1.
В буржуазной лингвистике не выяснено, что такое греческий литературный язык: его считали сперва разговорным, а затем стали подчеркивать, что литературный язык — это тот, на котором никогда не говорили[1]. В некоторых выводах, однако, сходятся все: в том, что эпический („гомеровский“) язык оказал влияние на все последующие литературные языки, вплоть до прозы, что авторы осознавали некие языковые приемы и вводили их преднамеренно, что в литературных произведениях ни один диалект не дошел до нас в чистом виде. Известно, что Греция представляет собой изумительное явление: в ней каждый литературный жанр написан на другом языке, на том или ином так называемом диалекте: эпос на ионическом с примесью эолийского, лирика на эолийско-ионическом и дорическом, трагедия на аттическом с примесью дорического и т. д. Так вот, по мнению буржуазной грецистики, ни один из этих языков — язык эпоса, лирики, драмы и т. д.—не представляет собой какого-то чистого диалекта; следовательно, на таком языке никогда не говорили; следовательно, этот язык искусственный; следовательно, он сознательно перетасовывался отдельными авторами. Те лингвисты, которые делают различия между разговорным и литературным языком, представляют себе процесс образования греческого литературного языка так. Сначала создается религиозный язык, и его цель—поставить водораздел между земным и божественным; поэтому авторы религиозного языка сознательно образуют речь, отличную от речи „профана“, сознательно культивируют темный смысл и вводят нарочитую непонятность.
В дальнейшем религиозный язык обращается в литературный; прозелитизм порождает необходимость создания целой серии литературных языков. С этих пор „как только где-либо появляется литература, эта литература стремится иметь свой язык, понятный на широкой территории“. [2] Этот язык литературы об-
[6]
служивает, как язык общий, многих людей, обычная речь которых между собой различна; таким образом, литературный язык— это упорядоченная форма разговорной речи.[3] В чем же отличия литературного языка от разговорного и каковы средства его создания ?
Словарь, т. е. лексика — вот основоположное отличие; рядом с этим идут такие черты, как архаизмы и диалектизмы. Дело в том, что греческий литературный жанр соблюдал диалект того района, где он был создан впервые”;[4] с другой стороны, „литературный язык прибегает к синонимам... путем заимствования из других диалектов, и особенно из литературных памятников, написанных на других диалектах и древней датировки”.[5] Отсюда—рецептура создания литературного языка налицо: „Создать литературный язык заключается почти всегда в том, чтоб просто создать словарь, и опыт показывает, что это удается легко“.[6] Итак, как только нации начинают себя считать самостоятельными, они себе дают (se sont donné) литературные языки путем изменения, главным образом, своего словаря. Конечно, еще и другое кое-что изменяется; так, вводится нарочитая сложность языка и вся структура его предложения, сложность в „манере комбинировать фразы”, которые приобретают правильный характер.[7] — Что ж, картина ясная! Для критики она, конечно, очень благодарна; но стоит ли критиковать теорию выдумывания языка, саморазвития жанров, заимствования архаизмов и диалектизмов ? Дело не в этом. Гораздо значительнее и печальней то, что этой теории все еще ничего не противопоставлено в советской грецистике, и до сих пор не было ни одной попытки конкретизировать новое учение об языке на материале греческого литературного языка. Необходимо начать с основной проблемы и наметить пути, методологические и методические, по которым возможно будет строить материалистическую историю греческого литературного языка. Но для нас история есть другой аспект теории; что же в самом деле, представляет собой греческий литературный язык?
2.
Нужно, прежде всего, избавиться от понятия „греческого“ языка, которого никогда не было: были племенные языки, ставшие классовыми, но эти языки оставались отъединенными и местными. Понятие „греческого“ языка, как и „греческой“ литературы, „греческого“ искусства вносят пагубную путаницу, так как вызывают ложное представление о каком-то национальном единстве, о какой-то национальной культуре. Перед нами ряд
[7]
племенных образований, позже полисов (городов-государств), говорящих на своем языке; между этими языками много общего, но и много отличий; их можно отнести к нескольким большим группам языков, формально расходящихся, но имеющим однотипное происхождение. С языковой точки зрения все эти языки равноправны, т. е. ни один из них не вышел из другого; они все созданы до-классовой общественностью, стоявшей на одинаковой стадии социально-экономического, а следовательно и культурного развития. Вопрос о генетическом „равноправии“ племенных языков есть, конечно, вопрос основной и глубоко принципиальный[8]; признать его—это значит отрицать понятие греческого диалекта. Если индо-европеистика говорит о греческом языке и греческих диалектах, то она поступает вполне последовательно : ведь греческий язык, в ее учении, есть ветвь на индо-европейском стволе, имеющем корни в пра-языке, а диалекты — это ветки уже самой ветви. Язык, с этой точки зрения, связан с расовым носителем; греческий язык—это язык греков, части индо-европейцев, наследников пра-арийцев; а население, говорившее на диалектах, часть этих же греков, лишь живущих в другой местности. Отсюда ясно все остальное: если есть чистые греки и чистый греческий язык, то есть, конечно, и чистые диалекты. Однако, именно индо-европеистика вынуждена признать, что отличительной чертой греческого литературного языка является отсутствие диалектических чистот; и вывод отсюда последовательный вполне, когда это смешение различных „диалектов“ приписывается умыслу отдельных творцов того или иного „жанра“. Таким образом, вопрос о греческих диалектах (в частности, об их чистоте) — вопрос основной для индо-европеистики; и самая проблема греческого литературного языка, именно литературного, потому для нас должна иметь боевое значение, что здесь форпост для индо-европейской теории глоттогонии вообще. То, что в Греции каждый литературный (поэтический) жанр имеет свой особый этнический язык („диалект“), представляет для индо-европеистики исключительную ценность; это опытная площадка, это благодарнейший материал для теории литературных языков вообще, поскольку и в других литературных языках, надо полагать, тоже нет чистоты диалектов. Пример Греции и позволяет как раз выдвинуть и обосновать положение о том, что диалектизм, как и архаизм, примета всякого литературного языка. Все остальное имеет уже вторичное значение: ясно, раз диалект нечист, то его смешал тот или иной автор, и
[8]
ясно, что методом смешения являлось заимствование из другого диалекта; ясно и то, что такую работу каждому автору хотелось скрыть и выдать за чужую, подделаться под древность и тем „освятить“. Не совсем только понятно, почему все эти приемы, эта вся искусственность и преднамеренность должны были оказывать воздействие на „поэтическое чувство“ читателей. Почему, в самом деле, Гомер произвел такое потрясающее впечатление на греков... благодаря смешению ионического диалекта с эолийским ?
3.
