[201]
1
Медленно движется новый Академический словарь русского языка, и еще не скоро будет собрано все великое богатство неологизмов революции, ее собственных, никогда до нее не живших слов. И еще не скоро будет зарегистрирована смерть многих тысяч слов, выброшенных или тихо ушедших из обихода.
Новые слова русского языка советской эпохи приходится называть старым лексикологическим термином «неологизмы», но и самое понятие неологизма уже наполнилось новым содержанием.
Последний редактор далевского словаря до революции петербургский профессор-славист И.А. Бодуэн и Куртенэ включил в «Даля» тысячи новых словообразований и записал кое-какие новые смыслы старых слов. Вследствие происшедших глубоких потрясений, — писал Бодуэн де Куртенэ в 1908 году, — совершились не только быстрые перемены в разных областях жизни и мировоззрения вообще, но точно так же быстрые перемены в понимании значения некоторых слов. Если и в обыкновенное мирное время значение слов постоянно меняется и разнообразится, смотря по принадлежности индивидов не только к той и или другой местности, но даже к тому или другому сословию, классу, общине, и даже «партии» (кавычки здесь и дальше принадлежат профессору Л.Б.), то тем необходимее далеко идущее изменений значение слов в только что пережитое и еще до сих нор переживаемое время. У различных враждующих между собой «партий» одни и те же слова получают различные, иногда диаметрально-противоположные, значения и вызывают различное настроение...» (Предисловие, IV).
Он включил, однако, в словарь очень немного таких диаметрально-противоположных значений и очень немного слов первой русской революции. Новые слова Бодуэна де Куртенэ в подавляющем большинстве, — уличные, фамильярные, блатные, отчасти непристойные слова. И уже это было очень «смело»! Бодуэн де Куртенэ, большой либерал, утверждал высшее беспристрастие науки, для которой все слова равны и ни одно не слишком «низко», раз оно существует. Ничего нет неожиданного в том, что «некоторые из добавлений вызвали особенно в последние месяцы 1906 года, целую печатную бурю в органах известного направления. Редакции и издателям приходилось получать разные, большей частью анонимные письма с более или менее бесцеремонною бранью и угрозами (Предисловие редактора, стр. VI).
Наряду с этими «низкими» Бодуэн де Куртенэ впервые включил в словарь некоторое число «высоких» слов. Это были слова метафизическо-идеалистического жаргона, слова очень узкого круга буржуазной интеллигенции: более или менее
[202]
«осиянные» логосы Мережковского, Льва Шестова, Акима Волынского, Белого и других.
Были здесь и «неологизмы» особого рода: вновь начинавшие жить, сознательно вводимые архаизмы.
Но даже если не говорить о «логосах», эти неологизмы не были новыми именами для новых дел, впервые получивших наречение, а только переименованиями и переодеваниями прежних. Все те же люди «освежали» свой язык.
Народное словотворчество, никогда не прекращавшееся, очень мало отражено в последнем дореволюционном издании далевского словаря «живого великорусского языка», и в литературном языке начала столетия оно находило лишь очень слабое отражение. Пропасть между обоими русскими языками — народным и литературным — все углублялась. Официальный язык, язык закона, язык власти был, вероятно, в равной степени далек от народного (и враждебен народному) и в XIX и в XX веке, но он даже не выдавал себя за общий язык русского народа. «Узаконения» давались сверху, и на этот счет не должно было быть сомнений. Власть старалась быть непонятной. Она разговаривала архаическим, темным, высоким и державным языком. Неологизмы в этой официальной речи не допускались по самому смыслу вещей. Царские «представительные учреждения» были названы старинным словом — Дума: «У нас, слава богу, нет парламента», — разъяснил во избежание недоразумений П.А. Столыпин.
Нового в ту эпоху было в самом деле немного.
У нас нет еще ни одной серьезной работы о той настоящей революции, которую произвела в языке советская эпоха, — о том, как изменились формы языковой деятельности и самый характер работы языка, о совершенно особой природе наших неологизмов[1]. Этот очерк, конечно, не ставит себе такой задачи; но для уяснения специальной темы этого очерка необходимо напомнить, хотя бы в самых общих чертах, основные структурные процессы в развитии русского языка в нашу эпоху.
