народом-завоевателем на занятой им почве старой и могучей культуры, как бы из-за могил поработившей идеологическое сознание народа-пришельца, привела к тому, что чужое слово в глубинах исторического сознания народов срослось с идеей власти, идеей силы. идеей святости, идеей истины и заставило мысль о слове преимущественно ориентироваться именно на чужое слово.

Однако философия языка и лингвистика и до настоящего времени вовсе не являются объективным осознанием огромной исторической роли иноязычного слова. Нет, лингвистика до сих пор порабощена им; она является как бы последней докатившейся до нас волной когда-то животворного потока чужой речи, последним пережитком его диктаторской и культуротворческой роли.

Поэтому-то лингвистика, будучи сама продуктом иноязычного слова, очень далека от правильного понимания роли иноязычного слова в истории языка и языкового сознания. Наоборот, индогерманистика выработала такие категории понимания истории языка, которые совершенно исключают
[141]
правильную оценку роли чужого слова. Между тем роль эта, по-видимому, огромна.

Идея языкового скрещения как основного фактора эволюции языков со всей отчетливостью была выдвинута акад. Н. Я. Марром. Фактор языкового скрещения был признан им как основной для разрешения проблемы происхождения языка.

«Скрещение вообще, — говорит Н. Я. Марр, — как фактор возникновения различных языков, видов и даже типов, скрещение — источник формации новых видов, наблюдено и прослеживается во всех яфетических языках, и это одно из важнейших достижений яфетического языкознания […] Дело в том, что звукового языка-примитива, одноплеменного языка не существует и, как увидим, не существовало, не могло существовать. Язык — создание общественности, возникшей на вызванном хозяйственно-экономическими потребностями взаимообщении племен, является отложением именно этой, всегда многоплеменной общественности».[23]

Здесь мы только намечаем значение чужого слова для проблемы изучения языка и его эволюции. Самые эти проблемы выходят за пределы нашей работы. Чужое слово нам важно как фактор, определивший философско-лингвистическое мышление о слове и все категории и подходы этого мышления. Мы постарались наметить здесь те особенности мышления о слове, которые отстоялись на протяжении веков и определяют собою современное лингвистическое мышление. Именно эти категории и нашли свое наиболее яркое и четкое выражение в учении абстрактного объективизма.

Остается подвести итоги нашему критическому анализу абстрактного объективизма. Проблема, поставленная нами, — проблема реальной данности языковых явлений как
[142]
специфического и единого объекта изучения им разрешена неправильно. Язык как система нормативных тождественных форм является абстракцией, могущей быть теоретически и практически оправданной лишь с точки зрения расшифровки чужого мертвого языка и научения ему. Основой для понимания и объяснения языковых фактов в их жизни и становления эта система быть не может. Наоборот, она уводит нас прочь от живой, становящейся реальности языка и его социальных функций, хотя сторонники абстрактного объективизма и претендуют на социологическое значение их точки зрения. В теоретическую основу абстрактного объективизма легли предпосылки рационалистического и механистического мировоззрения, менее всего способные обосновать правильное понимание истории, а ведь язык — чисто исторический феномен.

Следует ли отсюда, что верными являются основоположения первого направления — индивидуалистического субъективизма? Может быть, именно ему удалось нащупать действительную реальность языка — речи? Или, может быть, истина лежит посредине, являясь компромиссом между первым и вторым направлениями, между тезисами индивидуалистического субъективизма и антитезисами абстрактного объективизма?

Мы полагаем, что, как всегда, истина находится не на золотой середине и не является компромиссом между тезисом и антитезисом, а лежит за ними, дальше их, являясь одинаковым отрицанием как тезиса, так и антитезиса, т. е. являясь диалектическим синтезом. Тезисы первого направления, как мы увидим в дальнейшем, также не выдерживают критики.

Здесь мы обратим еще внимание на следующее. Абстрактный объективизм, считая единственно существенной для языковых явлений систему языка, отвергал речевой акт — высказывание как индивидуальный. В этом — proton pseudos абстрактного объективизма.   Индивидуалистический   субъ-
[143]
ективизм считает единственно существенным именно речевой акт — высказывание. Но и он определяет этот акт как индивидуальный и потому пытается объяснить его из условий индивидуально-психической жизни говорящей особи. В этом и его proton pseudos.

На самом деле речевой акт, или, точнее; его продукт — высказывание отнюдь не может быть признано индивидуальным явлением в точном смысле этого слова, и не может быть объяснено из индивидуально-психологических или психо-физиологических условий говорящей особи. Высказывание социально.