В Греции поэтический язык предшествует прозаическому, по крайней мере, с точки зрения дошедших до нас крупных литературных жанров; если говорить о классово-оформленной литературе, а не о фольклоре, то этот факт верен. Язык поэтический и язык прозаический резко отличаются друг от друга; помимо различных конструкций, ритмик и т. д., эти языки имеют, говоря парадоксально, различные языки, — до такой степени одно и το-же понятие передается в них по-разному. В то же время и тут и там лексический словарь устойчив. Так, например, ‘брат’ передается в поэзии κασίγνητος, в прозе ἀδελφός; 'дом’ в поэзии μέλαθρον, в прозе οἰκὶα; καταθνητός, смертный, только в поэзии и т. д. Это различие поэтического и прозаического греческого языка дает право индо-европеистам и формалистам говорить о том, что поэтический язык — какой-то особый, искусственно сконструированный, нарочито-приподнятый, либо соединенный из различных диалектических слов в целях широкой языковой коммуникации (вроде эсперанто!). „Поэтичность“ такого языка заключается в нарочитом преобладании, во-первых — провинциализмов, во-вторых, слов составных (то, что русские формалисты называли „остранением“ языка, от слова „странный“). Буржуазный формализм, в этом отношении, как и в других, не пошел дальше Аристотеля; как формалистическая поэтика, теория поэзии, так и формалистическая риторика, теория прозы, базируются на непреодоленном аристотелевском наследии. По Аристотелю[9], рецептура поэтизации состоит из умеренных доз чуждых слов, приятно диссонирующих с общеупотребительными, а также из метафор и слов составных. Слова общеупотребительные, говорит он, чересчур понятны; напротив, провинциализм (по индо-европейски, диалектизм) вносит свежую струю затемненного смысла. Таково, например, слово σίγονον: на Кипре оно означает копье, и в греческом соответствует δόρυ, а у лигурийцев, по Геродоту, это же слово значило „мелкий торговец“, „харчевник“, подобно греческому χάπηλος.[10] Таких провинциализмов
[9]
в поэтическом языке очень много. Поэтическое χασίγνητος оказывается эолийским словом, χοίρανο; (поэтическое 'правитель’, проз, τόραννος)—беотийское слово, πτόλις и πτόλεμος (поэтические формы от πόλις и πόλεμος) — формы фессалийского языка; βροτός (поэтич;. ‘смертный’ – проз. ἄν&θρωπος) отмечается в древних глоссариях, как фессалийское слово.[11] Таким образом, поэтический язык, по своему лексическому составу, орудует словарем обыденной разговорной речи, причем особенность его такова, что этнический характер в нем преобладает. Это значит, с одной стороны, что поэтический язык состоит из прозаических слов; и, с другой, что понятия как прозаичности, так и поэтичности очень условны. Быть может, индоевропеисты и правы, когда прозаичность и поэтичность связывают с национальностью; но дело в том, что у них национальность—понятие расовое, изолированное, статичное. Мы же сейчас понимаем под национальностью категорию общественную: „Национальность ныне определяется в самом зародыше, как явление исключительно социальное... каждая национальность—переживание определенного этапа развития в истории человечества, в эволюции его хозяйственно-политической жизни...“[12] Проблема диалектизма, т. е. преобладания в поэтическом языке этнических прозаических слов, по существу своему, есть проблема все той-же глоттогонии и, конечно, этногонии. Для нас этнос, племя, понятие, опять-таки, не расовое, а хозяйственно-общественное; мы говорим, что производственно-социальные группировки, называвшиеся племенами или этносами, объединялись не по крови, а по хозяйственной потребности. Потому-то „этнических культур по генезису не существует, в этом смысле нет племенных культур, отдельных по происхождению, а есть культура человечества, определенных стадий развития...“[13] Различия между этими племенами, культурами и языками существуют, но эти различия и разновидности, говоря словами Н. Я. Марра, не мистически-национальные, а реально-общественные, позже классовые; они представляют собой „производные единого процесса творчества на различных ступенях его развития“.[14] Таким образом, так называемые греческие диалекты — это языки единой системы на различных исторических стадиях. Общность между ними объясняется не происхождением из одного источника из метафизического „греческого языка“, а „из объединения в хозяйственной жизни и общественности“[15], из того объединения, которое распадается именно в период разложения родо-племенного строя и переходит в рознь при образовании полисов, государств-городов. Но былое объединение культур и языков сказывается в речевом составе надолго, хотя
[10]
и не навсегда, конечно; чем ближе к родовой общине, тем смешения больше, тем больше скрещенных слов. О чистоте племенных языков, требующей, в качестве предпосылки, изолированных культур, не может быть речи. „Чистота племени и нации, несмешанность крови есть идеалистическая фикция, продукт тысячелетнего господства желавших быть изолированными классов, захватчиков власти. Культур изолированных расовых также нет, как нет и расовых языков. Есть система культур, как есть различные системы языков, сменявшие друг друга со сменой хозяйственных форм и общественности...и т. д.“[16]
4.
Но что значит, что греческий поэтический язык является в другом плане — языком обыденной прозы? И как нужно относиться к той его архаизации, которую индоевропеисты считают приемом литературного языка?—Поэтический язык, в основе которого много скрещенных племенных слов, архаичен по своему историческому происхождению, а не архаизирован искусственно. Самая архаизация, также, как диалектизм, не есть категория абсолютная; нужно объяснить, почему подделка под древность должна была, как и подделка под провинциализм, оказывать художественное воздействие на греков? Но индоевропеисты придают архаизации абсолютное значение; они берутся утверждать, что даже современные литературные языки нарочито архаизируются, — чем отрицают изменчивость сознания и „вкусов“.
В доклассовом обществе язык еще не поэтичен и не прозаичен; его нельзя назвать и религиозным, поскольку религия моложе языка. Процесс развития общества есть, вместе с тем, процесс дифференциации общественных отношений, сознания и языковых функций. В родо-племенной общине все более и более намечается путь к будущему разделению языка и к определенным правам на него только одной из групп общества, в зависимости от ее материальной и социальной роли. Здесь „держателями“ языка, своего рода „специалистами“ языка являются шаманы-пророки-поэты, они же жрецы, как воплощение божества, и врачи, как боги-спасители и податели дней, рожденья, избавления от смерти. Эта культовая, колдовская речь и есть первоначальная 'поэзия’; [17] здесь молитвенные формулы, заклинания и все то, что можно назвать божеречием. Поэзия, первоначально, лишена метрики и строфичности — явлений поздних; ритмика — вот из чего создается и проза, и стихотворная поэзия. Язык жрецов и шаманов еще не есть литературный язык, как он еще не есть и язык разговорный; здесь, в условиях социального равенства, нет места для их дифференциации, а тем более и для выхода одного из другого. Общий генезис будущих литератур-
[11]
ного и обыденного языка заказывает наперед возможность смешанной лексики в том из них, который получит преобладание; в то же время этот общий генезис сразу же показывает, что ни у одного из них нет каких-либо „природных“ данных стать тем или иным языком. Так, поэтическое обозначение брата κασίγνητος или обыденное αδελφός имеют совершенно одинаковый социально-мировоззренческий генезис, а разница между ними только этностадиальная, понимая под этносом, опять-таки, хозяйственно-общественное, а не расовое, объединение.[18] Но почему же αδελφός не попало в поэзию, а κασίγνητος было бы невозможно в обыденной речи? Потому что эти нормы, это „социальное положение“ слов нам знакомо уже из классового обихода; да, действительно, αδελφός — низменно для поэзии, как, например, слово 'солдат’ было бы невыносимо в одах Державина, — а κασίγνητος звучало бы напыщенно в разговорном языке. О чем же это говорит? Да о том, что литературный язык не рождался испокон веков в виде литературного языка и не представлял собой готовой категории — к какому бы времени ни относить эту изначальную „готовость“. Каждый язык мог стать литературным; αδελφός могло сделаться поэтическим словом, а χαοίγνητος обыденным. Вопрос, следовательно, не в языке отнюдь, не в словаре языка отнюдь, а только и исключительно в тех людях, которые придавали языку господствующее значение. Другой вопрос — каково было мышление этих людей и каковы были литературные формы, обслуженные языком, созданным этим мышлением. Мы знаем из истории, что после разложения родо-племенной общины, в классовом обществе эллинов власть захватывает в руки родовая и земельная знать. Мы знаем, что первой ее литературой является эпическая поэзия и первым литературным языком — язык поэтический, эпический. Вот ответ истории на вопрос о том, почему именно данный язык стал языком литературным, почему он архаичен и почему один какой-то запас слов попал в поэзию, а другой остался вне ее. В поэзии стабилизовался язык господствующего класса, а язык порабощенного класса остался вне литературного использования в виде особого классового — обыденного — языка.
5.
