Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы
[32] В ожесточенной полемике, загоревшейся вокруг выдвинутой акад. Марром яфетической теории, индо-европеисты и яфетидологи обмениваются упреками в ненаучности и догматизме. Кто прав в этой полемике? Те ли, кто указывает, что новая теория пользуется методами научного рассмотрения, уже проверенными и отвергнутыми в индо-европеистике? Те ли, кто отвергает «единоспасительность» методов, созданных на материале замкнутого круга индо-европейских языков — этих idola of philology (филологических кумиров), на которые так горько сетовал уже Сэйс (Sayce)? Разумеется, предлагаемые очерки отнюдь не претендуют на разрешение этого вопроса. Их цель другая — путем объективной информации внести некоторый новый материал для освещения этого спора. Их цель — показать, как в настоящий момент в самой индо-европеистике колеблются те положения, которые так недавно еще представлялись догматами. Их цель — указать, с другой стороны, на ряд новых достижений теоретической лингвистики, которые, как кажется, имеют право претендовать на общность. Словом, цель предлагаемых очерков — в кратких чертах охарактеризовать тот огромный сдвиг в методологии и философии лингвистики, который, начавшись на переломе двух веков, приводит в настоящее время виднейших ее теоретиков к решительному отказу от индивидуалистической философии языкознания 19 в. и возвращает их — mutatis mutandis — к социальным теориям 18 в. [33] Ибо — и это становится все более очевидным — перестроить в научную систему колоссальный запас конкретных языковых фактов, накопленных лингвистикой за последние столетия, может только отказ от господствовашей до недавнего времени психологистической концепции языка, как новотворчества индивида, и возвращение к социологическому понятию языка, как над-индивидуального факта, существующего в традиции коллектива и определяющего деятельность индивида. И только этот отказ способен вывести лингвистику из того теоретического тупика, в который роковым образом приводят все направления лингвистической философии языкознания прошлого века.
I/
Подводя итоги на рубеже двух веков, современная лингвистика могла с гордостью указать на ряд достижений, утверждавших за ней право на название точной науки. В области индо-европейских языков соотношения между фонетическими (и отчасти морфологическими) системами отдельных языков и отдельных стадий развития того же языка установлены были с такою точностью, что порой оказывалось достаточным запомнить несколько так называемых «фонетических законов», чтобы свободно переводить звуковую форму слова одной стадии языка в другую, одного диалекта в другой. Эта система, объединяющая фонемы (звуковые типы) всех индо-европейских языков в легко запоминаемые формулы, под названием «фонетического состава индо-европейского праязыка» преподавалась со всех кафедр сравнительного языковедения. За пределами индо-европеистики намечались те же достижения может быть менее точные, менее достоверные, устанавливались аналогические соотношения между фонетическими и морфологическими системами родственных языков. Эта систематизация безчисленного множества конкретных фактов, на приобретение которых понадобилась [34] работа не одного столетия, и строго логическое, ясное и легко запоминаемое их изложение — и составляли главное достижение языковедения в начале текущего столетия. Благодаря этому бесценному научному аппарату, которым располагает современная лингвистика, для нее становится возможным, овладевая новым неисследованным еще языком (как раскрытые в новейшее время языки тохарский, согдийский и др.), немедленно устанавливать весь ряд соотношений между его фонетической системой и системами всех исследованных языков той же группы. Но наряду с этими блестящими достижениями, уже в конце прошлого века, в системе современной лингвистики начинал замечаться ряд существенных недомолвок и порой обмолвок. Так, несмотря на теоретически почти единогласное признание гипотетического характера реконструируемых фактов праязыка(1), исторические грамматики оперировали и оперируют с ними до сих пор, как с реальностью (2). Как с реальностью оперируют они и с гипотетической единицей диалекта(3) и все снова (4) воскресает, подорванное «теорией волн» уже полвека тому назад, представление об изолированном развитии «ответвившихся» от общего «ствола» замкнутых языковых единств. Более существенные пробелы в построении современной лингвистики выступали при попытках описания системы языка в целом; как раз при анализе элементов, особенно важных для установления структуры языка, методология господствующего [35] лингвистического течения прошлого века — младограмматиков — оказывалась бесполезной. Система синтаксиса зачастую строится на традиционных понятиях античной грамматики, или, что еще хуже, на понятиях, совершенно пренебрегающих формами языка (теория психологического субъекта и предиката). В области семасиологии, благодаря эквивокации термина «значение», долгое время остается неопределенным самый предмет исследования(5); взамен научной систематизации наблюдаемых фактов, работы по семантике, популярные в конце прошлого и начале настоящего века «Vie des mots» и «Leben der Wörter» преподносят читателю собрание более или менее занимательных лингвистических анекдотов. «Грамматики с преобладающей лингвистической тенденцией, выходящие в настоящее время сериями, все еще оканчиваются там, где начинается синтаксис. Правда, в морфологии проскальзывают кой-какие синтаксические добавления; но в общем подобные програмные работы как будто стремятся доказать, что понимание и владение языком не принадлежат к числу предметов, которым обучает грамматика», — так иронически характеризует в конце прошлого века состояние современного ему научного языковедения лингвист Г. фон дер Габеленц. Причины всех этих недомолвок, все более ощутимых по мере приближения к настоящему моменту, легко раскрываются, если обратиться к истории теоретической лингвистики, философии языкознания. В своем увлечении накоплением эмпирических фактов, научное языковедение 2ой половины прошлого века оставило без внимания обе основные проблемы лингвистики, формулированные с достаточной точностью наукой двух предшествующих веков, — проблему слова в его специфичности знака [36] и проблему языка, как социально-исторического факта. В особенности, на разрешении последней проблемы губительно сказался отказ от выдвинутых 18 в. социальных теорий языка как создания коллектива, и утверждение воззрения на язык, как новотворчество индивида, которым лингвистика обязана романтической философии 19 в. Приняв Гердерово определение языка, как дара слова, как способности, присущей человеку от природы, выдвинув значение слова, как «формирующего органа мысли» в «вечно возобновляющейся деятельности», последний крупный представитель философской грамматики, стоящий у начальной грани 19 ст., гениальный романтик В. фон Гумбольдт предначертал пути развития лингвистики в течение всего прошлого века. Из этих положений, интерпретируемых как отнесение языка к психофизиологическим проявлениям человеческого организма, делается вывод о необходимости обращения к физиологии (Рапп) и психологии (Штейнталь), как основополагающим для лингвистики дисциплинам. Укреплению последней точки зрения, ярым защитником которой является наиболее влиятельный теоретик в лингвистике прошлого века — Штейнталь —, способствует, с одной стороны, отпугивавшее лингвистов своими погрешностями против конкретных фактов языка воспоминание о применении к лингвистике традиционной логики, с другой — выдвинутое господствовавшей в эту эпоху ассоциативной психологией учение о суждении, как о соединении представлений. Правда, на протяжении 19 в. делается несколько попыток заменить ассоциативную психологию Гербарта, на которую опирается в своих построениях Штейнталь, другими системами, напр., волюнтаристической психологией Вундта. Но все время остается в силе основная концепция слова, как деятельности, как новотворчества индивида, несвязанного с воздействием коллектива, с традицией. Поэтому-то всякое объяснение языкового факта в рассматриваемую эпоху обычно дается в аспекте глоттогоническом, т.