Впервые создается общий язык всего русского народа. Все теснее смыкаются город и деревня, и это создает общность, сближение «деревенского» и «городского» языка. Ведет язык, как и всю жизнь в стране, рабочий класс. Все несметные богатства прошлого входят в этот язык, но все они пересмотрены и дополнены.
Несомненно, что этот общий язык, действующая армия слов, даже количественно колоссально выросла. У народа сейчас больше слов, чем когда-либо. За целые века не рождалось столько слов, сколько родилось за эти двадцать лет. Но речь идет не только о генеральном балансе слов, которые «поступили» в язык; чрезвычайно увеличились душевое употребление и оборачиваемость слов.
«Официальный» язык перестал существовать. Мы знаем, конечно, что в «бумажках», которые пишут и выдают в учреждениях, еще существуют несуществующие в жизни «податели сего», «таковые» и т.д. Но это совершенно ничтожное обстоятельство, по сравнению с основной тенденцией. Язык закона, язык власти — тот же самый язык, которым пользуется народ. Он абсолютно понятен. Он почти всегда вводит новые слова и термины, но за ними стоят уже реально существующие или начинающие существовать — вещи, дела, явления. Когда появляется на свет новое слово, уже всем ясно, как оно необходимо и зачем оно родилось. Вообще, еще никогда, вероятно, самый смысл языкового строительства не был так нагляден и ярок.
Остается разница между литературным и разговорным языком. Литература работает отобранными, взвешенными, невиданно-точными словами; на то она и литература. Стремление к mot juste органически входит в мировоззрение человека,
[203]
который знает, что такое работа. Всe лишнее мешает в работе. Очень широкое вторжение неточного и неэкономного разговорного языка в литературу стало в последнее время обычным явлением на Западе. Это говорит, по меньшей мере, о недостаточном уважении к чужому времени. У нас это принципиально исключается.
С другой стороны, литературный язык по своему строю и по своей лексике все более приближается к народному. В произведениях лучших советских писателей такая тенденция уже сейчас очень ощутима.
Язык получил невиданное ускорение. Разными средствами эпоха придала нужным ей глаголам новое движение (пере-осмыслить, про-делать, о-своить, про-вернуть, пере-растать, раз-укрупнить, у-вязать, за-снять, налетать, за-острить и т. д.) Тем же духом ускорения порождены бесчисленные сокращения, стяжания нескольких слов в одно (охматмлад, мособлкустпромсоюз и т.д. и.т.д.). Контрактуры стали новыми словами, и сейчас уже, строго говоря, в русском языке есть два слова: спец и специалист.
Параллельно происходит замечательный процесс выдвижения слов. «Внутренние» слова отдельных профессий приобрели всенародное значение, потому что взмет зяби, скирдование, яровизация, стельность и молочность коров, цепи Галя, выход добычи на отбойный молоток, удлинение уступа и проходка, весенняя путина, автоблокировка, «башмак» и «горка», оборачиваемость вагонов и т.д. и т.д.— все это стало общей заботой. И любопытно, что эти слова, которые создавались для точного и важного «узкого» дела, оказались чрезвычайно плодотворными для других профессий, для всего нашего культурного обихода и для нашего мышления. Мы стали широко пользоваться в нетехнических целях словом «конвейер», потому что это очень выразительное, образное, емкое слово. Одно из таких слов, «смычка» — слово сцепщиков железнодорожных вагонов, — стало обозначением величайшего исторического процесса.
Эти слова, вышедшие из глубин какой-либо профессии, в некоторых случаях переменили ударение, окончание и т.д. Укрепилась та форма произношения, которая свойственна людям, профессионально применяющим эти слова. Основной хозяин расставил свои акценты. Появились дóбыча (вместо добыча), искрá (вм. искра), на — горá, и т.д. и т.д.
Новое чувство ответственности, привычка мыслить в государственных терминах очень усилили и другой чрезвычайно характерный процесс, применение родового понятия вместо видового — то, что в классической теории словесности называлось синекдоха II (genus pro specie). Вместо отчета мы стали говорить «отчетность» («приготовьте отчетность!»). Отчет повышен в ранге, потому что он важен не сам по себе, а как часть отчетности, на которой строит свой план государство. Мы говорим о насыщенности дома телефонами, о самоокупаемости домашнего электрического прибора. Мы говорим об Иване Ивановиче, что он охвачен учебой или вовлечен в общественную работу, оценивая этот факт с государственной точки зрения. Все эта говорит о замечательной новой точке зрения на факты и явления.