Классовое общество появляется не сразу. Сознание, а вместе с ним и язык, тоже начинают дифференцироваться еще раньше, чем мы имеем греческие языки, т. е. языки классовые; как домашнее и патриархальное рабство подготовляют рабство, как класс, так подчинение женщины роду, молодежи старикам, пленных победителям уже вызывает начальную разницу языка. Мы имеем достаточно материала для того, чтоб говорить об особом языке рабов и женщин; одно и то же слово принимало различ-
[12]
ную семантику в зависимости от того, кто его произносил — победитель или побежденный.[19] Рабовладельческая родовая и земельная знать, только что вышедшая из патриархального, родового строя, став у власти, завладевает языком, который культивировали цари-жрецы-пророки. Это событие совершается в Ионии, в Малой Азии, где за много веков до этого создавали культурные ценности языка и поэзии ионы (или ионяне), иберы и иберо- ионы, предшественники эллинов.[20] Характер этого языка ионической знати таинственный, темный, пророческий, оракулезный; ритмический строй усиливает его особенность. Оформляется, с одной стороны, обособляясь из пророчеств, жанр изречений, поздней нравоучений, — так называемая гномическая поэзия. Это продолжение вещаний, связанных с божеством, со смертью, с похоронной обрядностью: будущая элегия, будущие поучения (дидактический эпос), будущая философская поэма-космогония. С другой стороны, обособляется песня-рассказ о богах, об их вражде, смерти и оживлении, о поединках солнечного и подземного начал, о странствии по суше и водам; под этими песнями лежит культовая биография божества, рассказ об его пребывании в преисподней и о победе над смертью. В условиях классовой борьбы и выдвижения аристократии боги обращаются в героев, герои в царей и аристократов; в среде бывших мало-азийских племенных царьков, ныне земельных собственников и военных вождей, создаются на скрещенном многоплеменном, т. е. многостадиальном языке, преимущественно на так наз. ионоэолийском, скрещенные песни, со скрещенными сюжетами и скрещенными действующими лицами, дублирующие сами себя. Язык ионической земельной и военной знати, еще близко стоящей к родовой общине, язык ритмический и уже метрический стихотворный; он доходит до нас в позднем оформлении, обнаруживая вековую историю создания и длинный путь развития. Это вовсе не простой, не наивный, не архаичный язык; но, в то же время, в этом высоко-развитом языке попадаются целые устойчивые формулы культового, обрядового характера, уводящие в далекое мировоззрение.
Χείρ τε μιν κατὲρεξεν, ἔπος τ’ἒφατ ’ ἒκ τ’ὀνὸμαϝε (связь руки, слова и названия имени) — устойчивые эпитеты, потерявшие смысл, первобытные сравнения-тождества, архаичный параллелизм образов и т. д.[21] Этот эпический язык еще знает дигамму и древнейшие грамматические формы, известные под именем эолизмов, напр. genetivus от. ὅς вм. оὗ здесь ὅоυ и даже ὅо — ἀντίθεον Πολύφημον, ὅо κράτος ἐστί μέγιστον (Od. I 70) — обилие гласных, еще не принявших
[13]
характера слитности, двойственное число, составные существительные и прилагательные, еще не развернутые в словесный ряд—λευκώλενος, χροκόπεπλος, δυσαριστοτόκεια (II. 18, 54). Последний пример указывает, что сложные составные слова не результат ученой искусственности, как думают индоевропеисты, а очень древние куски аморфной речи, т. е. такой конструкции, при которой спряжение еще не отличается от склонения; так δυσαριστοτόκεια происходит от глагола τίκτω рождаю, в форме существительного, ἄριστος лучший и δύς дурное, вместе — „родившая отличного (сына) на несчастие“, причем порядок слов такой, что именно τόκεια, определяемое, стоит на конце.[22] Грамматические формы эпического языка носят, далее, характер полистадиальности, и рядом с принятой формой глагола или склонения стоят архаичные формы; единство спряжения и склонения не выдержано,— что и давало возможность говорить индо-европеистам о двух расовых редакциях гомеровских поэм, об эолийской, лежавшей в субстрате, и позднейшей ионической.
Итак, родовая и земельно-военная знать Ионии, тесно смыкаясь со жречеством в классовой практике и в формах сознания, которые остаются религиозными, пользуется культовыми жанрами и продолжает культовые языковые традиции, закрепляя их — с одной стороны, и развивая, секуляризируя — с другой. Чтобы не впасть в вульгаризм, нужно всячески подчеркнуть, что земле- и рабовладельческая знать культивирует старые традиционные формы в силу исторически-сложившихся особенностей своего сознания; эти особенности обусловлены ее отрывом от производственного процесса и эксплоатацией рабского труда. Так, аристократия Ионии создает философские системы, в которых отрицает новое качество и мир становления, и обожествляет начала неподвижности, покоя, возврата в первооснову. Как в ее философии метафизическая диалектика имеет дело с концепцией новых проявлений старого и строит мир в мифологических образах, так в языке и в литературе этого же класса канонизируются старые культовые традиции с их направленностью назад, в далекое и вечно актуальное прошлое. Языкотворчество этого класса именно в данных социально-экономических условиях (нужно не забывать спецификации, вытекающей из близко-отстоящей стадии прохождения через натуральное хозяйство и племенной строй), языкотворчество этого класса стоит в теснейшей увязке со своеобразием данного классового мышления и концепцией времени, повернутого назад, а не вперед.[23] Стабилизируя, канонизируя, хотя объективно и развивая, древний племенной язык с его мифичностью образных представлений, аристократия Ионии переключает культовый язык в светский, в разговорный и лите-
[14]
ратурный язык, который обслуживается не поэтами-пророками-жрецами, а светскими поэтами-рапсодами, и который, в свою очередь, обслуживает не богов-царей, а царей-землевладельцев и царей-военных. Такая стабилизация древнего племенного языка не есть его искусственность, не есть прием, не есть нарочитая архаизация: она вызвана классовым сознанием аристократии, своеобразием ее мышления. Происходит классовый отбор лексики; язык побежденных рабов, язык низших и бедных, малородовитых прослоек класса остается в быту, вне литературного развития, хотя он ничем не хуже и не лучше того языка, который охраняется и изолируется в верхних прослойках класса. Так известный состав слов, и как раз наиболее консервативный, наиболее близкий культовому языку, закрепляется в качестве „поэтического“, „эпического“ языка классом, стоящим у власти.
6.
Дальнейшее развитие литературного языка эллинов находится в связи, опять-таки, с преобладанием одного класса над другим. Жанровая принадлежность того или иного языка совершенно условна и фиктивна. Мы увидим, что в те исторические эпохи, когда условия для создания эпического языка безвозвратно пройдут, греческие поэты будут обращаться к реликвиям мертвого поэтического языка там, где они захотят повысить тон, а повысить тон они захотят только в двух случаях: если речь зайдет о религии или о героике.[24] Как только социально-экономические предпосылки для аристократического мышления и языкотворчества исчезнут, исчезнет и живой эпический язык; тогда начнет казаться, в других классовых условиях, что эпический язык—единственно возможное средство для трактовки религии и героики,—хотя он стал эпическим оттого, что законсервировал предшествующую стадию языкового мышления, давшего параллели в создании религии и героического мифа.