е. [37] оно интерпретирует, исходя из данных индивидуальной психологии, соответствующий языковой факт, как если бы он заново создавался говорящим субъектом, а не был усвоен им путем традиции от коллектива. Поэтому-то всякая попытка лингвистов 19 в. сохранить в объекте исследования общный, традиционный момент путем введения понятий и методов «этнической психологи» или истории терпит неудачу и приводит их снова и снова к изучению индивидуального говорения. Действительно, общный над-индивидуальный момент в языке настолько очевиден, подчинение в нем деятельности индивида внеиндивидуальным формам, приобретаемым посредством обучения, настолько явно, что очень рано возникает сомнение в возможности построения лингвистики на данных индивидуальной психологии. Так создается новая дисциплина, претендующая на то, чтобы стать основополагающей для лингвистики — «этническая психология». Ее задачей является изучение тех над-индивидуальных форм, которые предопределяют языковую деятельность индивида, поскольку он принадлежит к некоторому этническому единству, является членом известной языковой общины. И однако, индивидуалистический подход к языку настолько силен, что опять ищут и находят индивидуального носителя языковой деятельности, именуемого «народным духом» (Лацарус и Штейнталь) (6); а когда это романтическое представление рушится, влиятельнейший представитель «этнической психологии» конца прошлого века — Вундт опять возвращается (пользуясь употребленным в полемике с ним выражением H. Paul'я) «к точке зрения говорящего индивида». Только новейшие представители этнической психологии (Dittrich) пытаются выйти из этого заколдованного круга; но вводимое Диттрихом понятие воспринимающего субъекта речи (наряду с говорящим) приводит уже к социальной теории языка. [38] Более продуктивной для лингвистики могла оказаться другая попытка выйти за пределы языка, как деятельности индивида : в основе построения исторической грамматики Гримма, изучающей «изменения языковых обычаев по времени», лежит учение основателя исторической школы права Savigny о традиции коллектива, определяющей деятельность существующего в нем индивида. К сожалению, уже очень рано в построение истории языка вкрадываются черты естественно-научного метода. «Грамматика в высшем значении слова», пишет Бопп в 1827 г. в рецензии на труд Гримма(7), «должна быть в одно и то же время историей и естественной историей языка. Она должна как можно дальше проследить исторические пути, по которым язык возвысился до своего совершенства или разложился до своего упадка; но в особенности должна она, по образцу естественных наук, исследовать законы, согласно которым происходило это развитие, будет ли оно упадком или возрождением». Попытки применения к лингвистике дарвинизма, пресловутая теория трехфазного развития, утверждение не допускающих отклонения физиологических законов фонетического развития языка (Шлейхер) — все это основано на поддержанном авторитетом Боппа буквальном понимании метафорического выражения Гумбольдта : «организм языка». По мере того, как раскрывается чисто образный характер этих аналогий, этого представления о рождающихся, дряхлеющих, умирающих языках-организмах — лингвистика в лице выступившей в 70-ых годах так называемой «младограмматической» школы снова возвращается к представлению о языке, как о психофизической деятельности индивида. Из этой деятельности — так гласит манифест младограмматиков(8) — путем общих недопускающих исключения физиологических [39] (ausnahmslose Lautgesetze) и психологических (новообразования по аналогии) законов — т.е. опять-таки по методам естественных наук — должно быть объяснено историческое развитие языка. Множественность языковых форм должна быть сведена к строгому единству путем нескольких формул, подобных физическим законам. Быть может бессознательно, все лингвистическое мышление эпохи направлено в сторону моногенетической концепции языкового творчества. На почве стремления возможно более точно изучить эту деятельность индивида и управляющие ею законы, возникает применение психологического эксперимента в лингвистике (работы Тумба и Марбе)(9), рацветает новая дисциплина — экспериментальная фонетика. И, однако, не говоря уже о том, что в наблюдениях экспериментальной фонетики индивидуальные моменты произношения грозят заслонить предмет исследования — фонему (10) (принятый за норму в пределах языкового коллектива звуковой тип), самое точное изучение законов, управляющих языковой деятельностью индивида и объясняющих происходящие в ней изменения, оставляет необъясненным момент перехода от индивидуального факта к факту общному; все попытки свести этот переход к единой причине — этнической или временной — оказываются очевидными абстракциями, тогда как наблюдения над живыми диалектами открывают множественность переплетающихся причин, среди которых снова и снова выдвигается чисто социологическое понятие скрещивания. С другой стороны, в учении младограмматиков понятие ненарушимого физиологически фонетического закона вскоре уступает место понятию закона исторического; в последнем случае характеристика ненарушимости может быть спасена только введением понятия диалекта — «исторический фонетический закон действует без исключений в пределах, ограниченных диалектом и эпохой». Но при индивидуалистическом подходе к языку, диалект, поскольку у каждого члена этого единства существуют индивидуальные отклонения речи, превращается в сумму индивидуальных диалектов, и понятие исторического фонетического закона становится понятием «закона, действующего в данный момент в речи данного индивида» (11). Так в теоретическом тупике заканчивается блестящее развитие претендующего на исключительную научность языковедения 2ой половины прошлого века. И ощущение этого тупика начинает сказываться все яснее на протяжении последнего десятилетия.
СНОСКИ
(1) Ср. Herman : «Über das Rekonstruieren» (K. Zt. 41, 1907). Крайнюю по скептицизму позицию занимает Delbrück, определяя реконструируемые факты индо-европейского пра-языка как «выражение меняющихся воззрений ученых» (Einleitung in das Studium der indo-germanischen Sprachen, 1880). (назад) (2) Так, например, Meillet выдвигает положение, что «восстановленные» звуки пра-языка — только знаки, которыми кратко обозначаются соответствия исторически засвидетельствованных индо-европейских языков (см. Введение в сравн. грамм, и.-европ. языков, 1914, Русский пер.); но на практике он все время оперирует этими реконструкциями, как фактами языка, ср., напр., его Les dialectes indo-européens, P., 1922. (назад) (3) Об условности диалектических границ лучше всего свидетельствует проводимый в новейших диалектологических атласах метод изоглосс. (назад) (4) Ср., напр., предисловие Meillet к Les langues du monde, P., 1924. (назад) (5) «История значений отдельных слов, к тому же до сих пор крайне скудно разработанная, далеко еще не является учением о значениях, семасиологией». (Junker : «Die indo-germanische und die allgemeine Sprachwissenschaft», Stand und Aufgaben der Sprachwissenschaft. Festschrift für Wilh. Streitberg, Heidelberg : Winter, 1924). (назад) (6) Программная статья в 1ом т. основанной ими Zeitschrift für Völkerpsychologie u. Sprachwissenschaft, 1860. (назад) (7) Jahrbücher für wissenschaftliche Kritik. (назад) (8) Предисловие Бругмана и Остгофа к 1ому тому Morphologische Untersuchungen 1878 г. (назад) (9) Thumb u. Marbe : Experimentelle Untersuchungen über die psychologischen Grundlagen der sprachlichen Analogiebildung, 1901; Thumb : Psychologische Studien über die sprachlichen Analogiebildungen, l. F. 22; Thumb : «Experimentelle Psychologie u. Sprachwissenschaft», Germ.-rom. Моn. III. (назад) (10) «Для фонетика, который может наблюдать речь только в ее индивидуальных особенностях, язык ограничен индивидом. И это сведение лингвистики к изучению индивидуальных фактов является далеко не маловажным недостатком описательной фонетики» (Vendryes : Le langage, Paris, 1921, p. 273-274). (назад) (11) Слова Дельбрюка в Einleitung in das Studium der indo-germanischen Sprachen. (назад)
----------------------- [40] II / В тяжкие годы войны и революции, совершенно отрезавшие нашу научную мысль от Запада, русская лингвистика вплотную подходит к разрешению вышеназванных проблем, постепенно отрываясь от младограмматической традиции. Прежнее единообразие сменяется пестротой методов — в своих поисках выхода русская лингвистическая мысль то возвращается вспять к Шлейхеровским и до-Шлейхеровским приемам описания и объяснения языковых фактов, то устремляется в сторону чистой логики, подвергая проверке все основные предпосылки теоретической грамматики. Укрепляется основная концепция языка, как культурно-социального факта, как над-индивидуальной системы знаков; выдвигается проблема актуальности и статики в языке; моменты индивидуальный и над-индивидуальный начинают различаться и в комплексе чувственных дат, образующих внешнюю [41]