В язык вошли целые массивы слов политико-экономического и философского характера, которые были раньше достоянием сравнительно узкого круга ученых, партийных пропагандистов, самых передовых рабочих. Философская терминология Гегеля и Фейербаха, весь логический инструментарий классиков марксизма, — все эти слова, в которых сведен результат гигантской мысли, — стали словами советского обихода, каждого советского дня. Образовательное значение этих слов-понятий невозможно переоценить. Это целая школа мышления, новая логика, разобранная на пословицы. Никогда еще ни один язык не подвергался такой сплошной и глубокой философской проверке.
Влились в русский язык целые
[204]
потоки слов других национальных культур Союза. Многие народы названы своими настоящими именами (украинцы, карелы, узбеки, таджики, казахи, марийцы, мордва — эрзя, эвенки, ненцы и т.д.); воскресили подлинные названия своих городов Канiв, Кременчук, Киiв, Менск, Тбилиси, Улан-Удэ и т.д. и т.д.); они не только расцветили русский язык образами своей истории и фольклора, но, во многих случаях, утвердили свои слова в качестве общесоюзных и общесоветских.
Необычайно расширился исторический и географический кругозор народа. Тысячи безвестных или малоизвестных географических имен врезались в память и стали нарицательными — и внутри страны (Сиваш, Чонгар, Перекоп, Волочаевск, Спасск, Триполье, Шушенское, Горки, Разлив, Гори, Гродеково, Ерофеич, Каховка, Брест-Литовск, Гуляй-поле, Кирсановские и Борисоглебские леса, Дно и т.д. и т.д.), — и в ставшей очень близкой Арктике (о. Рудольфа, мыс Желания, бухта Тикси, Амдерма, остров Жаннеты, земля Вилькицкого, море Лаптевых, архипелаг де Лонга, Канина Земля, Игарка, земля Гранта), и за границей (Скарборо, Питтсборо, долина Ронды, Компьенский лес, Сен-Дени, Рапалло, Нельи, Спа и т.д. и т.д.), целые колонны китайских, абиссинских, испанских боевых географических терминов. Возникли тысячи новых географических имен, потому что впервые получили имена никогда раньше не существовавшие города, новые гигантские сооружения, ставшие целыми идейными комплексами, новые рукава изменивших русла рек, новые каналы, впервые побежденные вершины гор и т.д. и т.д.
В этом грандиозном процессе обогащения живого русского языка сознательное словотворчество футуристов (и не только футуристов) в первые годы революции сыграло совсем ничтожную роль, но некоторые из их слов все же прочно вошли в язык (напр. бездарь, заумь). Сотни крылатых слов из произведений советских писателей остались в языке, сотни имен литературных и кино-героев стали нарицательными («механические граждане», «музыка толстых» «прозаседавшиеся», «мистерия-буфф», «Иван Вадимыч, человек на уровне», «человек с портфелем», «аристократы», Егор Булычев, Швандя, Левенсон, Кавалеров, Присыпкин, Виринея, Беня Крик, мосье Боярский, Мустафа, инженер Гарин и др.). Сотни имен и крылатых слов из классической литературы получили новый смысл и новое движение (человек в футляре, смердяковы, глуповцы, маниловы, молчалины, Хлестаковы, недоросли, как бы чего не вышло и т.д. и т.д.). Из иностранных литератур пришли и укрепились в русском языке «маленький человек», «погибшее поколение», «высоколобые» и т.д.
Своеобразный характер принял и тот процесс в жизни языка, который называется порчей языка. Отсев бесчисленных «временных», неудачных и, большей частью, вульгарных слов, которые периодически всплывали на поверхность и грозили утвердиться в языке, происходил с невиданной быстротой. Не только из литературной речи, но и из разговорного языка очень скоро исчезли шамовка, жратва, вырешить и т.д.