Если каждый жанр писан на другом диалекте и если, иными словами, отдельные племена создали различные жанры, то это объясняется тем, что единой Греции не было, а каждое из ее самостоятельных государств имело различные темпы экономического и общественного развития и различные, тем самым, культуры, исторически связанные, как часть единого культурного процесса. Земельная знать Ионии создает, помимо эпоса, элегию, философию, историю; торговый (тот же рабовладельческий) класс его, так сказать, буржуазная прослойка создает на древнем пеласгическом Лесбосе, на эолийском Лесбосе, ведущем богатую торговлю и большой денежный обмен, индивидуальную лирику; дорическая военная аристократия, еще во многом стоящая на стыке с натуральным хозяйством и племенным устройством, продолжает обрядовые формы древней хоровой лирики и до-
[15]
литературной драмы. Наконец, в аттическом городе-государстве, Афинах, с его сильно развитой городской жизнью и большим денежным рынком, нет мест ни эпосу, ни лирике, — здесь преобладает проза, созданная демократией, т. е. буржуазной прослойкой рабовладельческого класса. Однако, до возвышения Афин, как города, до усиления торговли и денежного хозяйства, земельная аристократия, недолго просуществовавшая политически, успела создать кратковременный жанр трагедии, как классовую переработку культового действа. Итак, в различных социально-экономических условиях различных греческих государств выдвигались к власти различные слои класса, идеология которых создавала различные литературные жанры, писанные соответствующим классовым языком. Аристократы Ионии пишут на ритмико-метрическом языке, доставшемся им по наследству; они излагают в поэмах не только сказания о богах, царях и героях, но и философские системы, но и географию или историю — жанры, обращенные назад, к актуализации прошлого, состоящие на три четверти из мифа и космогонии.[25] Каков же характер этого языка? Ясно, что поскольку все тот же класс стоит у власти, языковое мышление существенно не изменяется, и продолжается одна и та же линия литературной традиции. Разрыв между литературным языком господствующего слоя и разговорным языком других слоев и другого класса углубляется; новые классовые прослойки, носители новой идеологии аристократии торговой, еще не получают доступа в литературу. Словом, нет условий, по которым линия развития шла бы от разговорного языка к литературному вообще, — как то обычно принято считать, — поскольку ни тот, ни другой не монолитны и целиком не противопоставлены друг другу; напротив, язык развивается от литературного к разговорному в пределах каждой классовой прослойки, но так и не доходит до него по законам идеологии рабовладельческого мышления. Отсюда — неизбежное, в дальнейшем, отставание литературного языка, более древнего, от темпа греческой жизни, отставание, вызванное классовой природой этого языка, т. е. его консервативностью. Язык философского эпоса, до нас дошедшего, датируется уже не так глубоко в веках; это, в лучшем случае, VI век. Как видно по языку Ксенофана, время гомеровской структуры и гомеровской лексики позади; перед нами, несомненно, эпигонство. У Ксенофана, в его философских космогонических поэмах, язык значительно прост; это та же эпическая песня о божестве, но взятая в аспекте рождения вселенной, ведущая линию от божественных теогоний, от шаманского ведовства и власти над природой. Борьба родовой и торговой аристократии заканчивается победой крупно-денежной прослойки. В литературу врываются
[16]
бытовые мотивы, но для них создается и особый жанр, особый язык. Конструкция и лексика философского языка Ксенофана несравненно проще, чем в эпической поэзии, но и бедней, обыденней.
πάντες γᾶρ γαὶης τε καὶ ὓδατος ἐκγενόμεσθα (fr. 33)
или
ἔις θεὸς, ἒv τε θεο?σι κα? ?νθρώποισι μέγιστος,
οὒτι δέμας θνητοῖσιν ὁμοίως οὐδέ νόημα (fr. 23).
Язык сглажен и упорядочен, мышление проще; использована традиционная литературная форма и традиционные нормы языка; однако, характер его изменен. В той же форме и тем же языком написан юмористический отрывок:
πὰρ πορὶ Χρῇ τοιαῦτα λέγειν Χειμῶνος ἐν ὥρῃ
ἐν κλίνῃ μαλακῇ κατακείμενον, ἔμπλεον ὄντα,
πίνοντα γλυκὺν οἶνον ὑποτρώγοντ’ὲρεβίνθους... etc (fr. 22).
Все же и такая тематика, чисто бытовая, еще не допускает простой прозаической речи; шутливый язык продолжает сохранять эпическую форму, поскольку мышление пережило сдвиг, но незначительный. Напротив, Гераклит Ефесский пишет прозой, но его язык древней, чем эпический язык Ксенофана: помимо ритмичности, делающей эту прозу очень древней, язык Гераклита оракулезен, темен, пророчески-авторитарен и больше приближается к языку вещаний, чем к абстрактному философскому языку.
παλίντροπος ἁρμονίη ὅκωσπερ τόξου καὶ λύρης (fr. 51)
или
ποταμοῖς τοῖς αὐτοῖς ἐμβαὶνομεν τε καὶ οὐκ ἐμβαὶνομεν, εἶμεν τε καὶ οὐκ εῖμεν (fr. 49α).
Как у Гераклита, так и у Ксенофана язык, сравнительно, поздний (по сравнению к эпическому гомеровскому) и диалектизмов в том смысле, как их понимает индоевропеистика, уже здесь почти нет. Таков же язык и ионийских элегиков, пишущих этот жанр изречений так наз. эпическим дистихом, в метрической форме. Здесь genetivus на -οιο, infinitivus на -μεναι и-μεν, dat. plur. на-εσσι, сложные составные слова. Так называемая эолийская лирика, с ее любовными мотивами, с ее индивидуализацией, создается идеологами торговой аристократии, которые передают эти, так сказать, светские мотивы на языке, все же, метрическом, строфическом. Сами индоевропеисты отмечают большую простоту этого языка, обычный порядок следования слов, словарь, состоящий из общеупотребительных слов. В вопросах языка лирики, впрочем, индоевропеисты делают свои обычные формалистические ошибки. Они и здесь, внутри единого лирического жанра, усматривают несколько жанровых подгрупп — ямб, элегия, хоровая лирика, мелика и т. д.— причем стараются доказать, что каждый из этих поджанров имел свой особый язык, стилистически ему присущий. Между тем, хоровая лирика есть одна из древнейших, и показательно, что она удержалась дольше всего у так называемых дорян. Дело
[17]
в том, что военная и земельная аристократия дорических объединений, еще не порвавшая с племенным строем и задержавшаяся особенно долго на стыке с предшествующей стадией общественного развития, вообще больше поет и говорит, чем пишет, и очень долго сохраняет обрядовые формы коллективного творчества в до-литературном виде; язык такого класса архаичен более, чем язык ионической аристократии, создавшей эпос. Показательно и то, что литературное оформление обрядовым формам придают не сами доряне, а обслуживающие их ионийцы; таким образом, в языке Вакхилида или Терпандра мы имеем двухарактерность, вытекающую из того, что они применяют высокое языковое мастерство к архаичному обрядовому материалу, в том числе к готовым эпитетам, к конструкции древних песенных предложений, к метафоричности языка и т. д. У Пиндара, действительно, язык чрезвычайно архаичен, несмотря на то, что он датируется в своей формальной стороне временем жизни самого Пиндара, т. е, второй половиной VI — первой половиной V века. Этот язык, созданный религиозным сознанием, усложнен по конструкции, усложнен по словарю, огромное большинство слов которого имеет много-составной характер: XXX δελφίνων έλαχυπτερόγων, δίφρους άελλοποδας (Pyth. IV), σωτήρ όψινεφες, άκαμαντοπόδος άπήνας (Ol. V) и μη. др. Здесь инфинитив на-μεν, родит, множ. на-äv, дательн. множ. на-εσσι. Пиндар обслуживает уже крупную торговую аристократию, денежных богачей, стоящих у власти, так наз. тиранов, по преимуществу; тем необходимей для него пускать в ход всю артиллерию культового словаря и уравнивать победителей в конских состязаниях с богами-победителями мрака. Язык дорической хоровой лирики принимает здесь подчеркнуто-культовый характер, исполненный почти богослужебной торжественности, совершенно исключительной религиозной пышности.
άναξιφόνμιγγας ύμνοι,
τίνα θεόν, τίν’ηρωα, τίνα δ’ανδρα κελαδήσομεν;—
Так начинается, например, II Олимпийская победная ода. Но ведь этот язык становится понятен, если вспомнить, что хор воспевает Терона Акрагантского, тирана одного из мощных городов Сицилии, который должен быть отождествлен с богом или героем потому, что он. тиран, а не бог или герой, и еще потому, что Пиндар получил плату за свой гимн. Но здесь два момента: один — идеология крупной денежной знати, которая питает льстивую песнь и сама питается ею; другой — тот, что именно для денежной знати нужно бережное оберегание культовых ценностей и самое тщательное следование обрядово-религиозным шаблонам. И вот оды Пиндара воспроизводят архаический язык гимнов в честь победного божества, сохраняя точнейшую верность обрядовым схемам; здесь миф, здесь богатейшее раздолье метафор и старинных составных эпитетов, здесь пророческий тон, поучения и изречения архаичных ‘поэтов’, одержимых богом, здесь оракулезный и темный смысл, сквозь который
[18]
пробивается преувеличенное значение поэта-певца, получающего Увы, денежное вознаграждение за свой труд.