сторону слова-знака, благодаря введению понятия фонемы (звукового типа), и т.д. и т.д. Лишь очень немногое из того, что было сделано за эти годы, стало достоянием широких кругов читателей; большая часть погребена навеки в архивах различных научных библиотек. Все эти тонкости в определении объекта, системы, методов лингвистики, все эти подробности лингвистических дебатов могли показаться стороннему наблюдателю китайщиной, порожденной замкнутостью и оторванностью русской научной мысли. Но уже достаточно полное в настояще время ознакомление с развитием западной науки показывает, что и там лингвистическая мысль переживает тот же кризис, следует теми же путями, ищет тех же выходов, что и у нас. Это тем более интересно, что на Западе лингвистика, в гораздо большей степени чем в России, стремится стать доступной широким кругам читателей. Популярные работы по языковедению охотно идут навстречу запросам политики дня : перетасовка политической карты Европы (1), борьба национальных меньшинств в малых государствах (2), засилие англо-американской культуры во Франции (3), русская революция (4) — все это находит отклик в лингвистике. Следует отметить, что за разработку подобных тем берутся не только бойкие журналисты, как Therive, но и заслуженные лингвисты и филологи — Setala, Mazon, а на заглавном листе Les langues dans l'Europe nouvelle, книги, которая, по признанию самого автора, «не была бы написана без современных событий», красуется имя величайшего из современных лингвистов Франции — A. Meillet. [42] И все же эти «уступки» современности не препятствуют тому, что в центре лингвистических интересов, становясь зачастую предметом самой ожесточенной полемики, стоят совершенно отвлеченные вопросы философской грамматики. Разумеется, младограмматическая традиция, гораздо более крепкая здесь, чем у нас (где с ней с самого начала повела борьбу казанская школа лингвистов в лице Крушевского и Бодуэна-де-Куртенэ), продолжает господствовать в значительной части появляющихся работ по языковедению и прежде всего, в бесчисленных Inaugural-Dissertationen, которые, заполняя страницы толстых лингвистических журналов, довольно часто приводят на память злые слова одного из современных теоретиков языкознания : «Zu solcher Arbeit genugt es, wenn man fünf oder vielleicht auch nur vier Sinne und eine gehörige Portion Gedult hat» (5). Это господство младограмматической традиции проявляется и в других отношениях. Помимо того, как снова и снова переиздаются основные труды младограмматиков общего теоретического характера (6); помимо того, что перепечатываются трудно доступные работы классиков младограмматического языкознания (7), — основные положения этого течения часто повторяются и во вновь выходящих компендиумах и пособиях общего характера, предназначенных для слушателей высших учебных заведений (8). Старая концепция языка, как деятельности индивида, определяемой психологическими процессами, продолжает господствовать в известной части работ по синтаксису. «Подобно тому, [43]
как фонетика есть учение о звуке», пишет Haas (9), «так синтаксис есть учение о сочетании языковых высказываний. Последнее же определяется формами протекания процесса представления». На психологической концепции языка настаивает и Lorck (10). «Только тогда, когда мы воспринимаем язык, как energeia, как среду (medium), в которой и посредством которой человеческая душа осознает самое себя и все свои побуждения, и сообщает себя, каждую свою способность ей соответствующим и только ей понятным способом выражения — только тогда лишь части языка слагаются в живое единство, и раскрывается духовная связь между различными формами явления». По прежнему в трудах по общему языковедению описание языков строится на понятии родословного древа. «Единственной лингвистической классификацией, представляющей известную ценность и полезность, является классификация генеалогическая», пишет величайший индо-европеист А. Meillet (11). И все же сильнее и сильнее начинает ощущаться изживание младограмматической традиции. Прежде всего, в наиболее развитой части современного научного языковедения, — в учении о звуковой стороне слова. Все более и более шатким становится основное и важнейшее положение, выдвинутое младограмматическим течением — положение о ненарушимостри и безысключительности фонетических законов. «Медленно и незаметно, на протяжении последних 20-30 лет», пишет известный французский диалектолог Terracher (12) в своей полемике с представителем младограмматического течения Millardet (13) «в наших наиболее ортодоксальных исторических фонетиках французского языка происходит то, что грозит привести к весьма странному [44]
результату : 'законы' 1875-1880 г. остаются непоколебленными, но слова, на основании которых они устанавливаются, становятся все более и более редкими»... «Мы начинаем тяготеть к новому закону : для каждого слова — свой закон». Действительно : два момента являются основополагающими для понятия недопускающего исключений фонетического закона — представление о диалекте, как о замкнутой единице, и представление об изолированном его развитии, как основном процессе языковой дифференциации (14). Без этих основных предпосылок сравнительного языковедения теряет смысл самое понятие ненарушимого фонетического закона; ибо понятие это выдвигалось не столько, как реальность (достаточно напомнить отказ младограмматиков от индуктивного доказательства этого положения), сколько как логически необходимая предпосылка сравнительного метода, делающая общеобязательными устанавливаемые фонетические соответствия и реконструируемые формы пра-языков. Но наблюдения над живыми языками разбивают представление о замкнутом и изолированном развитии диалекта (15); они выдвигают обратный принцип — указывают на фактор скрещения, фактор языкового взаимодействия связанных общностью культуры этнических и общественных групп, как на основной фактор языковой эволюции. «С бесконечным дроблением языка (Sprachspaltung) идет рука об руку бесконечное языковое смешение (Sprachmischung)» так писал H. Schuchardt в полемике с младограмматиками (16) и ту же мысль развивает он через тридцать лет своей научной деятельности (17) : «Все языковое развитие [45]
проникнуто смешением... Понятие языковой семьи не включает признаков предельности (Begrenzheit) и самости (Selbigkeit), представляющих характеристику индивидуума». И даже A. Meillet, этот гениальный защитник младограмматической догмы, принужден признать условность понятия диалекта : «Понятие естественного диалекта (dialecte naturel) лишено той точности, которой обладает понятие изоглоссы», ибо «линии различных языковых фактов могут пересекаться в различных направлениях, и совпадение их не является обязательным» (18). Более того, в статье «Convergence des développements linguistiques» (19) он указывает на «тождество или сходство условий существования языковых коллективов», как на основную причину общности тенденций их языкового развития (20). И, действительно, сходство развития европейских языков, в частности, их синтаксиса, объясняется в значительной степени общностью европейской культуры (21); тогда как родственные им, но культурно несвязанные языки индо-иранские обнаруживают в развитии своего синтаксиса тенденции, общие с другими языками Азии, неродственными им, но связанными единством культуры (22). [46] Если наблюдения над живыми языками разрушают представление о замкнутом и изолированном диалектическом единстве, то огромный фактический материал, открывшийся лингвистике за последние десятилетия, устраняет основные предпосылки — цель и смысл сравнительного языковедения. Действительно, «всякое установление языковой смысли», как справедливо замечает Meillet (23), «предполагает один и тот же тип исторического развития : распространение общего языка по обширному пространству, и позднейшую дифференциацию этого языка после исчезновения необходимых предпосылок унификации. Распространение же языка предполагает существование нации, обладающей своей культурой и сознающей свою силу, свою самобытность. Оно отражает господство этой нации». В эпоху, когда создавалось сравнительное языковедение, подобной нацией — созидательницей мировой культуры — почитались индо-европейцы. И поскольку древне-письменные языки их легко допускали сведение к исконному единству, казалось, анализ индо-европейского праязыка раскроет формы и законы культурного творчества, позволит прочитать древнейшую страницу истории человечества (24). Отсюда — исключительная устремленность лингвистической работы 19 в. в сторону индоевропеистики. Но открытия последних десятилетий окончательно разбивают уже пошатнувшееся с первыми достижениями до-истории представление об индоевропейцах, как о творцах древнейшей из великих культур — культуры Средиземноморья. А вновь открывшиеся языки подлинных строителей Средиземноморской культуры заставляют лингвистику от индо-европейских обратиться в сторону иных часто бесписьменных языков. Но при изучении [47]
языков бесписьменных (как признают и поборники генеалогической классификации) (25), классический метод фонетических корреспонденций оказывается бессильным и малополезным. (26) И отсутствие единого метода сказывается все сильнее в новейших работах по фонетике; последние, поскольку они не оказываются повторением или популяризацией старого (27), уклоняются в сторону акустически-артикуляционной интерпретации древних текстов на основании субъективнейших данных индивидуального произношения (28). Изживание младограмматической традиции сказывается, далее, в обращении к методам, господствовавшим в лингвистике до выступления младограмматиков. Среди последних лингвистических работ можно встретить и применение методов этимологизации, напоминающих ономатопоэтические теории младенчества языковедения (29) и попытки воскресить шлейхеровскую концепцию [48]
слова, как живого организма (30), и повторение старого отвергнутого младограмматиками утверждения о влиянии значения слова на его фонетическое развитие, на судьбу его частей (31). Все это — воззрения, возрождение которых четверть века назад вряд ли показалось бы возможным. Так же мало возможным, как беспощадная критика младограмматических тенденций в романской филологии, которую мы находим, например, у Terrachier (32), и которая заканчивается страстной тирадой : «S'il naît encore sur ce domaine des comparatistes, la philologie les étouffe au berceau ou elle les étranglera un beau jour d'autant plus impitoyablement qu'ils l'auront meprisée d'avantage» (33). Разумеется почтенный диалектолог, в пылу ожесточенной полемики, заходит слишком далеко. Развитие науки возможно всегда только диалектическим путем; и отбросить без рассмотрения все достижения младограмматиков — это значило бы повторить лишний раз все ошибки их предшественников. Но с другой стороны, становится все более очевидно, что старые теоретические «леса», положения о языке, как о деятельности индивида, [49]
