Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы
[44]
Реформа письма и грамматики — это весьма важное дело, дело, чреватое громадными последствиями, для нас строительными, а для наших противников разрушительными. Представьте себе, это также политический классовый вопрос. Его вовсе нельзя сводить, а на наш взгляд — преступно, сводить, к письму и хотя бы к грамматике. Если бы даже ограничиться реформой письма, это вопрос вовсе не такой простой, какого бы языка он ни касался, тем более издавна письменно-культурного языка.
На Западе без глубокого социального потрясения немыслима никакая действительно потребная реформа письма. Попробуйте реформировать фонетически английское или хотя бы французское письмо. Это равнялось бы тому, что утопающего для спасения стали бы окачивать с берега ушатами воды. Если дело несколько, казалось бы, легче обстоит в южных романских и на севере в «чисто» германских языках, — это именно потому, что так кажется при неучете коренных расхождений между звуковой речью трудовых масс и ее разновидностями с простой, хотя бы невзыскательной текучей разговорной речью образованных слоев населения каждой из соответственных стран. То же самое на Востоке. Даже у нас в пределах Союза, например, у такого малочисленного национального коллектива, как армяне, вопрос о реформе не может не встретить существенных препятствий, поскольку этот восточный народ, с мировым хозяйством и великодержавной общественностью в минувшие века, помимо забот о современной речи образованного класса, имеет на руках, точно проклятие, блестящее культурное прошлое с богатейшим классически развитым, мертвым, феодальным языком; и этот язык доселе продолжает свое изолирующее нацию воздействие на оформление современной литературной речи. Когда приступают к реформе письма, — да она как будто и совершилась в отно- [45]
шении современной речи в Советской Армении, — неизбежно возникает тяжелый для нации (в прежнем буржуазном представлении) вопрос жизни и смерти, вопрос о полном разрыве с зарубежными армянами, имеющими литературный язык, и без того расходящийся с кавказским армянским языком. И вполне естественно, если до сих пор в подлежащих кругах питают сомнения касательно прочности проведенной реформы (кстати сказать, весьма по тем же причинам поверхностной) и кое-где не прочь вернуться к старой орфографии, которая для существующей основной установки самого языка является, несомненно, более последовательной.
Кажется, ни в какой реформе не нуждается грузинское письмо, да и язык, демократизировавшийся так, как нигде никакой, стоящий на рубеже пролетаризации. Но хотя это так кажется в смысле натуральности, на самом деле корни такого счастливого положения вещей — не магия, конечно, но и не таланты академических языковедов, — слава небу, их вовсе не существовало у грузин даже в той мере, как у армян! — а в том, что бюджет грузинского царства превосходил бюджет французских королей в средние века; и тогда, и позже жестокая классовая борьба за овладение источником этого богатства вела к тому, что, не удовольствовавшись торжеством светских феодалов над феодализованной церковью, выразившимся не в реформе орфографии, а в создании нового литературного языка и нового письма вместо церковного христианского письма-языка, стали напирать на примиренный друг с другом единый фронт феодалов и духовенства другие социальные слои, в числе их буржуазия, крупная и мелкая, часто вовсе не национальная грузинская, и в первую очередь крестьянство, также отнюдь не одной с феодалами национальности, во всяком случае не одного с ним так называемого племенного состава. Нам здесь не место разъяснять чрезвычайную сложность и давать детально разработанный ход процесса, тем более, что до сих пор нет у нас истории подлинной жизни народов Кавказа, все смазано до неузнаваемости феодально-буржуазным построением. И это — причина, что с Октябрьской революции наши привычные представления, точно роскошные, но никому не нужные вазы, разбиваются вдребезги; сыны неучтенных историей революционных движений с различных районов «варварской периферии (в частности и на нашей памяти в Грузии с аграрных движений 1905/6 годов) продвигаются на ответственные роли в руководящую организацию не одного всесоюзного значения, а демократизированный грузинский язык, что на рубеже пролетаризации, попадает в тупик: ему массы не сегодня — завтра вынуждены будут объявить «мат», как только он встретится с нацменовским вопросом, даже в Грузии многоглавым, ибо процесс демократизации шел, как полагается в буржуазно-феодальных странах, сверху вниз. Дело же в том, что у народов с богатой древней культурой письмо заслонило живую речь, письменности скушали языки. В науке за этими деревьями-письменностями весьма плохо замечают закованные в них до удушья живые языки и совсем не видят леса языков, между тем у всех их и у каждого особая общечеловечески оформляющая идеологическо-звуковая грамота, без письменно взращенной грамотности изжитых или изживаемых классов.