Но выше я сказала, что индоевропеисты стараются прикрепить к каждому жанру особый язык, как жанровую данность. Они разрывают язык и предпосылки к его созданию, язык и классовое мышление. У них язык хоровой лирики — верх позднейшей искусственности, а язык лирики сольной — образец древней простоты. Уже прочно установилось мнение, что ямбико-трохаическая поэзия составляет особый изолированный жанр, писанный на языке простом, общеупотребительном; самый ямбический размер этих стихов родственен, якобы, размеру Вед, и обработан учеными поэтами, — хотя в народной поэзии он жил самостоятельно. Традиция, якобы, требовала, чтоб ямбико-трохеическая поэзия писалась на ионическом разговорном языке — не на языке матросов, и носильщиков из Милета или Колофона, но на цивилизованном языке, выработанном в Малой Азии.[26] Между тем, ямбико-трохеическая поэзия, имеющая свою палеонтологию и связь с земледельческими культами, бывала использована в тех случаях, когда появлялась идеологическая потребность в реалистическом воспроизведении откликов на окружающую действительность. Самая возможность появления такой потребности связана с определенным этапом классового сознания. Время апогея в Ионии торговой аристократии есть время, когда религиозное и мифотворческое мышление начинает изживаться; денежные интересы переформляют сознание — воздействуя не в прямом, конечно, смысле — и выдвигают реальную, бытовую тематику, бытовые мотивы. Однако, рабовладельческое общество идет к реализму в течение многих веков, но так до него и не доходит; действительность воспринимается условно, как нечто, противоположное религии и божественному началу; в философии торговой аристократии мир становления, бытие, индивидуализация получают отрицательную характеристику, как противопоставление единому безличному ставшему; бытие и зло отождествляются. Отсюда— несерьезное отношение к реальному. Для реалистических мотивов используется культовая ямбика, издавна связанная с богослужебной шуткой и инвективой; разрыва с традицией нет, и реалистическая тематика получает поэтическое оформление по-старому. Язык здесь во многом соответствует классово-обыденному. Конструкция проста, словарь употребительный, с кусками обыденной фразеологии, где слова даются произносительно, в сокращенном виде.
Ἑρμῆ, φίλ’ ?ρμ?, Μαιαδε?, Κυλλ?να?ε,
δ?ς χλα?ναν ?ππώνακτι, κάρτα γάρ ?ιγ?
καὶ βαμβακίζω (fr. 22—23) —
говорит сам о себе поэт VI века из Ефеса, сатирик Гиппонакт.
ἐμοὶ δέ Πλοῦτος—ἔστι γάρ λίην τυφλός—
[19]
ἐς τῳκὶ ’ἐλθὼν οὐδάμ ’εἶπεν Ἱππῶναξ,
δίδωμι τοι μνᾶς ἀργύρου τριήκοντα
καὶ πὸλλ ἔτ ’ἄλλα’· ’τὰς φρένας γὰρ δείλαιος (ΪΓ. 25).
Здесь изумительна функциональность семантики некоторых языковых средств; так, элизия и кразис нужны Гиппонакту не для того, чтоб устранить зияние, а для введения разговорных выражений (τῳκι’, πολλ’, ἔτ ’ἄλλα’); метр увязан со смыслом языка, и ударения ритмические совпадают с ударениями разговорными. Самый холиямб, хромой ямб, оттого введен, чтоб не насиловать разговорных ударений (т. е. чередования долгих и кратких в обыденном произношении) — то явление, которое мы встретим в языке Еврипида, снижающего поэтизацию. Характерно, что Гиппонакт, писавший свои ямбы на очаровательно-живом языке, был воспринят позднейшей традицией, и в том числе буржуазной наукой, как автор языка грубого и вульгарного: рабовладельческая легенда изображает его бедным, грубым и безобразным (тоже своеобразное классовое искажение реальности!), а буржуазная легенда делает из него пролетария...
Что касается до афинской земельной аристократии, то она пишет трагедии и комедии стихотворным размером, поэтизированным, лишь частично смешанным с обыденным языком; хоры, хоровая лирика написаны по-дорически — древнейшие части, драмы сохраняют древнейшие формы языка, издавна за ними закрепленные.
Итак, у каждого класса увязка между языком и самим литературным произведением настолько тесна, что разорвать ее невозможно; но это вызывается не требованием жанра самого по себе, не тем, что язык оды или язык ямба должен быть всегда именно таким, в силу своего существа, но тем, что классовая идеология, создававшая по конкретным социально-экономическим условиям данное литературное произведение, создавала и не могла не создавать и соответствующий литературный язык. Так получилось, что языки различных классовых прослоек в различных условиях стали отличаться между собой, и язык элегии или язык ямба, язык трагедии и язык фарса с необходимостью стали различными тоже. Это идеологическое единство между литературным языком и литературными видами воспринимается в дальнейшем, как необходимость, вызываемая самой природой жанра; для греческого поэта той эпохи, когда данное поэтотворчество уже невозможно, написать оду (эпиникий), элегию, ямб — это значит сложить стихотворение по совершенно определенной структуре, языком, весь характер которого заранее известен. Вот этот-то стоячий трафарет формы, когда-то бывший живым классово-идеологическим содержанием, буржуазная наука склонна принимать за жанровый „диалектизм“. Эдуард Норден называет такую черту стилизацией и искусственностью; по его словам, стиль у греков—ученое искусство, которому подчинялась индивидуальность, и один и тот же писатель писал в различных стилях,
[20]
смотря по содержанию. „Стиль в древности, — говорит он, — это одежда, которую он (человек древности) менял по желанию“.[27] В этих словах Нордена — полное непонимание классовой сущности стиля, в частности, литературного языка. Подчинение традиции — это не просто литературный прием, а примета определенной классовой идеологии. Для рабовладельческого общества, замкнутого в системе своего производства, экономически топчущегося на месте, с резким разделением на совсем освобожденных от труда и на исключительно трудящихся, для сознания этого общества в его нетрудовой, эксплоатирующей части очень характерно отсутствие далеустремленности, концепции качественной новизны, самой возможности преодолеть виснущий над ней гнет прошлого. В таких условиях стилизация — классовая преемственность форм, а доля сознательной искусственности — не фокусничанье автора, но закономерно проявляемая в нем классовая идеология. В такой же, однако, мере искусственно и все греческое искусство — музыка, скульптура, живопись — где все решительно складывается по определенным стереотипам, или, как это принято называть в скульптуре, по канонам. Доля личного участия в языкотворчестве не есть величина постоянная, внеисторическая; роль личности не может доминировать в языковом творчестве тогда, когда общественные отношения не дают ей складываться, как творческой личности, в производственном процессе. Стабильность традиции и ее роль в античности объясняются стабильностью, историческим долголетием самого господствовавшего в античности класса, все одного и того же, рабовладельческого, того, который с веками все усиливался и на протяжении десятка столетий не был сменен антагонистическим классом.
7.
Появление в Греции литературного прозаического языка знаменует собой несомненный сдвиг. Впервые прозаический язык появляется там же, все в той же Ионии, в силу специфических условий экономики, т. е. под влиянием обширного торгового оборота. Новый этап в развитии производства сказывается на классовых взаимоотношениях и на мышлении представителей земельного богатства, которым приходится бороться и в борьбе уступать позиции денежным богачам; вместе с господством они теряют в условиях денежного хозяйства и основные идеологические предпосылки для культивации религиозно-поэтических форм, уже получающих в этих новых условиях привкус отжившей, устаревшей, не актуальной более архаизации. Интересно, что представители этого же класса, перекочевавшие в Великую Грецию (Италию) и Сицилию, т. е. попав в иные экономические и социальные условия, еще находят базу для продолжения
[21]
архаических жанров философского эпоса,[28] а Гераклит Ефесский, озлобленный против „буржуазных“ революций реакционер, оставляет нам свою прозу, еще на половину, так сказать, поэтическую, но уже лишенную метрики и строфичности, прозу, как я уже говорила, писанную на условно-классовом языке. В Аттике два языковых течения идут в двух различных планах: с одной стороны, доживает свой век язык ионической литературной прозы, язык торговой аристократии, которая теряет свое политическое и социальное значение в условиях экономического порабощения сперва Лидии, затем Персии и, наконец, экономически и политически возросших Афин. Мы видим по Геродоту, что время поэмосложения, что время повышенного тона, величественного языка уже миновало; ионийский историк дописывает в Афинах на своем ионийском языке, который в значительной степени прост, наивен, смешан с элементами обыденного языка. Другое языковое течение тоже не аттическое: оно, очень знаменательно, идет из Сицилии, из этого древнего культурного центра, в котором скрещивались двуединые культуры дорян и ионян, бывших пеласгов, иберов и этрусков. Отсюда приезжает в Афины Горгий со своим, якобы, новым художественным языком так наз. украшенной прозы. Это не первый случай, что Афины получают мировую премию за культурные ценности своих соседей и врагов. Один век господства Афин заставил не только всю античность, но и всю буржуазную науку искаженно представлять историю греческих этнических государств и называть греческим языком — язык аттический. Между тем, Аттика не начала ни одного языкового рода, ни одного литературного жанра, не создала самостоятельно ни одной философской системы и ни одного из видов искусства. Подобно живому, блещущему дарованием, публицисту, которому мало дела до этики, она воспользовалась всеми идеями своих трудолюбивых и добросовестных товарищей, чтоб преподнести истории чужие ценности в ослепительно-уверенных, чересчур законченных и, якобы, нацело самостоятельных формах.