Одновременно слова умирали — и своей, и не своей смертью. Революция уничтожила целые гнезда слов, слишком тесно связанных с прежним порядком вещей и совершенно бесплодных в новых условиях. Они забылись или совсем исчезли, потому что не существует больше того, что они обозначали, а ничего другого обозначать они неспособны. Они стали imago sine rе (картина без объекта), как говорили римляне. Хуторяне, институтки, сидельцы, денщики, градоначальники, кадеты, мировые судьи, благотворители, присяжные, семинаристы, босяки, биржевики, бенефицианты, — эти умерли не своей смертью. Но еще более интересны слова, которые «сами» тихо ушли из обихода. Среди этих усопших слов есть очень добрые слова, которые оказались вытесненными другими, лучшими словами. Так напр., исчезли борение (борьба), народолюбец. Очень редко встречаются теперь грезы,
[205]
истома, томление, роковой, греховный и т. д.
Очень резко изменилась очередность разных смыслов одних и тех же слов. Слово наследство означает теперь в первую очередь классическое культурное наследство и лишь во вторую очередь может означать завещанное кем-нибудь имущество. Самое слово очередь означает теперь раньше всего ту или иную стадию работ (первая очередь метро и т. д.) и лишь после этого — «хвост» у лавки или у театральной кассы.
Это вытеснение одних слов другими, одних смыслов другими, исчезновение слов, которые либо совсем обанкротились, либо потеряли прежнюю привлекательность, — грандиозное «выяснение отношений» в рамках языка — приняло формы и размер совершенно небывалые. Речь идет уже не о «быстрых переменах в понимании значений слов», а о переоценке всего языка как формы выражения народного самосознания.
Слова, которые еще недавно звучали гордо, приобрели иронический оттенок или уже звучат гордо в другом смысле (идеалист, гуманист, объективный, реформатор). Другие, обидные слова, были подхвачены как вызов и стали звучать гордо (материалист, безбожник). Мы видели, как одни и те же слова изменяли значение на протяжении этих двадцати лет. Некоторые из ненавистных слов сделались близкими и радостными, потому что стали обозначать совсем новые и важные понятия (собственность, хозяин, полковник, майор, командир). Другие, совсем исчезнувшие в начале революции, потом воскресли, получив новый смысл: приданое значит теперь только пособие соцстраха новорожденному. Иногда начинает терять право на уважение очень патетический «бедняк»: в наших условиях настоящий человек может и должен жить хорошо. Владимир Маяковский в «Облаке в штанах» уже давно предупреждал, что одно дело «голодненькие, потненькие», другое дело — революционеры. И он же воспел новую любовь к русскому языку, который был в эти двадцать лет не только «выразителем», но и орудием величайшей революции.
2
Необычайный характер этих новых слов и значений для нас, современников, уже мало ощутим, и есть, пожалуй, только одна категория людей, которая испытала на себе полностью удивительные свойства советских неологизмов! Я говорю о тех, кто пробовал рассказывать о нашей жизни на каком-нибудь другом языке, о переводчиках советской литературы, о работниках международной большевистской прессы. Они могли бы рассказать много интересного.
Задача переводчика заключается, по-видимому, в том, чтобы тем или иным путем вызвать у своего читателя те же представления и чувства, которые вызывают у своего читателя слова подлинника. Для этого он должен апеллировать к родственным, одинаково работающим ассоциациям. Это во всех случаях очень трудная, почти неразрешимая задача, потому что «язык в язык не лезет». Но при переводах советской литературы задача эта приобретает совершенно особый характер. Речь идет о фактах и явлениях, которых никто, кроме нас, никогда не видел. Все надо переводить на язык будущего. И этот язык будущего не должен быть ни в какой мере фантастическим, потому что это будущее для нас уже настоящее. Важнее всего передать именно полную осязаемость, конкретность и нормальность этого будущего мира.
В самом лучшем случае для нового советского слова вовсе нет «соответствующего» слова в другом языке (бронеподросток, безотрывник, буденновка, субботник, декретный отпуск, фабзаяц, октябренок и т.д. и т.д.) Тогда можно переписать его латинскими буквами и в примечании более или менее подробно рассказать об этом совершенно невиданном явлении. Это благодарная задача; рассказать нетрудно. Особенность этих неологизмов именно в том и заключается, что они выражают очень конкретные, наглядные, реально существующие факты.
[206]
Но гораздо чаще советское слово имеет как будто эквивалент в другом языке. Возникает непреодолимый соблазн привить новый советский смысл родственному слову другого языка. Советское слово яростно сопротивляется какой бы то ни было замене. «Родственное» слово оказывается бесконечно-далеким и враждебным. Непримиримость нашего языка обнаруживает всю свою силу.