Второе направление философско-лингвистической мысли, как мы видели, связано с рационализмом и неоклассицизмом. Первое направление — индивидуалистический субъективизм — связано с романтизмом. Романтизм в значительной степени был реакцией на чужое слово и на обусловленные им категории мышления. Ближайшим образом романтизм был реакцией на последний рецидив культурной власти чужого слова — на эпоху Возрождения и неоклассицизм. Романтики были первыми филологами родного языка, первыми, пытавшимися радикально перестроить лингвистическое мышление на основе переживаний родного языка как medium'а становления сознания и мысли. Правда, романтики все же оставались филологами в точном смысле этого слова. Перестроить мышление языка, сложившееся и отстоявшееся на протяжении столетий, было, конечно, не в их силах. Но все же новые категории были внесены в это мышление, они-то и создали специфические особенности первого на­правления. Характерно, что и до настоящего времени представители индивидуалистического субъективизма — специалисты по новым языкам главным образом романисты (K. Vossler, Leo Spitzer, Lorck и др.).

Однако и для индивидуалистического субъективизма монологическое высказывание было последней реальностью,
[144]
исходным пунктом их мышления о языке. Правда, они подходили к нему не с точки зрения пассивно понимающего филолога, а как бы изнутри, с точки зрения самого говорящего, выражающего себя.

Чем же является монологическое высказывание с точки зрения индивидуалистического субъективизма? Мы видели, что оно является чистым индивидуальным актом, выражением индивидуального сознания, его намерений, интенций, творческих импульсов, вкусов и т. п. Категория выражения — это та высшая и общая категория, под которую подводится языковый акт— высказывание.

Теория выражения, лежащая в основе первого направления философско-лингвистической мысли, в корне неверна.

Переживание — выражаемое и его внешняя объективация — созданы из одного и того же материала. Ведь нет переживания вне знакового воплощения. С самого начала, следовательно, не может быть и речи о принципиальном качественном отличии внутреннего и внешнего. Но более того, организующий и формирующий центр находится не внутри (т. е. не в материале внутренних знаков), а вовне. Не переживание организует выражение, а наоборот, выражение организует переживание, впервые дает ему форму и определенность направления.

В самом деле, какой бы момент выражения — высказывания мы ни взяли, он определяется реальными условиями данного высказывания, прежде всего, ближайшей социальной ситуацией.

Ведь высказывание строится между двумя социально-организованными людьми, и если реального собеседника нет, то он предполагается в лице, так сказать, нормального представителя той социальной группы, к которой принадлежит говорящий. Слово ориентировано на собеседника, ориентировано на то, кто этот собеседник: человек
[145]
той же социальной группы или нет, выше- или нижестоящий (иерархический ранг собеседника), связанный или не связанный с говорящим какими-либо более тесными социальными узами (отец, брат, муж и т. п.), наконец, вся неподдающаяся отнесению к определенным категориям масса отношений, слагающихся между людьми. Абстрактного собеседника, так сказать, человека в себе, не может быть, и с ним действительно у нас не было бы общего языка ни в буквальном, ни в переносном смысле. Если мы и претендуем иногда переживать и высказывать urbi et orbi, то на самом деле, конечно, и город и мир мы видим сквозь призму объемлющей нас конкретной социальной среды. В большинстве случаев мы предполагаем при этом некоторый типический и стабилизованный социальный кругозор, на который ориентировано идеологическое творчество той социальной группы и того времени, к которым мы принадлежим, так сказать, на современника нашей литературы, нашей науки, нашей морали и нашего права.

Внутренний мир и мышление каждого человека имеют свою стабилизованную социальную аудиторию, в атмосфере которой строятся его внутренние доводы, внутренние мотивы, оценки и пр. Чем культурнее данный человек, тем более данная аудитория приближается к нормальной аудитории идеологического творчества, но, во всяком случае, за пределы границ определенного класса и определенной эпохи идеальный собеседник выйти не может.

Значение ориентации слова на собеседника чрезвычайно велико. В сущности, слово является двухсторонним актом. Оно в равной степени определяется как тем, чье оно, так и тем, для кого оно. Оно является как слово именно продуктом взаимоотношений говорящего со слушающим. Всякое слово выражает «одного» в отношении к «другому». В слове я оформляю себя с точки зрения другого, в конечном счете, себя с точки зрения
[146]
своего коллектива. Слово — мост, перекинутый между мною и другими. Если одним концом он опирается на меня, то другим концом — на собеседника. Слово — общая территория между говорящим и собеседником.