Русский язык наименее, казалось бы, в отрыве от языка своего населения; не одно и не два поколения русских и нерусских людей несли сверху вниз часто с опасностью для жизни просвещение и письменную речь господствующих классов в низовые массы, так и оставшиеся в общем на палеолитических и неолитических уровнях своей хозяйственно сродной культуры. В тот же процесс врастания в русскую помещичье-буржуазную культуру втянуты были или втягивались и общественно более сродные национальности через свои соответственные социальные слои. [46]
Но произошла революция. С нею в плановой для нас перспективе — неизбежный коренной сдвиг и в основном орудии общения, т.-е. языке- письме. Новое общее учение об языке (яфетическая теория) эту неизбежность осознает и обосновывает научно как явление творческое и необходимое в интересах именно прогресса. Однако, кому какое дело до этого нового учения об языке, до смешной (даже по библейски-мол) клички «яфетическая» теория?
Образуется один общий фронт у социальных слоев, не имеющих ничего общего между собой, против надвигающейся, для некоторых надвинувшейся грозы. Не на одни академические круги находит страх: «гибнет культура». В результате получается исключительный консерватизм во всех вопросах об языке, о русском же языке в особенности. Не случайность же, что на странице одной ходкой советской газеты появилось утверждение, что ныне русский язык беспризорен, и оно было в другой среде правильно использовано как авторитетный, казалось бы, советский аргумент для совсем не советских методологически организационных выводов по исследовательскому строительству. Чтобы говорить о беспризорности русского языка в наши дни, надо быть слепым на оба глаза и глухим на оба уха или не иметь абсолютно никакого представления о природе звуковой речи, общественной ее природе; дело в сущности так и обстоит. В таком положении возникает вопрос о реформе письма.
Естественно, после некоторых дебатов благополучно решается вопрос о письме: «ещё» будет писаться «ещо» и т. п. Вопрос о письме можно, следовательно, считать ликвидированным.
А грамматика? Если не поздно, позвольте вопрос этот встретить контрвопросом: «а нужна ли вообще грамматика, т.-е. то, что сейчас понимается по существу под грамматикой, не говоря о самом никудышном схоластическом термине, порождении веков, когда человечество действительно абсолютно никакого представления не имело о том, что такое язык?» Нужна ли, следовательно, вообще грамматика, чтобы заниматься ее реформированием или нереформированием?
Если же нужно произвести нечто более сильное, нечто такое, что коренным образом видоизменяет наше отношение к русскому языку и, может быть, перевертывает его низом вверх, то можно ли такой вопрос решать в одной русской среде, в зависимости от специалистов, знающих лишь один свой русский язык или хотя бы все языки одной с ним системы, индоевропейской. Разве в видоизменении или не видоизменении отношения к русскому заинтересованы общественно только русские или прометеиды, т.-е. народы с языками так называемой индоевропейской семьи? Разве только перед русскими стоит вопрос о коренном видоизменении отношения к такой исключительно важной надстроечной социальной категории как звуковая речь? Ведь мысль о реформе, на наш взгляд, подсказывается чем-то более существенным, чем блажью или позывом осложнить русскую речь той или иной формальной условностью. Просто массы говорят языком иного мышления, да и иной формации, все равно, русские ли это по национальности трудящиеся массы или они иной национальности. И преподаватели, воспитанные на господствующем формальном учении об языке, видят провал своего авторитета, не располагая ничем для разъяснения противоречий преподаваемого литературного языка и живой речи, сталкиваясь с противоречиями и в самой живой речи, за которую упорно стоят идущие к ним в учебу массы, и навлекают со всех сторон обвинения в неспособности быть грамотным на «родном» языке. Почему? Это всем известно, кто только достаточно грамотен, чтобы читать. Формально идеалистическое учение, на котором построена так называемая грамматика, абсолютно не приспособлено к увязке ни с живой речью подлинной, ни с ее базой — производством [47]
и производственными отношениями, и с ними растущими общественностью и мировоззрением. Оно не имеет понятия о том, что язык есть изменчивая историческая ценность; оно не может дать конкретного представления о смене одной системы в языках другой, из нее рождающейся, с борьбой в диалектическом развитии системой. Приняв системы различных ступеней, стадиального развития за семьи, каждую с особым независимым источником происхождения, оно выявила свою импотентность шагнуть далее трех позднейших производственно-социальной жизнью человечества созданных систем («семей»), — индоевропейской, семитическо-хамитической и урало-алтайской, путаясь и в них, изучая их как замкнутые миры, и создало исключительно антинаучное мировоззрение не только у лингвистов, но и у всех специалистов, которые в той или иной мере зависят в своих изысканиях от языковедных разъяснений (этнологов, археологов, историков права, литературоведов и т. д.). Отсюда дружный хор протеста не только против обсуждения происхождения языка как метафизической темы, но и против материалистической постановки всех генетических вопросов по языку, разрешаемых яфетической теорией, новым учением об языке, как надстроечном явлении производственных процессов с их техникой и социальных отношений, равно огульное, без вникания в суть дела, отрицание