8.
В буржуазной науке взгляд на происхождение литературного языка греческой прозы совершенно исключительный. Считается, что его изобрел Горгий; если не изобрел, то ввел; если не ввел, то, во всяком случае, перенял от другого изобретателя. Одни называют таинственные имена не дошедших до нас предшест-
[22]
венников Горгия, другие смягчают вывод, перенося центр тяжести с отдельного изобретателя языка на тот языковый жанр, который служил для Горгия прототипом и источником заимствования. Во всяком случае, Горгий считается центральной фигурой в деле создания греческого художественного языка, и от него идут две линии: одна — до Горгия, где либо пустота, либо бледные предшествия, либо языковой источник, другая — после Горгия — блестящий путь прозаического языка с двумя течениями, аттицизмом и азианизмом, причем азианизм, пышный стиль языка, связан всецело с Горгием. Приезд Горгия в Афины в 427 г. до н. э., азианизм — языковое течение вплоть до IV в. п. к. э.: вот каково влияние этого Горгия, если восемьсот пятьдесят лет длится борьба двух языковых стилей и в теории и в практике, а виновник один этот Горгий, случайный гость Афин, заезжий сицилиец! Что же было бы, если б в 427 г. Леонтины не послали со своим посольством Горгия? Или если б, вместо Горгия, был избран какой-нибудь Никомах или Каллистрат?— Художественного прозаического языка не было бы в Афинах. Не было бы ни азианизма, ни значит, аттицизма. Демосфен бы еще кое-как писал; но Исократ закрыл бы свой рассадник пышного языкового стиля; а Цицерон не писал бы вовсе, не зная, чему отдать предпочтение; язык художественной прозы погиб бы совсем, и Апулею пришлось бы писать „Золотого осла“ сразу по-немецки. А главное, не будь Горгия, не было бы риторики. Без риторики же не могла бы существовать формалистическая теория художественного языка...
9.
Горгий был софистом и ритором; с его именем связано не только начало художественного языка греческой прозы, но и риторика, красноречие практическое и теоретическое. Это дало повод буржуазной науке смешать навсегда проблемы прозаического языка и риторики, как красноречия, как языка ораторов. Она считает весь литературный язык греческой прозы поголовно риторическим. А как же язык историков и философов, не риторов? Здесь ответ такой: их язык находился под влиянием риторики и ее стиля. Если же это не подходит к языку Фукидида или Полибия, то ответ несколько смягчается: данные историки не избегли влияния риторики, хотя пользовались ею очень умеренно. [29] Что же такое эта риторика? — Искусство художественной ораторской речи, скажет буржуазная наука. Ораторы, в поисках наибольшего воздействия на слушателей, украшали свой язык; изучив высокие образцы поэзии и рецептуру художественности, они стали по этим образцам украшать свою речь, — и это-то начало красноречия; итак, стиль риторики, язык риторики складывается под влиянием языка эпоса, лирики и драмы.
[23]
Метод этого влияния — заимствованье, конечно. Риторика —детище политической жизни Афин — завладевает литературой настолько, что убивает поэзию, — и если поэтические жанры сходят с исторической арены, то этому виною она.[30] Никто не избег этого, фатального почти, влияния риторики, как бы он ни был далек от нее, как от профессии. Основными украшениями языка были: ритмичность, периодизация и большее или меньшее количество поэтических фигур — т. е. как раз то, что и ввел в аттический язык Горгий. К концу IV века ораторское искусство начинает, с этой точки зрения, вырождаться; его новая вспышка относится уже ко временам римской империи, но здесь его характер уже упадочный, и перед нами — аффектированная декламация.
10.
Совершенно бесспорно, что проблема литературного языка греческой прозы не может ставиться без увязки с проблемой риторики. Но вовсе не потому, что Горгий был и ритором и изобретателем художественного языка прозы, что риторический язык ввел в прозу приемы украшения. Нет, конечно, не в этом дело, а в том, что риторы были представителями той классовой идеологии[31], которая создала язык художественной прозы. О Горгии, как изобретателе нового языка, уже не приходится серьезно говорить — это значило бы возвращаться к пониманию языка самими греками. Но не случайно, конечно, что софист Горгий выступает на исторической сцене, как новатор, и как новатор в области прозаического языка. Какая разница между пророческим языком Гераклитовых философских изречений, между застывшим языком философской поэмы архаически-неподвижного и торжественного Парменида, между высокопарным эпосом Эмпедокла, где автор выводит себя спасителем-врачевателем, в пурпурной одежде, с венком на голове, шествующим среди окружения учеников и трепещущей толпы — между этими древними философами и этими философами новыми, обучающими за плату кого угодно! Жрец-пророк-маг сменился философом, еще частично шаманом, врачом и теургом, который продолжал быть специалистом по вселенной и писал метрическим темным языком; теперь и этот философ сменяется платным учителем, торгующим уменьем рассуждать, профессиональным учителем философского ремесла. Мы в Аттике, в городе-государстве Афинах, где городская жизнь достигает после войн с персами кульминационного развития, где денежный рынок, обогащенный экономическим господством над рынками союзников, и торговый ростовщический капитал вызывают перестановку классовых сил, где у власти торговая и промышленная, ремесленная и богатая крестьянская часть рабовладельцев, называемая демократией. Софисты —
[24]
идеологи этой новой классовой прослойки; они учителя — нечто вроде трудовой интеллигенции; философия для них не только не ученье Парменидовой Богини Истины, но не истина вообще, и они готовы обучать каждого философской джигитовке. Язык изменяется. Вместо характера классовой изолированности, исключительности — язык у софистов становится объектом преподавания и популяризации. Как характерно, что они стилисты, грамматики, теоретики языка рядом с исключительно-огромной языковой практикой! Идеологи той прослойки класса, которая нуждается в средствах широкой речевой коммуникации, софисты проводят в жизнь новые нормы языка и занимаются разработкой новых языковых теорий. Но это — все. Дальше этого их историческая и личная роль не заходит. Дальше действуют уже не они, а только все та же классовая идеология, что и у них. Поэтический язык теряет свою актуальность вместе с жанрами поэзии, но не из-за риторики, а в силу изменения общественных отношений, новых этапов классовой борьбы и новой идеологии. Главенствует не сумма риторических приемов, а новая идеологическая установка. Греческие прозаики представляются подражателями риторов потому, что и те и другие вырабатывают один и тот же язык. Мы должны совершенно свежими глазами еще раз посмотреть на тот факт, что прозаический язык — первый язык-разговор, и что до него в литературе не было вовсе языка, как такового, а было только словесное сопровождение музыки. Это то, что мы постоянно забываем, потому что оно почти недоступно нашему пониманию. Все пелось: эпос, индивидуальная лирика, элегия, ямб, ода; философия пелась; трагедия была оперой, комедия опереткой. Прозаический язык — первый, на котором говорили. Но наше внимание к своеобразию такого первого художественного языка должно быть обострено. Мы ждем, что это еще не сразу и не вполне разговорный язык; и для нас особое значение приобретает напоминание римской империи о театрализации позднейшей риторики, об ее декламационном характере, о жестикуляции и мимике во время чтения прозы, наконец, о музыке, сопровождавшей этот прозаический язык. Это уже не одно вырождение риторики, конечно! Помня странные черты внучки, мы всматриваемся внимательней в необычное лицо бабушки и распознаем в нем то, что казалось случайным, но оказалось родовым. Буржуазная наука, конечно, права, когда дает эмпирические выводы о поэтизмах риторического языка; она остается правой и тогда, когда отождествляет эти поэтизмы с языком эпоса, лирики и драмы, но она делает безусловную ошибку, пытаясь объяснить эти факты заимствованием и искусственностью. Прозаический язык, только что порвавший с музыкой и пением, остается мелодичен; совершенно естественно, что это стадия языка, в которой музыка еще продолжает жить в самом языке. Периодичность и ритмика — вот те два главных элемента прозаического языка, которые несут
[25]
еще на себе напевную функцию; они соответствуют двум основным элементам поэтического языка — строфичности и метрике.