Но кем же является говорящий? Ведь если слово и не принадлежит ему всецело, будучи, так сказать, пограничной зоной между ним и собеседником, то ведь все же на добрую половину слово принадлежит говорящему.

Здесь имеется один момент, где говорящий является бесспорным собственником слова, которое в этом моменте не может быть от него отчуждено. Это — физиологический акт осуществления слова. Но к этому акту, поскольку он берется как чисто физиологической акт, категория собственности неприложима.

Если же мы возьмем не физиологический акт осуществления звука, а осуществление слова как знака, то вопрос о собственности чрезвычайно осложняется. Не говоря уже о том, что слово как знак заимствуется говорящим из социального запаса наличных знаков, самое индивидуальное оформление этого социального знака в конкретном высказывании всецело определяется социальными отношениями. Именно та стилистическая индивидуация высказывания, о которой говорят фос-слерианцы, является отражением социальных взаимоотношений, в атмосфере которых строится данное высказывание. Ближайшая социальная ситуация и более широкая социальная среда всецело определяют—притом, так сказать, изнутри— структуру высказывания.

Итак, теория выражения, лежащая в основе индивидуалистического объективизма, должна быть нами отвергнута. Организующий центр всякого высказывания, всякого выражения — не внутри, а вовне: в социальной среде, окружающей особь. Только нечленораздельный животный крик, действительно, организован изнутри физиологического аппарата единичной особи. В нем нет никакого идеологиче-
[147]
ского плюса по отношению к физиологической реакции. Но уже самое примитивное человеческое высказывание, осуществленное единичным организмом, с точки зрения своего содержания, своего смысла и значения, организовано вне его, — в органических условиях социальной среды. Высказывание, как такое, — всецело продукт социального взаимодействия как ближайшего, определяемого ситуацией говорения, так и дальнейшего, определяемого всей совокупностью условий данного говорящего коллектива. Единичное высказывание (parole), вопреки учению абстрактного объективизма, вовсе не индивидуальный факт, в своей индивидуальности не поддающийся социологическому анализу. Ведь, если б это было так, то ни сумма этих индивидуальных актов, ни какие-нибудь общие всем этим индивидуальным актам абстрактные моменты их («нормативно-тождественные формы») не могли бы породить никакого социального продукта.

Индивидуалистический субъективизм прав, что единичные высказывания являются действительно конкретной реальностью языка и что им принадлежит творческое, значение в языке. Но индивидуалистический субъективизм неправ в том, что он игнорирует и не понимает социальной природы высказывания и пытается вывести его из внутреннего мира говорящего как выражение этого внутреннего мира. Структура высказывания и самого выражаемого переживания — социальная структура.

Стилистическое оформление   высказывания — социальное оформление, и самый речевой поток, поток высказываний, к которому действительно сводится реальность языка, является социальным потоком. Каждая капля в нем социальна, социальна и вся динамика его становления.

Совершенно прав индивидуалистический субъективизм в том, что нельзя разрывать языковую форму
[148]
и ее идеологическое наполнение.
Всякое слово идеологично и всякое применение языка связано с идеологическим изменением. Но неправ индивидуалистический субъективизм в том, что это идеологическое наполнение слова он также выводит из условий индивидуальной психики.

Неправ индивидуалистический субъективизм и в том, что он как абстрактный объективизм в основном исходит из монологического высказывания. Правда, некоторые фосслерианцы начинают отходить к проблеме диалога и, следовательно, к более правильному пониманию речевого взаимодействия. В этом отношении в высшей степени характерна книга Leo Spitzer'a «Italienische Umgangsprache», где делаются попытки анализа форм итальянской разговорной речи в тесной связи с условиями говорения и, прежде всего, с постановкой собеседника. Однако метод Лео Шпицера — описательно-психологический. Соответствующих принципиально-социологических выводов Лео Шпицер из своего анализа не делает. Основной реальностью фосслерианцев остается, таким образом, монологическое высказывание.

Теперь мы можем дать ответ на вопрос, поставленный нами в начале работы. Действительной реальной реальностью языка-речи является не абстрактная система языковых форм, и не изолированное монологическое высказывание и не психофизиологический акт его осуществления, а социальное событие речевого взаимодействия, осуществляемое высказыванием и высказываниями.

Речевое взаимодействие является, таким образом, основной реальностью языка.