определяемой в своих изменениях психофизическими фонетическими законами и психологическими явлениями «аналогии», положения о слове, как о представлении звукового жеста (Lautgebärde), связанном ассоциациями с представлением предмета и замещающем его в мышлении; что положения эти не удовлетворяют, не охватывают больше мощного здания современного языковедения. (34)
СНОСКИ
(1) A. Meillet : Les langues dans l'Europe nouvelle, Paris : Payot, 1918. (2) Setala : La lutte des langues en Finlande. Paris : Champion, 1920, collection linguistique publiée par la Société de Linguistique de Paris. (3) A. Thérive : Le francais — langue morte ? (Qu'est-ce qu'une langue morte? L'argot. La crise du français. Les styles d'aujourd'hui. Comment préserver la langue francaise), Paris : Plon, 1923. (4) Mazon : Lexique de la guerre et de la révolution en Russie. 1914-1919, Paris ; Champion, 1920. (5) Vossler : Positivismus und Idealismus in der Sprachwissenschaft. Eine sprachphilosophische Untersuchung, Heidelberg : Winter, 1904. (6) Так, напр., Einleitung in das Studium der indo-germanischen Sprachen Дельбрюка переиздается еще в 1919 г. Следует отметить, однако, что параллельно переиздаются и труды важнейших противников младограмматических теорий, напр. Шухардта (ср. Schuchardt-Brevier. Ein Vademecum der allgemeinen Sprachwissenschaft, hg. v. L. Spitzer, Halle : Niemeyer, 1922). (7) Напр., ранние работы де-Соссюра, ср. Recueil des publications scientifiques de Ferdinand de Saussure, Geneve . Sonor, 1922. (8) Ср., напр., Schrijnen : Einführung in das Studium der indo-germanischen Sprachwissesnchaft, Übers. v. Fischer, Heidelberg : Winter, 1921. (9) Haas : Über sprachwissenschaftliche Erklärung, Halle : Niemeyer, 1922. (10) Lorck : Die erlebte Rede, 1921. (11) Предисловие к Les langues du monde, Paris, 1921. (12) В статье «Géographie linguistique, histoire et philologie», BSLP, t. 24,1924, p. 259-350. (13) По поводу книги последнего Linguistique et dialectologie romanes. Problèmes et méthodes. (14) Так, напр., Meillet La méthode comparative en linguistique historique,
1925. p. 72 указывает на гипотезу ненарушимой языковой традиции, как на «молчаливую предпосылку» построений исторической лингвистики. (15) «в диалектологии, в особенности, фонетический критерий скоро окончательно будет обесценен», Gilliéron : Généalogie des mots qui désignent l'abeille, P.,1918, p. 15. (16) «Über die Lautgesetze. Gegen die Junggrammatiker», Berl., 1885 = Halle, H. Schuchardt-Brevier, 1922, p. 43 sq. (17) «Sprachverwandschaft», S.B. Bert. Ak., 1917 = H. Schuchardt-Brevier, p. 167 sq. (18) Meillet : Les dialectes indo-européens, Paris, 1922, p. 3-4. См. также Vendryes, op. cit., p. 289 sq. (19) Meillet : Linguistique historique et linguistique générale, Paris, 1921. (20) С большей остротой то же положение формулировано Schuchardt'ом («Das Baskische und die Sprachwissesnchaft», 1925, Sitzb. Wien. Ak. Ph.h kl., 202), который видит в общении коллективов-носителей языка — «единственно реальную» основу так наз. сродства языков. (21) Ср., напр., понятие des calques, в этимологии и синтаксисе, выдвигаемое Bally (Traité de stylistique française, 1909). (22) Ср., напр., замечание Przyluski о синтаксисе тибетского языка («Les langues tibéto-birmanes», in Les langues du monde, Paris, 1924). Ту же мысль высказывает и Portzig («Aufgaben der indogermanischen Syntax», Stand und Aufgaben der Sprachwissenschaft), S. 150 : «Если сопоставить синтаксис английского, французского, немецкого языков с синтаксисом латинского, греческого, древнеиндийского или русского, сербского, то сразу бросается в глаза единство западной группы. С синтаксической точки зрения языки эти представляются как бы диалектами единого, западно-европейского языка... Напротив, относительно новоиндийских языков (к которым синтаксически принадлежит и классический санскрит) приходится усомниться, можно ли их вообще со стороны синтаксиса причислять к кругу индоевропейских языков. Ибо синтаксис отнюдь не связан с «языковыми границами», как фонетика и морфология». (23) Предисловие к Les langues du monde, p. 8. (24) Так и осознавал задачи сравнительной грамматики ее основатель Фр. Бопп (Vergleichende Grammatik). (25) Напр., Meillet в предисловии к Les langues du monde, Paris, 1924, p. 3. (26) Те же затруднения остаются неразрешенными и в новейшей работе Meillet, представляющей собой апологию сравнительного метода — La méthode comparative en linguistique historique, Oslo. 1925. Веские возражения против основных предпосылок сравнительного метода выдвигают Vendryes (o.c., с. 358-366) и Schuchardt (op. cit.), заканчивающий свои возражения резким выпадом против самого понятия языкового сродства : «Das ist einer von den vielen Ausdrücken (wie z. B. Lautgesetze), die einst ziemlich skruppellos in die Welt gesetzt wurden und die Späteren mit der Nachprüfung belastet haben». (27) Характер популяризации носят, напр., работы Meinhof'a, El. Richter и др. В области исторической фонетики переработанный Hirt'ом Der indo-germanische Vokalismus (1921) дает яркий образчик чисто схоластической игры абстрактными реконструкциями, «лингвистической эквилибристики», доведенной до абсурда. (28) Ср, напр., Saran : Das Hildebrandslied, Halle, 1915. Гениальная интуиция главы этого направления — Сиверса — не опровергает научной несостоятельности введенного им метода Schall-analyse (анализ звучания). (29) Так, напр., Hilmer (Schallnachähmung, Wortschöpfung und Bedeutungswandel, 1914) пытается ономатопоэтически истолковать ряд индо-европейских корней, выставляя следующее положение :
«Известные звуки языка ведут свое начало от звукоподражания шумам удара, падения и тому подобных явлений и обладают склонностью изменять свое значение в направлении к значениям
'ком', 'опухоль' и т.п.» Ср. также полемику Debrünner с новейшими ономатопоэтическими гипотезами («Lautsymbolik in alter und neuester Zeit», G. Fi. Mon., 9/10, 1926). (30) Так, напр. Horn (Sprachkörper und Sprachfuktion, Leipzig, Mayer u. Muller, 1923) выступает с утверждением о полной зависимости фонетического развития «языкового тела» (Sprachkörper) от присущей ему функции. Языковое тело, говорит он, ослабевает при ослаблении своей функции, атрофируется при утрате ее, и, напротив, может усилиться и развиться, если ему выпадет особенно важная функция. Все эти положения автор находит возможным подтверждать данными ... биологии! Впрочем, работа Horn'a встретила резкую отповедь со стороны известного англиста Luick'a (Englische Studien, 1924, B. 58). (31) Эту точку зрения особенно отстаивает, напр., заслуженный французский диалектолог Gilliéron (Pathologie et thérapeutique verbale, 1921 и Thaumaturgie linguistique, 1923), исходя в своих разысканиях почти исключительно от смысла слов и отводя всякую этимологию, не удовлетворяющую его с этой стороны. «Этимология отнюдь не сводится к уменью фонетически сближать формы и насильственно подчинять этому сближению непокорную семантику» Les Etymologies des étymologistes et celles du peuple, 1922, Paris : Champion, p. 53. (32) Op. cit., p. 388-341. (33) «Если еще родятся в этой области сторонники сравнительной грамматики, то филология задушит их в лоыбели, или же она уих удавит в один прекрасный день и тем более беспощадно, чем с большим пренебрежением они к ней относились». (34) Эта неудовлетворенность традиционными младограмматическими методами высказывается все яснее в работах младшего поколения современных лингвистов. О кризисе лингвистики говорит Debrünner, редактор Indogermanische Forschungen, в упоминавшейся выше статье, и ту же мысль высказывает талантливый романист Leo Spitzer (Arch. f. d. St d. n. Spr. 141) : «Чуткий наблюдатель [...] должен будет признать, что мы стоим почти перед кризисом лингвистики. Этот кризис начался как извне, так и изнутри, как из широких кругов интеллигенции, так и из среды самих лингвистов». Брошюра Schurr'a Sprachwissenschaft und Zeitgeist (1925), посвященная целиком тому же вопросу, вышла уже вторым изданием. И, быть может, наиболее показательным является то, что сборник в честь последнего из младограмматиков открывается статьей, отчетливо формулирующей недостатки старого метода. «Сильная и порой исключительная установка на внешнюю, звуковую сторону языка имела своим нежелательным последствием почти полное забвение того факта, что звуки и шумы
звуках, фонетикой и ее приложением, морфологией, не существует учения о значениях, семасиологии, и что то, что сделано в этой области, сделано не лингвистами... Созданной ей неизбежно эзотеричной системой технических терминов лингвистика описывала внешние формы языка, отпугивая этим часто именно тех, кому прежде всего должны были пойти на пользу ее достижения. Результатом этого и явилось хорошо известная нам самодовлеющая оторванность науки о языке» (Junker, op. cit., 4).