Ритмическая проза, как и метрическая поэзия, не вышли одна из другой; они равноправны и параллельны, как две разновидности музыкального ритма. Прозаический литературный язык складывается по определенному ритму и расчленяется на определенные периоды. Симметрия типична для него: попарно соединенные члены периода состоят из одинакового числа слов, и слова состоят нередко из одинакового числа слогов; эта симметрия бывает особенно акцентирована благодаря так называемым риторическим рифмам, т. е. одинаковым окончаниям флексий. Антитеза в периоде несет функцию контраста, анафора повторяет одни и те же слова в начале обоих членов антитезы; исокол создает равномерность этих общих антитетирующих членов; и, наконец, ритмическое единство всего периода держит в музыкальной гармонии всю фразу.
Вся внешняя структура прозаической речи соответствует внешней структуре поэтического языка: члены периода—это строфы, причем антитеза — это антистрофа, исокол — это метрическое единство строфы и антистрофы. Не случайно, что член периода κώλον значит член в смысле 'нога’, в то время как стопа, ступня, нога служит мерой метра в поэтическом языке, а стих στίχος (от στείχω ступать) снова дает ту же связь с движением ноги, с ходьбой; самое στροφή строфа, латинское versus, означает поворот, а антистрофа — возврат; мы знаем, что хор пел и двигался, пел и шел в процессии, пел и притаптывал,— период, περίοδος, и значит круговое движение. Анализ терминов показывает, что структура прозаической речи имеет тот же генезис, что и поэтической;
[26]
хоровое шествие, хоровая пляска, в которой прямой ход и поворот уравниваются симметрией, с одинаковым движением в зачине и в концовке каждого отрезка движения: вот структура кино-ритмики, оставшаяся в литературном языке. Теперь понятно, что таковы же и пресловутые „украшения“ языка художественной прозы. С точки зрения формалистической поэтики, это все „поэтические фигуры“.[32] Но мы уже достаточно хорошо знаем, что никаких фигур самих по себе нет, и что они созданы мифотворческим мышлением первобытного общества; с крушением же внеисторичности и мировоззренческого произвола поэтического творчества переживает крушение и основной подход буржуазной науки к риторическому языку. Образность, обилие тропов, особенно метафор и эпитетов — общее культурное наследие, которое оказалось, как и ритмика, равно использовано различными классовыми группировками при создании как поэтического, так и прозаического языка.
11.
Вопросы литературного языка и литературного произведения неразъединимы. Почему в Афинах доминирует проза ораторская за счет повествовательной? Почему в Греции ни у одного из племен-государств никогда не было новеллы, повести, романа и всего того, что называем — мы — художественной прозой? Почему повесть и роман появляются на греческом языке уже после смерти Греции? Но почему, когда они появляются, они пишутся риторическим языком? Следовательно, вопросы риторики не могут быть сдвинуты с места, когда идет речь об языке аттической прозы, но увязка этих двух проблем лежит в плане классового мировоззрения, а не в случайной личности того или иного софиста. Обычное отсутствие палеонтологического анализа приводит к тому, что явления объясняются не генетически, а из их готового наличия; тем самым исчезает спецификация. При анализе риторики нужно иметь в виду, что это не только жанр политического красноречия, взращенный Афинами V века, но и один из самых архаичных долитературных жанров, подобно драме. Произнесение речи, как рассказа, относится еще к тотемистическому периоду, а ее кинетическое и ритмическое воспроизведение к периоду, “предшествующему звуковой речи. Семантика произнесения рассказа есть семантика космической реновации. Связь рассказа, действа рассказывания ставится в связь с сиянием солнца; слово уподобляется свету; логос — это в генезисе космос, небо, столько же мировой свет, сколько, впоследствии, и демиург. Эта архаичная семантика рассказа, в акте которого преодолевается мрак, тьма, позднее смерть, проявляется в том, что древнейшая литературная
[27]
композиция — это обрамление в форме рассказа, и как раз личного рассказа (речь тотема о себе самом, в которой он регенирует); отсюда ведут свое происхождение и композиции по дням — декамероны, гептамероны и пр. Рассказы у огня, страшные рассказы на ночь, связанные с праздниками убывания и нарастания света (как, напр. рождество), счастливо кончающиеся — это все остатки былой значимости рассказывания. Особенно ярка эта значимость в композиции „Семи мудрецов“, где немота совпадает со смертью героя, рассказ с жизнью, или „Тысячи и одной ночи“, серии рассказов, в акте которых ночь преодолевается рассветом, смерть заменяется жизнью. Отсюда — надгробное слово, выполняющее функцию оживания и избавления от преисподней. Отсюда — хвалебная речь, первоначально без хвалы, но приносящая жизнь тому, в честь кого произносится — а произносится она для тотема, т. е. для себя же. Отсюда — речь при состязании ('брань’ в обоих смыслах) и речь-состязание, речь-борьба как двойной акт слова и действия, тождественных друг другу. Охотничья идеология воспринимает мир в категориях борьбы, схватки-поединка, и словесный акт остается всюду впоследствии во всех культовых действах, семантически отождествляемых с борьбой, как, напр. в актах еды (трапезный агон с его речами), в храмовых и театральных состязаниях, в судебных и т. д. Этот рассказ тотема произносится жрецом-пророком-магом и потому монологичен: это тот самый рассказ, который прикрепляется к трапезному агону и ложится основанием будущей драмы, с ее словесным поединком, рассказом-речью вестника, с речами героев. Ритм, музыка, шествие, разыгрывание одинаково сопровождают рассказ во всех формах обрядности. Монологический рассказ, развиваясь параллельно драматическому действу, ведет, как и до-литературная драма, обрядовое существование среди греческих племен; в частности, в Сицилии, месте социального, некогда, объединения пеласгов, трагедия и комедия продолжали жить в до-литературном виде, и здесь же как раз бытовала до-литературная риторика. Впрочем, я не собираюсь развивать сейчас мысли о риторике, как жанровой параллели к драме, оставляя это, так сказать, про себя; я только хочу указать на то, что риторика имеет свою палеонтологию наряду с другими художественными жанрами, драмой, лирикой, эпосом и т. д.; и что как те получили функционирование в условиях классовой борьбы, так и она. Эта поправка на палеонтологию вносит следующие изменения: риторика оказывается архаичным словесным жанром, имеющим этап культового прошлого, и ее функционирование в рабовладельческом обществе получает спецификацию, какой нет в политическом красноречии Англии или Франции. Театральный характер риторики во времена римской империи или ораторство в театре, на Олимпийских и Пифийских мусических состязаниях, в столовых, во время торжественных обедов — это все возможно только для риторики ар-
[28]
хаичной Греции, государства, предшествующий этап которого — племенной строй. Конечно, социальные условия дают риторике новое качество; конечно, призыв к ее функционированию совершается в условиях классовой борьбы Афин V века; но спецификация может быть уловлена именно тогда, когда содержание риторики будет взято вместе с противоречием ее форм. Но единый глоттогонический процесс неразрывен с единым поэтогоническим процессом. Язык греческой художественной прозы не может быть понят без ее палеонтологии. Зачем практическому красноречию вся эта архаизация языка, эта тяжелая артиллерия так называемой искусственности? Торговцу богачу и промышленнику для получения доступа к власти, ростовщику и торговцу рабами зачем эти антитезы и исоколы, внутренняя рифма, одинаковое количество слогов в симметричных словах? Очевидно, не все решается готовым фактом в его наличии. Мог ли быть прозаический аттический язык иным, чем он был, если б Горгий и не приехал в 427 г. в Афины? Нормы языка в различных исторических условиях различны. Перед нами рабовладельческое общество. Как бы оно до сих пор ни модернизировалось, на какую высоту ни ставилась бы его культура — все же его рабовладельческая сущность не может быть затушевана. Земельная знать сменяется знатью денежной, но это не приход нового класса с новой идеологией, а все тот же единый класс рабовладельцев, поставленный в новые экономические условия; идеология его частично изменяется, но ее классовая сущность остается той же. Разрыв между языковой формой и содержанием углубляется; язык снижен, близок обыденному по лексике и содержанию, но осложнен формально; несомненно, что на бирже и в лавке не говорили исоколами и антитезами; но литературные традиции по прежнему священны. Конечно, вопрос прозаического языка стоит в неразрывной связи и с вопросами реализма, как известной формы мировоззрения. То, что рабовладельческое сознание не может освободиться от религиозного восприятия мира, то, что действительность воспринимается им искаженно, как нечто низменное и вульгарное — это дает себя знать и в языке. Не может обыденный язык быть торжественным у рабовладельцев, так как обыденность для них низменна. Нарочитая удаленность от разговорного языка и приемы для избежания обыденности свойственны авторам-прозаикам; но они не могли понять, что это как-раз то, что объективно соответствовало их сознанию. Они наполнили новым содержанием старые культовые формы языка, но дальше этого пойти не могли. На мир явлений было наброшено стереотипное мерило; мысль не преодолевала условных границ „отсюда-досюда“. Простой, почти обыденный язык Андокида казался неприятным, убогим; напротив, пышный язык горгианцев очаровывал. И приходится сказать, что для своего времени азианизм выполнял более прогрессивную функцию, чем аттицизм, поскольку полнее выражал новую классо-
[29]
вую идеологию.[33] Замкнутость и бесперспективность этого языка соответствовала ограниченности сознания, отсутствию перспективы в рисунке, нанизанности композиции сюжетов и жанров, бесперспективности античного способа производства и отношениям между паразитарным классом и его рабами.