Теперь мы сможем в заключение сформулировать в немногих положениях и нашу точку зрения.

1) Язык как устойчивая система нормативно-тождественных форм есть только научная абстракция, продук-
[149]
тивная лишь при определенных теоретических и практических целях. Конкретной действительности языка эта абстракция неадекватна.

2) Язык есть непрерывный процесс становления, осуществляемый социальным речевым взаимодействием говорящих.

3) Законы языкового становления отнюдь не являются ин­дивидуально-психологическими законами, но они не могут быть и отрешены от деятельности говорящих индивидов. Законы языкового становления суть социологические законы.

4) Творчество языка не совпадает с художественным творчеством или с каким-либо иным специально-идеологическим творчеством. Но в то же время творчество языка не может быть понято в отрыве от наполняющих его идеологических смыслов и ценностей. Становление языка, как и всякое историческое становление, может ощущаться как слепая, механистическая необходимость, но может стать и «свободной необходи­мостью», став осознанной и желанной необходимостью.

5) Структура высказывания является чисто социальной структурой. Высказывание, как такое, — между говорящими. Индивидуальный речевой акт (в точном смысле слова «индивидуальный») contradictio in adjecto.

 



[1] Данная статья — автореферат трех глав книги В. Н. Волошинова «Марксизм и философия языка: (Основные проблемы социологического метода в науке о языке)», выходящей в Ленинградском отделении Госиздата.

[2] Специальных работ по истории философии языка мало, и они обычно соединяют ее с историей лингвистики в целом: Benteg Th. Geschichte der Sprachwissenschaft. 1869; Steinthal H. Geschichte der Sprachwissenschaft bei den Griechen und Romern. 1890. Существуют также монографии об отдельных мыслителях и лингвистах (о Гумбольдте, о Вундте, о Марти и пр.). Единственный пока солидный очерк истории философии языка читатель найдет в книге: Cassirer E. Philosophie der symbolischen Formen, erster Teil : Die Sprache. 1923. Kap. 1: Das Sprechproblem in der Geschichte der Philosophie (S. 55—120). На русском языке краткий, но основательный очерк современного положения лингвистики и философии языка дан Р. Шор в статье «Кризис современной лингвистики» (Яфетический сборник. 1927. Вып. 5. С. 32—71). Общий обзор, далеко не полный, социологических работ по лингвистике дан в статье: Петерсон М. Н. Язык как социальное явление// Учен. зап. Института языка и литературы. М., 1927. С. 5—21.

[3] Оба названия, как и все такого рода названия, далеко не справедливы и не покрывают всей полноты и сложности обозначаемых направлений. Особенно, как мы увидим, неадэкватно обозначение первого направления.

[4] Предшественниками его в этом направлении были Гаман и Гердер.

[5] Свои идеи по философии языка Гумбольдт изложил в работе: Über die verschidenheiten des menschlichen Sprachbaues (Vorstudie zur Einleitung zum Kawiwerk). Gesamm. Schriften (Academie-Ausgabe), Bd. VI.

Есть очень старый русский перевод П. Билярского «О различии организмов человеческого языка» (1859). О Гумбольдте имеется весьма обширная литература. Назовем книгу Р. Гайма «Вильгельм фон Гумбольдт», имеющуюся в русском переводе. Из более новых исследований можно назвать книгу: Spranger Ed. Wilhelm von Humboldt. Berlin, 1909.

О Гумбольдте и его значении для русской лингвистической мысли читатель найдет в книге: Энгельгардт Б. М. А. Н. Веселовский. Пг., 1923. Недавно вышла очень острая и интересная книга Г. Шпета «Внутренняя форма слова: (Этюды и вариации на тему Гумбольдта)». Он пытается восстановить подлинного Гумбольдта из-под наслоений традиционного истолкования (есть несколько традиций истолкования Гумбольдта). Концепция Шпета очень субъективная, лишний раз доказывает, насколько сложен и противоречив Гумбольдт. Вариации вышли очень свободными.

[6] Его основная философская работа «Мысль и язык». Последователи Потебни, так называемая «харьковская школа» (Овсянико-Куликовский, Лезин, Харциев и др.), издавали непериодическую серию «Вопросы теории и психологии творчества», где имеются посмертные работы самого Потебни и статьи о нем его учеников. В основной книге Потебни имеется изложение идей Гумбольдта.

[7] Karl Vossler, Leo Spitzer, E.Lerch. Lorck и др.