--------
[49]
III. В современной западно-европейской лингвистике можно отметить два направления, выдвигающих положение о языке, как вещи мира культурно-социального. Одно из этих направлений представлено французской лингвистической школой де-Соссюра, исторически связанной через Whitney’я с социальной теорией происхождения языка, как условного знака (Monboddo, Rous- [ 50]
seau и др.) в противоположность ономатопоэтической нативистической теории Штейнталя-Гумбольдта, восходящей к Гердеру. Правда, основополагающая для этого направления книга де-Соссюра «Cours de linguistique générale», запись его лекций, опубликованная после смерти автора в 1916 году, дошла до нас далеко не в совершенном виде. Недостатки в построении книги, неточности и колебания в определениях, элементарность психологического и философского аппарата, излишний схематизм, — все это легко объясняется популярным характером лекций. Но с другой стороны, нельзя не признать, что излишний схематизм де-Соссюра, сказавшийся в его определении слова-знака, структурность внутренних форм которого оставлена им не отмеченной; что элементарность его философского аппарата, благодаря которому он, автор социальной теории языка, продолжает оперировать избитыми индивидуально-психологическими схемами (теория ассоциаций); что такие неточности, как смешение фонологии и статистической фонетики или диахронической лингвистики и истории языка — что все эти недочеты заставляют подвергнуть систему де-Соссюра значительной переинтерпретации. Далее, необходимо отметить, что в значительной своей части книга де-Соссюра лишь подводит итоги предшествовавшему исследованию. Так, еще Гумбольдт отмечал артикулированность, как непременное условие осмысленной речи; уже у Whitney выдвинуто, хотя и не доведено до логического конца, учение o произвольности языкового знака и об общном и традиционном характере языка; (47) о над-индивидуальном характере языка говорит Paul в полемическом выпаде против Wundt’a (предисловие к «Prinzipien»); наконец, отмечу, что понятие системы (намеченное уже у Whitney) выдвигалось в русской лингвистической литературе, в применении к фонетике — в трудах казанской [ 51] школы Бодуэна де Куртене (учение о фонеме), в применении к морфологии – в трудах московской школы Фортунатова (учение об отрицательной принадлежности). Частью же книга де-Соссюра формулирует положения, выдвинутые в современных учениях по теории лингвистики. Так, учение о слове, как о произвольном знаке, мы находим у A.Marty, который выступает с резкой критикой Штейнталевского нативизма; учение о языке, как о над-индивидуальном, общном факте, подробно развито у Dittrich’a; наконец, новейшие учения о языке, как о «внутренней форме», настаивают на формальном характере языка, на том, что язык есть лишь некоторое отношение. Но именно то, что книга де-Соссюра представляет до известной степени итог новейших исканий (48) в лингвистике, то, что эти воззрения нашли в ней систематическое и легко понятное выражение, делает ее особенно ценной. Аналогия с Mémoire sur le système primitif des voyelles напрашивается невольно: как первый, так и последний труд гениального ученого подводит итоги одной научной эпохе и открывает другую. В чем же главная заслуга де-Соссюра? Система теоретической лингвистики, выдвинутая де-Соссюром, полагает предел представлению о языке, как о психо-физиологическом процессе, протекающем в пределах индивидуального сознания. Де-Соссюр признает, что в многообразном явлении речи можно выделить и момент индивидуально-психологический (совокупность ощущений, представлений и волений, связанных с процессом говорения) и момент физиологический (артикуляция звуков) и даже момент чисто физический (звучание); но он раскрывает, что отличие осмысленной речи от бессмысленного крика заключается именно в том, что в ней процессы эти направлены на осуществление некоторой социальной цели – на создание словесного знака, существующего в пределах данной язы- [ 52]
ковой общины в качестве носителя известного смысла. Связь этого знака со смыслом связь условная и традиционная, определяемая лишь из системы языка в целом, не творится индивидом заново, но приобретается им по традиции от коллектива, путем длительного обучения. Этот-то условный традиционный, над-индивидуальный момент в речи, момент, делающий индивида членом определенного культурно-социального единства, связывая его взаимопониманием с членами последнего, — и выделяется де-Соссюром в качестве языка (langue), предмета особой дисциплины — лингвистики, противополагаясь индивидуальному процессу речи — говорению (parole).