Вот несколько простейших примеров.
Советское слово «кампания» даже да переводить не нужно: оно иностранное. Конечно в Англии, например, отлично знают, что такое саmpaign. Но эта английская кампэйн уж очень опозоренное слово; в Англии почти всякая газетная кампэйн обычно кем-то заранее оплачена. И очень трудно вернуть ей честный и боевой смысл советской кампании.
Есть и другое английское слово, соответствующее нашей «кампании»: crusade, т.е. буквально крестовый поход. Этот свой первоначальный смысл оно давно утратило, и применяется теперь для обозначения любого широкого общественного начинания. И все же советская кампания за ранний взмет зяби, за выдвижение лучших стахановцев никак не «идет» в английскую крузейд. Слова теряют прежние смыслы, вбирают новые, но некоторая инерция старого смысла в них еще живет. Несколько лет назад мне пришлось видеть в английской коммунистической (газете заголовок: «A crusade for atheistic еducation», т.е. крестовый поход за антирелигиозное воспитание детей. Но это уже была сознательная (и удачная) игра именно на этом прежнем, еще ощутимом смысле слова крузейд.
Из многих других английских «эквивалентов» советской «кампании» отметим еще одно слово: драйв. Оно широко применяется коммунистической прессой в смысле нашей «кампании», но всегда с определениями и дополнениями. Иначе нельзя. Драйв хорошо передает впечатление натиска, упорства, но оно слишком спортивно и совершенно равнодушно к цели кампании. Это безыдейное слово.
«Профсоюзное движение» переводится «трэд-юнионизм». В современном советском языке существует и слово трэд-юнионизм. Это очень нехорошее, почти бранное слово. Нет необходимости пояснять, что наше профсоюзное движение не только не «трэд-юнионизм», но и полное отрицание трэд-юнионизма.
И, однако, составители нового русско-английского словаря поступили совершенно правильно, когда против слов «профессиональное движение» поставили — трэд-юнион мувмент или даже трэд-юнионизм. Наше слово «профсоюз» надо все-таки «привязать» к понятному, знакомому «соответствующему» английскому слову, и только уж потом показать, что по-русски оно значит совсем не то, что оно значит по-английски. Пусть борются огромные смыслы этих слов. Достаточно сблизить их, чтоб вызвать взрыв, но это, выражаясь языком нашей эпохи, очень «нужный» взрыв.
Такие же взрывы неизбежны при всякой, попытке найти эквивалент для советских слов «зажиточность», «самодеятельность», «знатный» и т.д. и т.д. Знатный например будет напоминать о «благородном» происхождении и т.д.
Слова, которые сделались у нас почетными, в соседнем языке еще носят следы унижений. Когда-то даже слово «пролетарий» (человек, у которого есть только потомство) означало на важнейших европейских языках — нищий и бессильный человек. Теперь оно даже во вражеском лагере произносится со страхом и уважением. Но все эквиваленты наших «доярок», «конюхов», «кухарок», «домработниц» — очень «низкие» слова, и трудно их поднять до советского положения в чужом языке, в котором «общепринятые» и обязательные значения слов устанавливает другой хозяин — буржуа.
Поэтому выбор «эквивалентов» представляет собой такое ярко-политическое дело. Реакционные газеты не раз пытались дискредитировать важнейшие советские явления
[207]
простейшим путем — путем «точного перевода». Они очень «смело» сближали советские слова со своими «соответствующими» хорошо знакомыми и надоевшими английскими (или французскими, немецкими и т.д.) Они старались прежде всего внушить мысль, что «во всем этом» нет ничего нового, что «все это» уже было хорошо известно и т.д. Можно и слово «ударник» перевести «очень точно» таким образом, чтобы этот главный человек эпохи стал всего только старательным мастером, примерно-трудолюбивым рабочим. Характерно, как одно и то же слово — спецеедство — переводили консервативная «Таймс» и коммунистическая «Дейли Уоркер». «Таймс» переводил очень «точно»: expert-baiting (см. напр. номер от 22/1—32 г.).
Это очень лаконично и спокойно сказано. Совершенно незаметно вас приучают к тому, что спецеедство самое нормальное и обычное явление в советской стране, не вызывающее ни с чьей стороны противодействия. «Специалист» для этого случая переводится особо-почетным словом expert. Понятное дело: изводят самых знающих и ученых людей...