[8] Критике лингвистического позитивизма посвящена первая основополагающая философская работа Фосслера — «Positivismus und Idealismus in der Sprachwissenschaft» (Heidelberg, 1904).

[9] Основные философско-лингвистические работы Фосслера, выходившие уже после названной нами книги его, собраны в «Philosophie der Sprache» (1926). Это — последняя книга Фосслера. Она дает полное представление о его философской и общелингвистической концепции. Из лингвистических работ, характерных для фосслеровского метода, укажем его «Frankreichs Kultur im Spiegel seiner Sprachentwicklung» (1913). Полную библиографию Фосслера  (до 1922 г.) читатель найдет в посвященном ему сборнике «Festschrift für K. Vossler» (1922). На русском языке имеются две его статьи: «Грамматика и история языка» (Логос. 1910. Кн. 1) и «История языка и история литературы». Обе статьи дают понятие об основах фосслеровской концепции. В русской лингвистической литературе воззрения Фосслера и его последователей совершенно не подвергались обсуждению. Некоторые указания даны лишь в статье В. М. Жирмунского о современном немецком литературоведении (Поэтика. Сб. III, 1927 г. Асаdemia). В указывавшемся нами очерке Р. Шор о школе Фосслера упоминается лишь в примечании.

[10] На русском языке имеется первая часть «Эстетики» Б. Кроче: «Эстетика как наука о выражении и как общая лингвистика». М., 1920. Уже в пределах этой переведенной части излагаются общие воззрения Кроче на язык и на лингвистику.

[11] Глубокая внутренняя связь второго направления с картезианским мышлением и с общим мировоззрением неоклассицизма и его культом отрешенной, рациональной и неподвижной формы не подлежит сомнению. У самого Декарта нет работ по философии языка, но имеются характерные высказывания в письмах. О них см. указанную главу работы Кассирера, стр. 67—68.

[12] С. соответствующими взглядами Лейбница можно познакомиться по основательнейшей книге Кассирера : «Leibnizsystem in seiner wissenschaftlichen Grundlagen» (Marburg, 1902).

[13] Интересно отметить, что в отличие от второго первое направление по преимуществу развивалось и развивается на немецкой почве.

[14] Основная теоретическая работа Соссюра, изданная после его смерти учениками: Ferdinand de Saussure. — «Cours de linguistique générale» (1916). 2 изд. 1922 г. Краткое изложение воззрений Соссюра можно найти в указанной статье Р. Шора и в статье Петерсона «Общая лингвистика» (Печать и революция. 1923. Кн. 6).

[15] В духе «женевской школы» построена работа: Шор Р. — «Язык и общество» (М. 1926). Горячим апологетом основных идей Соссюра Р. Шор выступает в уже указанной нами статье «Кризис современной лингвистики». Последователем «женевской школы» является В. В. Виноградов. Две русские лингвистические школы — школа Фортунатова и так называемая «казанская школа» (Крушевский и Бодуэн де Куртенэ), являющиеся ярким выражением лингвистического формализма, всецело укладываются в рамки очерченного нами второго направления философско-лингвистической мысли.

[16] De Saussure «Cours de linguistique générale».

[17] В рамках изложенных нами двух направлений не умещаются, конечно, многие школы и течения лингвистической мысли, иногда очень значительные, как например, хотя бы явление «младограмматиков», в части своих основоположений связанных с первым направлением.

[18] Интересные и остроумные различения сигнала и комбинации сигналов (например, в морском деле) и языковой формы и комбинации языковых форм в связи с проблемой синтаксиса дает Karl Bühler в своей статье: «Von Wesen der Syntax» в «Festschrift für Karl Vossler» (S. 61—69).

[19] На этом основании, как мы увидим дальше, нельзя согласиться с Фосслером в признании существования определенного и особого языкового вкуса, который не сливался бы каждый раз со специфическим, идеологическим «вкусом» — художественным, познавательным, этическим и иным.

[20] Марр Н. Я. По этапам яфетической теории. Л., 1926, стр. 269.

[21] Ibid., стр. 94—95.

 

[22] Согласно ведийской религии, священное слово в том употреблении, какое дает ей «знающий», посвященный жрец, становится господином всего бытия, и богов и людей. Жрец знающий определяется здесь как повелевающий словом, — в этом все его могущество. Учение об этом содержится уже в Ригведе. Древнегреческая философема Логоса и александрийское учение о Логосе общеизвестны.

[23] Н. Я. Марр, «По этапам яфетической теории», стр. 268.