Это понятие языка не обосновывается де-Соссюром теоретически, но берется в качестве простого постулата, в качестве предпосылки, необходимой для обоснования всей дисциплины. Но возвращаясь к нему несколько раз на протяжении книги, он все более прецизирует это понятие, раскрывая в нем уже чисто дедуктивным путем ряд существенно важных характеристик. Так, признав в языке основной объект лингвистики и принцип ее построения, де-Соссюр раскрывает примат языка и в каждом индивидуальном акте речи. Ибо, предполагая по крайней мере двух индивидов, связанных взаимопониманием, акт речи позволяет выделить в себе индивидуальный момент психофизиологического акта говорения и социальный момент, который сведется к тому, что все члены данной языковой общины воспроизведут те же знаки (signifiants) в связи с теми же значениями (signifiés). Поскольку последний момент исключает творческий акт индивида, вновь подтверждается основное положение, что язык не есть действие говорящего субъекта, но продукт общества (du corps social), пассивно усваиваемый индивидом. Вместе с тем, изучение языка — то есть существующей в коллективе совокупности языковых знаков, естественно вливается в семиологию — намечаемую де-Соссюром дисциплину, предметом которой явилось бы изучение знака в социальной жизни. [ 53] С другой стороны, утверждаемый де-Соссюром примат языка над речью заключает в себе очень важное различение, а именно, различение в речи элемента природного, естественного крика, и элемента традиционно-общного, языка, как продукта культуры. Только последний является объектом лингвистики, ибо только он присущей ему специфической связью значимого и значущего (см. ниже) дает возможность ясно отграничить область лингвистики от области смежных дисциплин, и понятие речи — от крика животного. Поэтому-то, де-Соссюр считает необходимым рассматривать акт речи в общном проявлении; поэтому-то он выделяет проблему происxождения языка, как чуждую, из лингвистики, отводя тем самым за пределы лингвистики столь излюбленные в конце прошлого и начале настоящего века наблюдения и эксперименты «над психологическими основами лингвистических явлений». Ибо все эти наблюдения оперируют со словом, как с естественным явлением, а не как с предметом культуры. Точно также с точки зрения де-Соссюра не могут претендовать на название лингвистических и наблюдения над такими актами речи, где понимание происходит помимо языка; ибо коммуникация говорящих происходит здесь по другим ассоциациям, чем те, которые соединяют значущее и значимое в их специфичности знака. О том, что названное различение, не подчеркнутое достаточно де-Соссюром, дано implicite в рассматриваемых положениях, свидетельствует работа его ученика Sechehaye, положившего в основу всего своего построения различие «langage prégrammatical» и «langage organisé», и выдвигающего это различие в качестве главного аргумента в своей полемике с Вундтом. Наконец в третий раз определение понятия языка выводится де-Соссюром из анализа языкового знака в его специфической характеристике — произвольности. «Связь значущего», говорит де-Соссюр, «со значимым произвольна». Как понимать эту произвольность? [ 54] Это значит, прежде всего, что языковой знак не есть символ. «Символ никогда не бывает вполне произвольным; он не является пустым, в нем всегда есть элемент естественной связи между значущим и значимым. Напротив, употребление того или иного знака в языковой общине, в принципе, основано на коллективной привычке, на условности, на общепринятом правиле; только это правило и заставляет употреблять один знак, а не другой, а отнюдь не их внутренняя значимость (valeur)». Следует отметить, что понятие произвольности не заключает в себе представления о зависимости значущего от свободного выбора говорящего; произвольность говорит лишь о том, что значущее немотивировано в его отношении к значимому, с которым оно не связано никакой естественной связью. Таким образом, де-Соссюр здесь снова подчеркивает традиционный, культурно-социальный, а не естественный характер языка(49).
Из принципа произвольности языкового знака объясняется одна из основных лингвистических антиномий: «возможность изменений языка при невозможности для говорящего изменить его». Действительно, произвольность знака предполагает над-индивидуальное его существование. «Являясь свободно (немотивированно) выбранным по отношению к представляемой им идее, [ 55] значущее по отношению к употребляющей его лингвистической общине не является свободным, оно дается извне, без возможности замены одного значущего другим». Потому-то, при всей невозможности понимания языка, как договора, исследователи опять и опять приходят к этой мысли. «Эту мысль,» замечает де-Соссюр, «внушает нам необычайно живое ощущение произвольности языкового знака». «Действительно, ни один коллектив не знает и никогда не знал другого языка, кроме унаследованного от предшествующих поколений, — кроме языка воспринятого извне, в готовом виде. Поэтому-то, проблема происхождения языка лишена в действительности той важности, которую ей обычно приписывают; это даже не есть проблема лингвистики. Ибо единственным реальным объектом лингвистики является жизнь уже установленного языка». Таким образом, из произвольности языкового знака вытекает необходимость его традиционного характера. Правда, традиционность не включает в себя понятия неизменяемости (и в других традиционных социальных учреждениях наблюдаются различные степени изменяемости). Но эта изменяемость находится в прямой зависимости от степени произвольности избранных знаков; и «абсолютная произвольность языкового знака защищает язык от всякой попытки изменить его». «Коллектив, бессознательно усваивая сложную и многообразную систему языковых знаков, не в состоянии обсуждать ее. Ибо — обсуждать можно только то, что строится на рациональной основе… Можно обсуждать систему символов, т. к. между символом и значимым есть рациональная связь; но эта рациональная основа отсутствует в языке, системе произвольных знаков». Кроме того, неизменяемости языкового знака способствует инертность коллектива. Из всех социальных учреждений только язык является достоянием не части, но всех индивидов данной общины. Отсюда — невозможность революции в языке. «Из всех [ 56]
социальных учреждений язык дает наименьшее место инициативе. Он сливается с жизнью общественного коллектива, который, будучи по природе своей инертным, является прежде всего консервативным фактором для языка». «Но окончательно неизменяемость языка, как продукта общественных сил, следует из того, что эти общественные силы действуют во времени. . . Единство с прошлым лишает настоящее свободы выбора; мы говорим так, потому что до нас говорили так. Между произвольностью знака и неизменяемостью его во времени существует тесная связь: «будучи произвольным, знак не знает другого закона, кроме традиции, а произвольным он может быть только благодаря тому, что он основан на традиции». Произвольность языкового знака, делая его неизменяемым, допускает в нем, вместе с тем, любое изменение. Сущность всякого изменения языкового знака в смещении отношений значущего (акустический материал) и значимого (идеи). Будучи по существу произвольным, языковой знак допускает влияние всех факторов, способных изменить как звук, так и значение; ибо он не включает никакой необходимой связи между значущим и значимым. Поэтому, время, создавая непрерывность (continuité) языка, вместе с тем вызывает изменение языкового знака. Эта антиномия разрешается очень просто: «языковой знак потому и способен изменяться, что он традиционен; изменение возможно лишь благодаря сохранению первоначальной сущности». Анализ акта речи позволил выделить в общем явлении речи — язык, «как совокупность языковых навыков, которые позволяют говорящему понимать других и заставлять других понять себя»; из этого определения вытекает утверждение языка как над-индивидуального и общного факта, существующего только в коллективе. К тому же выводу приводит и анализ языкового знака в его основном свойстве — произвольности связи значущего и значимого. Этот анализ подтверждает над-индивидуальность и общ- [57]
ность языкового знака, и путем введения понятия традиционности, вводит понятие времени в определение языка. Анализ этот приводит, однако, еще к другому выводу: поскольку связь значущего и значимого совершенно произвольна, значимость (valeur) каждого языкового знака может определяться из соотношения этого знака со всеми другими в некоторой ограниченной предельности. Другими словами, язык раскрывается перед нами как система, устанавливающая соотношения между предметами различного порядка, т. е. как система значимостей, притом значимостей чистых, т. е. не определяемых никакими естественными отношениями за пределами самой системы. Необходимость введения слова в некоторую систему для полного его понимания, раскрывается и из указанного выше общного и традиционного характера языка, как продукта культуры. Как всякая вещь, слово непонятно, будучи вырвано из своего культурно-исторического окружения. Обломок камня с углублением, осколок глиняного сосуда той или иной формы, найденный при раскопках, сам по себе ничего не говорит. Но для исследователя он говорит много уже тем, что является показателем той или иной ступени культурного развития, другими словами, что он является частью определенного комплекса вещей. И еще больше он может сказать, если он упоминается в старинных преданиях, если изображение его встречается на древней фреске. Так и слово: случайно сохранившиеся, искалеченные традицией названия народов «пелазги», «иберы» исследователю говорят не больше, чем одинокий черепок или каменный обломок, найденный неизвестно где. Но вот анализ раскрывает принадлежность этих слов к определенной группе языков, существующих еще и поныне, включает их в определенную языковую систему. И еще больше скажут эти обломки языка, если результаты лингвистического анализа совпадут с данными других наук, напр., с результатами археологических или исторических изысканий.(50). [58] Итак, выделение в общем явлении речи (langage) двух моментов, момента над-индивидуального, общного, определяющего индивидуальную деятельность — языка (langue) и момента индивидуального осуществления этой нормы — говорения (parole); отнесение науки о языке, лингвистики в собственном смысле слова, в отдел семиологии, науки о функциях знака в социальной жизни; раскрытие традиционного, обязательного и вневременного характера языка (langue) для говорящего индивида; произвольность традиционной связи значения со знаком; вытекающее отсюда понятие языка, как системы, и необходимость культурно-исторической интерпретации слова-вещи — таковы выводы де-Соссюра.(51)