Это была очень тонкая и «точная» инсинуация.
Коммунистическая пресса писала:
indulging in frank «bite specialists»… in a «catch — spуcialists — as — catch — саn vein...», spеcialists maltreatment.
Здесь уже специалисты названы просто специалистами, а сущность самого явления (спецеедства) иронически преувеличена, чтобы сделать ее отвратительной и смешной: «доходят до настоящего спецеедства...», «в стиле кусай-я-его-знаю»... Или — без иронии, строго и осуждающе: нехорошее отношение к специалистам.
Таких примеров можно было бы привести очень много.
3
Еще характернее встреча синтаксисов.
Меняется наше мышление, изменился и строй языка, построение фразы, характер связи слов во фразе. Общая тенденция к максимальной компактности, экономности, направленности обозначилась очень четко. Несомненно, что уже сейчас, несмотря на все очевидные и вопиющие недостатки языка наших газет и книг, русская фраза стала короче и энергичней. Строй языка стал народнее, и это предопределило очень многое.
Вместе с тем (совершенно закономерно) исчезла из языка и та подчеркнуто-обрывистая, безглагольная или безыменная, иногда и однословная фраза, которая входила в моду в декадентской литературе предвоенных лет. («Вспомнилось. Взгрустнулось. Воспоминания, встречи, хотения, свершения. Ничего. Ночь. Цок, топ, гик»). Эта безличная, безответственная, бессильная форма органически чужда тому классу, который теперь ведет язык. Фраза должна быть лаконичной, но с надежным сцеплением частей, с твердой внутренней дисциплиной. И в романе, и в отдельной фразе пусть автор говорит от своего имени, пусть он не уклоняется от ответственности, пусть будет ясно, зачем он это говорит. Литература должна в каждом случае, снова и снова доказывать свое право на существование. Это — великое, необычайно плодотворное правило нашей эпохи.
Мы уже успели забыть о декадентах: самое это слово оказалось вытесненным другим, более понятным, русским и разоблачающим (упадочники), а в соседних языках и литературах «декадентство» в самых разнообразных формах определяет все развитие языка и литературы. Вся западная буржуазная литература наших дней уклоняется от какой бы то ни было ответственности, она ничего не решает, ничего не предлагает, она только порой замечательно хорошо рассказывает именно об этом своем неумении что-либо решить. Поэтому она очень тянется к безличной форме; потеряла уважение к установленному порядку даже в языке; ломает синтаксис. И так же, как при встречах отдельных советских слов с иностранными, встреча синтаксисов и стилей обнаруживает удивительные факты.
[208]
Маркс, в известном письме к Энгельсу после выхода первого тома «Капитала» во французском переводе, жаловался на убийственную «правильность» книжной французской речи (т. XXIV, стр. 423). Сейчас положение изменилось. Правильно построенная, дисциплинированная речь звучит уже и во французском, и, особенно, в английском — несколько архаично. Современная текущая литературная речь очень далеко ушла от «правильности».
За последнюю четверть века синтаксис, в частности, английского языка и его стилистические тенденции очень изменились. Я не могу охарактеризовать здесь эти любопытнейшие процессы сколько-нибудь подробно, но отмечу только одно явление, которое кажется мне очень выразительным. Оно связано с применением дефиса (hyphen), т.е. соединительной черточки, и поэтому иногда так и называется: айфенизация (hyphentization, hyphenated words). В нормальную систему фразы, вместо определения или дополнения, включаются не одно или два слова, подчиненные подлежащему или сказуемому, а делая автономная фраза, не подчиненная управлению основной фразы. Все слова этой «чужой фразы» соединены между собой hyphen-ом и образуют своего рода цепочку. Вот какой вид приняла бы такая фраза в переводе на русский язык:
«Она молода, но уже не свободна в движениях, насторожена и не-смейте-на-меня-так-смотреть. Я удивленно посмотрел на нее. Она поднялась и с видом не-троньте-меня-а-то-будет-плохо удалилась... и т. д.»
Такие конструкции встречаются теперь все чаще и в литературе, и в газетной полемике, и в серьезных публицистических статьях. С точки зрения школьной грамматики, это, конечно, неправильная, анархическая форма.