факта, что языки различных систем (так называемых «семей») находятся в «родстве» друг с другом и стоят на пути еще большего взаимного сближения. Поэтому-то созданная таким торжествующим доселе идеалистически-формальным научным мировоззрением грамматика смотрит обозленной волчицей на надвигающихся на нее сотнями, тысячами и миллионами нарушителей ее бумажного канона. Отсюда же недооценка тянущихся к знанию масс, недохват массового энтузиазма науки во встречном движении к ним, недостаток краеведческого момента в работах ученых и еще больше, острее — недохват поворота научных работ лицом к националам. Речь идет о повороте не в смысле облагодетельствования национальностей своими научно-просветительными заботами или исследования недр населяемой ими почвы и основ, выражающих ступень их человеческого бытия, орудия общения — языка (по этим статьям благодетельствовать-то часто нечем), а о вовлечении их, национальных образований, в активность по самопросвещению, в творческую работу над организацией материалов родной им речевой культуры в систему, увязанную с общими нормами языкотворчества и отвечающую насущным запросам жизни, социалистическому строительству в конкретных условиях каждой национальной обстановки, следовательно, и русской. На такой ступени нового стадиального развития, в момент революционного творчества, смешно даже говорить о реформе русского письма или грамматики. Ведь требуется постановка и решение вопроса с учетом всех актуальных потребностей нашей перестраивающейся жизни. Перестройка идет в совершенно новых условиях производства и нарождающихся производственных отношений, поскольку на страже реконструкции и потребной ей культуры стоят с новым осознанием мира массы рабочих и крестьян, а в них и с ними нарастает неслыханная активность с перспективой бесклассового общества. Тут не о реформе письма или грамматики приходится говорить, а о смене норм языка, переводе его на новые рельсы действительной массовой речи. То. что нужно, это не форма, не реформа или новая декларация старого содержания, а свежий сруб с новой всесоюзной, мировой функцией из нового речевого материала, речевая революция, часть культурной революции, одна из существеннейших ее частей и наиболее показательное свидетельство творящих новый мир масс.
Но вот с культурной революцией вообще неладно, а часть идет всегда по целому. Бесспорный факт — наше отставание на культурном фронте от темпа социалистического строительства. Почему? Мы не отвечаем, ибо по [48]
основному вопросу о культурном фронте в общем все ясно: надо было наладить капитальное хозяйственное строительство, чтобы приступить к такой же капитальной реконструкции культурного фронта вообще. Приступ начат, здесь можно говорить лишь о темпе. Но когда речь идет о такой, части целого, как язык, то мы не можем не протестовать против утверждения, что «русский язык беспризорен», тот русский язык, в котором теперь кровно заинтересованы не тонкие образованные слои, по классовому чувству их минувшего господства охранители старой его формации, а многомиллионные массы русских и нерусских равноправных сотрудников в строительстве нового мира с будущим не международным, а единым мировым языком, строящимся уже, вопреки всем препятствиям со стороны изжитых идеалистических теорий и формальных учений, по нормам единого социалистического хозяйства, с упразднением империализма какого бы то ни было национального языка, не исключая и русского. Беспризорен не русский язык. Беспризорно новое материалистическое учение об языке, научно вскрывшее эти совершенно реальные перспективы и не получающее никакого фактического применения даже в нашем Союзе советских социалистических республик по невозможности вовлечь в это дело безоговорочно и с необходимым темпом никакие вузы и академические учреждения или организации. У горсти яфетидологов возникает мысль, даже решение, действовать через головы всех высоко-авторитетных «препятствий», вовлекая в нашу работу непосредственно учительство и молодежь, аспирантскую, даже выдвиженческую, ибо и для этого дела нужны надежные кадры, притом более осведомленные и надежные кадры, чем для такой революционной реформы по написанию, как «ещо» вместо «еще». Никто не отрицает, что и такое упрощение письма хорошее дело, но это — только реформа. Но куда делась революция? Если бы первобытное, подлинно первобытное человечество так поступило с задачею по языкотворчеству, перед ним стоявшей, когда при выросшем хозяйственном и социальном строе с их новой организацией новой техникою ручной речи не хватило для осложнившихся потребностей, и адекватного выражения и приходилось создавать звуковую речь, то доселе люди продолжали бы говорить кинетической или ручной речью, т.-е. приблизительно так, как говорят глухонемые. От реформы самой утонченной и самой глубокой не было бы ни малейшего уврачевания.
Поняли ли первобытные люди это философски или нет, нам сейчас неинтересно, но факт, что они решили отбросить в сторону реформистский путь и произвести революцию, культурную революцию, одним из блестящих достижений которой было создание звуковой речи. Это, пожалуй, было труднее, чем то, что предстоит произвести ныне: поставить дело реформы с перспективой на неизбежность реконструкции языка по потребности современной общественности и строящих масс её.
Предложение? Вооружить всех радетелей об языке по профессии или по любви к родной речи для такой уже назревшей работы современным материалистическим пониманием звуковой речи и проводить то же понимание в массы.