СНОСКИ
(47) В трудах американских лингвистов эти моменты структуры слова вообще никогда не подвергались такому полному забвению, как в теоретических построениях «младограмматиков». Ср. хотя-бы такие популярные работы, назначенные для широких кругов читателей, как Language Sapir’a (1921). (назад) (48) Как справедливо указывает Schuchardt (op. cit.), «der soziale Charakter der Sprachentwicklung ist wirklich verkannt worden; er wurde nur eine Zeit lang durch das junggrammatische Dogma verdunkelt». (назад) (49) Впрочем, как оговаривается де-Соссюр, немотивированность связи является абсолютной только для некоторых лексем (коренных слов), тогда как для других (производных) она является уже относительной. Поэтому немотивированность в конкретном языке может быть большей или меньшей в зависимости от характера его грамматической структуры, в зависимости от преобладания в нем производных или непроизводных лексем (языки грамматические и лексические). Положениям де-Соссюра и здесь свойствен некоторый схематизм. Действительно, немотивированность может становиться относительной и в непроизводной лексеме. Если, напр., в языке лексическом как английский, знак «собака (dog)» употребляется и в значении «выслеживать (to dog)», то связь этимона со значением является не менее мотивированной, чем, скажем, в языке грамматическом, русском, — знак «учитель» при «учить». Разница только в характере «внутренней формы» (фигурной или конструктивной – по терминологии Marty), т.е. самой связи значущего и значимого в той или другой лексеме — момент, как мы видели выше, оставленный без внимания де-Соссюром. (назад) (50) Блестящий пример подобной культурно-исторической интерпретации дает доклад A.Meillet «Niveau social des mots» - Anthropologie XXXVI, N 1-2. (назад) (51) Хотя французская социологическая школа (Meillet, Vendryes и др.) старается не порвать с младограмматической традицией, контраст новой социологической концепции языковых явлений со старой индивидуалистической и психологической их интерпретацией очень резок. Контраст этот хорошо выявлен в полемике двух скандинавских лингвистов — Hjalmar Falk’a, выступившего в защиту младограмматической традиции против «французской философии языка», и возражавшего ему сторонника социальной теории языка Alf Sommerfelt’a. Что касается полемики с де-Соссюром Есперсена (Mankind, individual and nation from a linguistic point of view. Oslo 1925), то она вызвана очевидным недоразумением, поскольку и Jespersen выдвигает чисто социальную концепцию языковых явлений. (назад)
---------
IV
[58] Если социальная теория де-Соссюра приводит через понятие системы к необходимости культурно-исторической интерпретации слова-вещи, то достижения немецкой философской школы определяют методы анализа этого слова-вещи. Именно здесь — в области этимологического и морфологического анализа — выдвигаются наиболее тяжкие обвинения против яфетидологии. Последняя, якобы, в своих методах нарушает принципы лингвистического анализа, проверенные и твердо установленные на фактах наилучше разработанных языков — языков индо-европейских.(52) [ 59] Эти обвинения в гиперанализе так же, как и возражения против понятия скрещения и нарушения устанавливаемых «раз навсегда» фонетических соответствий, несостоятельность которых была раскрыта выше, коренятся в известном догматическом подходе к данным индо-европеистики. Между тем, современная теоретическая лингвистика в лице виднейших своих представителей — а именно, немецкой философской школы — раскрывает путем логического анализа ряд элементов в слове, которые делают недопустимым перенесение методов анализа этих элементов из пределов одного языка в другой. Мы видели выше, какую роль сыграло в построении исторической фонетики (и морфологии) положение о языке, как о деятельности — положение, высказанное Гумбольдтом, как кажется, в аспекте глоттогоническом. Напротив, на построении исторической семантики (и синтаксиса) губительно отозвался отказ от предложенного тем же ученым разрешения проблемы слова, как знака. (53) Анализ структуры слова проведен Гумбольдтом необычайно тонко, хотя, быть может, его определения страдают романтической затемненностью. Действительно, Гумбольдт не только устанавливает факт существования «внутренней формы слова», в которой различает элементы образный и формальный, но отмечает оформленность и в комплексе чувственных дат, составляющих внешнюю сторону слова-знака. Но между этим анализом и приложением его в лингвистике встала узко-психологическая интерпретация Штейнталя (хорошо известная у нас по популяризациям Потебни), по которым «внутренняя форма» слова оказывалась «представлением представления предмета»; на долю семасиологии выпадала мало продуктивная задача: согласовать в пределах того же языка две системы значений слов — историческую и этимологическую. [ 60] Младограмматики сделали единственно, что им оставалось сделать — они отбросили этот ненужный балласт, который сохранен, впрочем, у Вундта (учение о доминирующем признаке). Тем самым, структура слова сводится для них к значению и звуковой стороне, связанных (как и всякий акт мышления), согласно господствующей в то время психологической теории, путем «ассоциаций». На классификации этих ассоциаций и пытаются некоторые лингвисты строить систему семантики (Вундт). В других случаях понятия «значение» и «выражение» простодушно интерпретируются, как «предмет» и его «название», — так создается крайне наивный по своему методологическому подходу девиз: «Wörter und Sachen». Между тем, еще в 90-х годах начинают появляться статьи А. Марти, подвергающие резкой критике «лингвистическое папство» Штейнталя; вместе с тем, статьи эти пересматривают те основные проблемы, в разрешении которых психологистическая грамматика потерпела решительную неудачу — проблемы общего синтаксиса и общей семасиологии. В своих статьях и особенно в своем большом труде «Untersuchungen zur Grundlegung der allgemeinen Grammatik und Sprachphilosophie»(54), Марти воскрешает учение Гумбольдта о «внутренней форме» слова. Но, исходя из концепции слова, как над-индивидуального общного знака, исходя из концепции языка, как средства общения, как орудия коммуникации, он уточняет положения Гумбольдта в другом направлении, чем Штейнталь. А именно: он определяет «внутреннюю форму» слова, как «сопредставление» (Mitvorstellung), «созначение» (Mitbedeutung) слова: сопредставление это не входит в предмет сообщения, но образует посредствующее звено между звуком и значением, облегчая коммуникативную функцию речи. «Для обозначения понятия «понимать» римлянин употреблял [61]
слово «apprehendere» (буквально «охватить рукой»);(55) несомненно, что в то время, когда возникло это переносное значение, представление «охватыванья рукой» существовало в сознании того, кто употребил это выражение. Подобные представления и теперь существуют там, где еще не потускла так называемая образность выражения. Но как теперь, так и прежде, подобные представления или служат эстетическим заданиям или — и таково их исконное значение — исполняют «функцию средства, вызывающего представление о том психическом состоянии, которое составляет собственное значение слова. И с последним его ни в коем случае не должно идентифицировать… Коренной ошибкой было бы предположить за этим обратным способом выражения, что говоривший, действительно, принимал «понимание» за «охватывание рукой», классифицировал или апперцепировал его, как таковое, или что «внутренняя форма» слова составляла все, что было воспринято сознанием из названного предмета».
С другой стороны, выбор той или иной «внутренней формы» обусловлен всегда психологически и культурно-исторически; поэтому-то ознакомление с первобытной техникой производства, с древними общественными, религиозными и бытовыми учреждениями так много открывает в этимологии слов.(56) Но действенная, покуда она опирается на историю и археологию, этимология, предоставленная самой себе, становится бессильной. Этимологическое объяснение, как справедливо указывает де-Соссюр, (57) «есть только сведение слова к слову же и ничего более»: ибо не существует необходимой связи между избранной формой и значением слова.