В зачаточной форме такая конструкция встречается и в русской разговорной речи (напр.: а он, знаете, «пальца мне в рот не клади»), но только в ослабленном виде. В письменной, литературной речи, вышеприведенная фраза звучала бы, вероятно, так: а он, знаете, такой, что пальца ему в рот не клади. Подчинение основной фразе было бы восстановлено.
Конструкция с hyphen-oм, несомненно, очень выразительна, но она придает фразе развинченный вид. Вообще, слишком прямое вторжение разговорных оборотов в письменную литературную речь, как я уже говорил выше, свидетельствует, по крайней мере, о неумении или нежелании «привести себя в порядок», о неуважении к общепринятой власти в языке.
Это явление того же порядка, что и распад классической формы романа на Западе. В сущности, и роман становится «айфенизированным», т.е. многоплановым и чересполосным.
Поэтому тенденции развития современной нам русской и, например, английской литературной речи, несомненно, противоположны. И при всякой попытке перевести новую советскую речь на другой, в частности, английский язык, приходится учитывать и эти, уже почти узаконенные изменения синтаксиса. Когда мы переводим правильную советскую фразу такой же правильной английской фразой, получается правильно, но несколько старомодно, хотя речь идет о беспримерных и совершенно новых вещах. И наоборот, когда переводчик передает советскую фразу таким оборотом, какой описан выше (с помощью hyphen-a), он достигает иногда очень большой выразительности, но фраза получается несколько развинченной, что очень нехарактерно для советской речи. В коммунистической прессе мне приходилось встречать такие обороты: in a somewhat communist-hever-does-wrong mood, т.е. не без некоторого комчванства; или hard — and—fast plan, т.е. жесткий план; или cut-and-drud scheme, т.е. голая схема; или we need broad-lines class роliсу, not trite, narrow minded carpet-bagging of the well known sort, т.е. нам, нужна широкая классовая политика, но не надоевшая узколобая кружковщина хорошо известного типа; или: man-in-the-street theory, т.е. обыва-
[209]
тельская теория; или second-to-none theory, т.е. великодержавная теория. Все выше приведенные переводы (из «Дэйли Уоркер») удачно сближают советские слова с понятными и знакомыми каждому англичанину выражениями родного языка. Но в этом их слабость. Они делают советские слова обыкновенными словами. Они снимают с них неповторимую броскость, упругость, ударность. И, кроме того, они, как я уже отметил, развинчивают фразу, которая должна звучать очень крепко и уверенно. В этом нет ничьей вины. «Соответствующие» английские слова, еще не стали, как у нас, орудием борьбы и натиска.
4
Советский язык, принял известное число заимствований из других языков, и судьба этих слов, получивших советское гражданство, также очень любопытна.
Даже технические термины, имена и марки машин получили у нас новую эмоциональную окраску. Блюминг, крекинг, катерпиллер, комбайн, фордзон, кауперы, — это на Западе очень безрадостные слова; мы же произносим эти слова с нежностью.
Очень короткое время ходило у нас слово «бизнес». Конструктивисты пытались придать ему благородный и многоуважаемый характер. Навстречу поднялось советское слово «делячество» и убило «бизнес». Недолго блистал и сам конструктивизм со всеми его производными. А на Западе — бизнес и сейчас первейшее слово. Оно может иногда звучать даже, как дело с большой буквы, как дело жизни ученого или философа.
Фрейдизм был в первые послевоенные годы на Западе чуть не основной наукой о человеческом поведении и хотел быть даже философией целого поколения. Сейчас он мертв уже и на Западе, но терминология фрейдизма удержалась и оставила очень серьезный след в языке. У нас тоже некоторое время ходили «сублимации», «комплексы» и т.д. (в особом фрейдистском смысле), но и тогда они были словами только узкого интеллигентского круга, а посему очень скоро умерли. У нас нет и не могло быть такого явления, как «высоколобые», т.е. более или менее замкнутая «каста» людей, которые всерьез считают себя выше всех остальных и, соответственно, разговаривают на своем особом, условном и высоком языке. Именно эта «каста» имеет на Западе, в частности, в Англии, очень большое влияние на развитие литературного языка, совершенно непропорциональное ее численности и социальной ценности. У нас вышеприведенные слова никак не выживают: сказывается глубочайший демократизм всего нашего порядка вещей.