12.
Итак, софисты та новая прослойка, которая наиболее выразительно представительствует за новую идеологию, вызванную развитием городской и торговой, денежной жизни Афин середины V века. Риторика становится специфической для Аттики формой художественной прозы, а риторический язык — специфичным языком этой прозы, так как здесь, у софистов, он профессионизируется, кристаллизуется. На этом языке пишут все представители той же классовой прослойки; но в самой античности, которой чужд социологический подход, этот классовый язык представляется именно риторическим языком, изобретенным Горгием или одним из его предшественников. Однако все то, что было в известных исторических условиях единственно возможным для создания языка, то при изменении этих условий представляется в ином освещении и кажется нормой, —следовательно, утрируется. Конечно, и это недаром.[34] Но во времена римской империи, когда оформляется роман и повесть, его языком оказывается литературный, уже стилизованный, былой язык художественной прозы — так наз. „риторический“, как и во времена эллинизма поэтическим языком становится язык древних лириков и эпиков. Но и это тоже недаром.
Конечно, понятие литературного языка не одно и то же для целой формации, и характер его меняется вместе с изменением классовых соотношений. Но можно сказать одно: литературные языки Греции представляют собой специфический этап в истории европейских литературных языков на пути от музыкальных языков к разговорным. Спецификум этот заключается в том, что греческий прозаический язык еще вполне параллелен поэтическому, хотя и значительно развит за счет классово-обыденной речи. Самая пропорция между дозами обыденного языка и литературного была неодинакова и зависела от степени овладения реалистическим миросозерцанием; но каждая из классовых прослоек, становясь у власти, давала литературный язык, в большей или меньшей степени условный. Самое понятие литературного языка, впрочем, тоже условно и тоже исторично.
О. Фрейденберг.
[1] В этом отношении эпоху составила книжка Zarncke, Die Entstehung der Griech. Literatursprachen, 1890.
[2] Meillet, Aperçu d’une histoire de la langue grecque, 1913, 130.
[3] Meillet, Aperçu d’une histoire de la langue grecque, 1913, 120.
[4] Ib. 125.
[5] Ib. 440.
[6] Ib. 133.
[7] Ib. 134, 135, cp., 126.
[8] Ср. слова Н. Я. Марра, Языков. политика яфетич. теории и удмуртский язык. Избр. работы, 1933 г., т. I, стр. 275: „Яфетическая теория... приучает и в звуках ценить в первую очередь не формальное выявление их, а идеологическую значимость, которой подчинена звуковая система, сторона техническая. Она обостряет нашу исследовательскую чуткость к учету на одних правах всех наречий, всех говоров, без оказания тени великодержавного предпочтения одному из них“.
[9] Aristot. Ars. poet., 1458а 18.
[10] Op. cit. Herod. V. 9, Meillet, 139. По H. Я. Марру, лигурийский язык и язык кипрский генетически увязаны. См. Яфетич. Кавказ, ук. Сб. 111, и Чем живет яфетич. языкозн., 167, 170.
[11] Meillet., 193.
[12] Н. Я. Марр, Значение и роль изуч. нацм., там же 235 — 236.
[13] Там же, 236.
[14] Там же.
[15] Там же, 243.
[16] Н. Я. Марр, Значение и роль изуч. нацм., 241.
[17] Н. Я. Марр, Постановка учения об языке в мировом масштабе, 1928, 30. Его же, В тупике ли история материальной культуры? ИГАИМК, 1933, 114.
[18] Н. Я. Марр, Знач. и роль изуч. нацм., 241.
[19] Н. Я. Марр, Яфетические языки, Избр. раб., I, 309. Его же. Об яфетической теории, ПЭРЯТ, 221, 224.
[20] Н. Я. Марр, Чем живет яфет. языкознание, Избр. раб., I, 170; Его же, Значение и роль изуч. нацм., 244.
[21] См. И. Г. Франк-Каменецкий, Растит. и землед. в поэтич. образ. Библии и в Гомеровских сравнениях. Язык и Литерат. IV, 1929, 123.
[22] О подобной структуре языка у Н. Я. Марра, Яфетич. языки, избр. раб. 1, 296, 298.
[23] О таком восприятии времени у египтян см. статью И. Г. Лившица в Сборнике в честь Н. Я. Марра, изд. Акад. Наук.
[24] Наблюдение, сделанное Meillet, 210, верно, но неверно его объяснение.
[25] Таков у греков жанр воспоминаний: в нем сохранение и удерживание всего прошедшего. Это не антикварность александрийцев; здесь — лицо, обращенное назад. Таковы и античные анекдоты, вымышленные истории о забытых людях и событиях, основании городов и т. д.
[26] Meillet, 206.
[27] Е. Norden, Die Antike Kunstprosa, 1898, 1, 12.
[28] Я имею в виду пифагорейцев, образовавших свою школу, и элейцев. Знаменательно, что философские школы представляли собой религиозное общество, в котором учитель почитался, нередко, в культовых формах. Тот же религиозный характер философских школ сохранился, в сущности, вплоть до IV в. Перипатетика, обучение философии во время ходьбы (якобы, гулянья по аллеям!) в форме диалогического разговора, генетически связана с религиозным шествием и речевым состязанием — двумя элементами драмы. Торжественный въезд в город Эмпедокла, напоминающий въезд в город божества - спасителя, одно из предшествий этого.
[29] Norden, 95 sqq.
[30] 1b. 78.
[31] [Id+ de cl]
[32] Напр. Meillet, 140, говорит: « Метафора не столько явление языка, сколько прием стиля ».
[33] Как термин, азианизм относится к III веку, но по существу он связан „горгианством“.
[34] Прекрасное объяснение этому явлению дает В. А. Гофман, Слово оратора (Риторика и политика), 1932, 110.