Не имели никакого значения на развитие нашего языка и те, еще сохранившиеся группы городского мещанства, которые, как известно, очень любят «все заграничное». Кровожадная Эллочка («12 стульев» Ильфа и Петрова) или т.н. Жозя подхватывали кое-какие «утонченные» иностранные слова, но ввести их в язык, сколько-нибудь серьезно засорить ими язык так-таки и не сумели, потому что Элла и Жозя у нас социально ничего не значат. А на Западе Эллочка, конечно, — большая сила и в очень большой мере «делает» язык. Поэтому, напр. «вамп», очень ходовое слово на Западе (метафорически оно применяется и в политическом языке), появилось на время и у нас, но сейчас же исчезло, не найдя себе применения. Оно звучит теперь малопонятно и не вызывает никакой дрожи. Хорошо живут на нашей почве, со всеми своими производными, многочисленные спортивные слова, пришедшие к нам с Запада в это двадцатилетие, по мере развития новых видов спорта в нашей стране. Кросс, спринт, корт, пушбол, волейбол, хоккей — стали народными словами. Мы уже стали пополнять и мировой спортивный словарь, потому что некоторые виды спорта получили у нас невиданное развитие.
5
Томас Манн писал недавно: «язык, думается мне, слишком богат,
[210]
чрезмерно богат по сравнению с бедностью и ограниченностью жизни». Это надо понимать не слишком буквально. Прекрасный писатель Томас Манн всегда был склонен к мрачным рефлексиям о бедной жизни. Но совершенно несомненно, что каждый из великих европейских языков теперь уже некоторым кажется слишком обременительным. В каждом долго и хорошо жившем языке накопились прекрасные воспоминания, призывы, соблазны, которые сейчас кое-кому кажутся совершенно «неуместными». Немцев в Германии пытаются отучить от их великолепного немецкого языка. Для гитлеровцев настоящий немецкий язык просто-напросто опасен, потому что он содержит, конечно, очень много опасных мыслей и способен вызвать брожение в умах. Гитлеровцы сознательно и последовательно ограничивают язык. Сами они пишут безо веяного «брожения», очень глупым языком, который уже мало напоминает немецкий.
Германия, конечно, вне конкурса. Но и в других капиталистических странах язык отмечает, главным образом, рост смерти, рост смерти западного старика, как писал когда-то Герцен. Язык непрерывно и даже бурно обогащается там новыми словами — словами отчаяния, недоумения, злорадства и ненависти.
Мы сами уже не сознаем, в какой мере наш язык — язык людей будущего, и только люди, глядящие в будущее, очень хорошо понимают нас на Западе.
Наши слова о всех формах угнетения человека человеком прекрасно понятны западному рабочему. Когда речь идет о прошлом, совпадения почти абсолютны, несмотря на все различия в формах угнетения в различных капиталистических странах. Ничего не стоит адекватно «перевести» на английский язык «рабочего который уволен с волчьим билетом» или как зачинщик, или «по рационализации» и т. д. Когда речь идет а нашем настоящем, рабочему нас понять тоже нетрудно: это именно то, чего он ждет от будущего. Ему надо только освоиться с мыслью, что в СССР будущее уже стало настоящим.
Многим другим наш язык малопонятен, но очень страшен.
Они тоже догадываются, что речь идет об их будущем: наш язык лишает их будущего.
Наш язык — caм себе агитатор, потому что он впитал огромную и высокую энергию класса строителей, которые уже совершенно освоились, с мыслью, что мир принадлежит им, — и поступают и говорят соответственно.
Не только за недостатком места я не могу здесь сколько-нибудь исчерпывающе рассмотреть эту огромную тему. Требуется огромная предварительная работа по собиранию и изучению этого великого богатства. Речь идет о самосознании людей величайшей эпохи в истории человечества и об языке, который они себе создали. Я привел только несколько наблюдений практического работника над борьбой смыслов внутри «соответствующих» слов разных языков, над филиацией идей в советском словаре. Товарищи, работающие в международной коммунистической прессе, должны рассказать подробнее, какие замечательные бывают встречи слов и понятий, как интересно живут слова в наше время.
[1] Первая по времени книга проф. Селищева методологически ложна. Работы Виктора Гофмана, В. Жирмунского, Л. Тимофеева, Г. Винокура и некоторые другие касаются этой темы лишь косвенно.