Действительно, значение этимологии слова отнюдь не раскрывает его значения, не делает это значение «образным», нагляд- [ 62]
ным. «Этимология», говорит Эрдман в своей книге, посвященной вопросу о многозначимости слов,(58) «не имеет ничего общего с дефиницией (определением понятия)». Разъяснение слова (Worterklärung) не есть разъяснение предмета (Sacherklärung). Такие явления, как утрата или переосмысление «этимона» при сохранении значения, как создание новой «внутренней» формы при народных этимологиях позволяют отчетливо осознать, что «внутренняя форма» слова, его «этимон» есть нечто существенно отличное от его значения. И главная заслуга Марти и заключается в подведении теоретического фундамента под изучение значений слов, в точном выяснении отношений семасиологии (науки о значениях слов) и этимологии (науки о фигурной «внутренней форме» слов). Не менее существенное значение имеет введение понятия «внутренней формы» для построения синтаксиса. Действительно, слишком часто психологистическая грамматика склонна была от тех или иных особенностей в словообразовании или словосочетании данного языка непосредственно заключать об особенностях мышления носителей этого языка.(59) Особенно грешили этим по отношению к языкам так называемых первобытных и мало культурных народностей; подчеркивая грубым подстрочным переводом особенности таких языков,(60) начинали непосредственно трактовать о «лежащей в их основе совокупности психологических особенностей». Так, например, Вундт, которому и принадлежат последние слова, различает следующие типы «языкового мышления»: по отношению к связи (Zusammenhang) тип фрагментарный и дискурсивный, синтетический и аналитический; по отношению [ 63]
к направленности (Richtung) — типы объективный и субъективный, мышление предметное и мышление состояний (zuständlich); по отношению к содержанию (Inhalt) — типы конкретный и абстрактный, классифицирующий и анализирующий. Разумеется, при этом, что фрагментарность и прочие мало лестные качества приписывались «языковому мышлению» не-индо-европейских темнокожих народностей. Ещe более грубую ошибку делали представители психологистической грамматики, когда от использованных синтаксических форм непосредственно переходили к психике говорящего индивида, когда, напр., от особого расположения слов в фразе заключали о взволнованном умонастроении говорящего (теория эмфатического выдвигания слов), о важности для него того или иного слова (теория психологического субъекта). Характерно, что представители последней теории так и не могли установить, где помещается это важнейшее для говорящего слово: одни (v. d. Gabelentz) утверждают, что оно помещается в начале, другие (Wegener) — в конце фразы.(61) Впрочем, на практике все эти теории сводятся к примышляемым ad hoc объяснениям, избавляющим от необходимости трудных статистических подсчетов. Введение понятия «конструктивной внутренней формы» в синтаксис, т. е. рассмотрение синтаксических и морфологических особенностей языка, как формы, отнюдь несвязаной с индивидуальными переживаниями говорящего, но усваиваемой им от коллектива, — устраняет самую возможность подобных произвольных психологических реконструкций. С другой стороны, автономность «конструктивной внутренней формы» языка требует имманентного ее рассмотрения — рассмотрения, опирающегося только на факты соответствующего языка,(62) а отнюдь не на общие психологические законы, одинаковые для [ 64] всех языков. Отвод тех или иных приемов анализа языковой структуры (напр., применимых в яфетидологии принципов префигирования, деления слов — синтагм на открытые слоги-лексемы и пр.) на том основании, что приемы эти оказались неприменимыми к другой группе языков (индо-европейских) столь же незакономерно, как перенесение принципов конструктивной внутренней формы индо-европейских языков (выделение в многосложных, являющих формы чередования гласных базах — закрытых слогов-корней и синсемантик, корневых определителей, принцип суффигирования и пр.) на языки не-индоевропейские.
Точно также, поскольку конструктивная внутренняя форма языка доступна рассмотрению независимо от прочих его элементов, ее анализ отнюдь не связан с фикцией родства, сопоставление и классификация языков по внутренней их форме может (как это предлагал уже Гумбольдт) происходить совершенно независимо от установления их генеалогии или, точнее соотношения их фонетических систем. (63) [ 65] В раскрытии автономности внутренней конструктивной формы языка — другая заслуга Марти.(64)
СНОСКИ
(52) Ср., напр. статью […] в Jahrbuch d. Georgischen sprachwissenschaftlichen Geselleschaft, 1924, p. 12. (назад) (53) Неприложимость к синтаксису сравнительного метода с его приемами реконструкции и сведения к единству хорошо освещена в статье Portzig’a «Aufgaben der indo-germanischen Syntax», p. 143—146. (назад) (54) Halle 1908. (назад) (55) Этимология Марти в настоящее время устарела. См. Walde. Et. Wort. d. lat. Sprache.(назад) (56) Ср. по этому поводу несколько удачных замечаний в Etudes sur le vocabulaire religieux en vieux scandinave. M.Cahen, 1921.(назад) (57) Cours de linguistique générale. 1916. (назад) (58) Erdmann. Die Bedeutung des Wortes. Aufsätze aus dem Grenzgebiet der Sprachpsychologie und Logik. 1922. (назад) (59) Ср. замечания Vendryes, op.cit., p. 276 sq. (назад) (60) Этот метод подстрочных переводов с неподражаемым юмором осмеивает Бальи (Bally. Le langage et la vie. 1913), настаивая на необходимости отличать «конструктивную внутреннюю форму» языка (в его терминологии «procede d’expression») от его значения («fait d’expression»). (назад) (61) Ср. замечания Роrtzig’a, op.cit. p.145. (назад) (62)Как об этом и свидетельствует история языкознания — я имею в виду достижения индийских и арабских грамматиков. (назад) (63) В современной лингвистике неоднократно указывалось на необходимость при описании внутренних форм языка выйти за пределы ограниченного замкнутого круга «семьи языков». «Подобно тому, как в сравнительной фонетике и морфологии якобы — реконструированная, а в действительности конструированная «индо-европейская» система звуков и форм служит мерилом для отступлений отдельных языков от конструированной нормы, так и в синтаксисе можно «реконструировать» типы предложений. Но своеобразие инд.-евр. системы звуков и форм можно определить только, переступив пределы только индо-европейского (des Nur-indo-germanischen); и точно также характерные особенности индо-евр. синтаксиса можно выявить лишь путем сопоставления его с другими синтаксическими типами» говорит Junker — и более резко в начале статьи: «Der Indo-germanist ist Sprachforscher, oder er ist wissenschaftlich überhaupt nichts. Dass er sich auf den Kreis der indo-germanischen Sprachen beschrankt, liegt nicht im Wessen der Sache, sondern ist Schicksal, dass dem Menschen nur ein bestimmtes Mass von Kraften zur Verfügung stellt».
Ту же мысль высказывает Portzig (ор. cit., 149): «Самой существенной особенностью языка является то, что он дан нам во множественности замкнутых в себе и все-же доступных сопоставлению систем. В применении к формам значения это значит: сущность синтаксической системы никогда нельзя постичь на материале одного языка, а лишь на материале многих (в идеале всех) языков». (назад) (64) Как и этимон (образная внутренняя форма), конструктивная форма языка доступна этнопсихологической интерпретации в порядке глоттогоническом. Так, в языках одного морфологического типа, связанного с определенной стадией культурного развития, можно найти пережитки иного, более архаичного строя, представленного и самостоятельными реликтовыми языковыми типами. Так, напр., исследование Cuny (Etudes programmaticales sur le domaine des langues indo-europ. et sem.-cham. 1924) раскрывает за типичной структурой языков индо-европейских и семито-хамитских следы другой принципиально отличной структуры. Впрочем, подробное рассмотрение этого вопроса выходит за рамки предлагаемого очерка. (назад)
----------
V
[65] Проблема внутренней формы как-будто выводит лингвистическое исследование за пределы социальной теории языка в сторону психологической его интерпретации. Но уклонение это только кажущееся. Ибо различение внутренней формы и значения, как и ряд других различений, устанавливаемых в самом значении слова новейшими исследованиями, исходит из предпосылки и ведет в свою очередь к утверждению социального характера слова-знака. При всей важности положений Марти, он все же отдает дань времени, настаивая на психологии, как на основополагающей для лингвистики дисциплине. Позднейшие исследователи делают еще шаг в сторону логики; они отказываются от построения лингвистики на данных психологии и физиологии, и, настаивая на специфичности применимых здесь методов (раскрытие значения слов, анализ осмысляющих слово актов сознания, выделение в структуре слова логических и собственно языковых форм), возвращаются к «старой идее общей грамматики, философской грамматики XVII—XVIII в.». Обоснованию этих положений посвящена, напр., работа Поса «Zur Logik der Sprachwissenschaft». К сожалению, невозможная туманность изложения этой книги вызвала резкую критику Meillet (рецензия Meillet в Bul- [ 66] letin de la Société de Linguistique de Paris), дискредитирующую эту книгу в глазах лингвистов.(65)
Между тем, путем подобного анализа, (66) действительно, удается установить еще ряд существенных различений в том, что лингвистика прошлого века склонна была называть одним термином «значение слова».
А именно: выясняется, что необходимо различать прежде всего между значением слова, общим у говорящего и воспринимающего (направленность значения — Bedeutungsintention) и иллюстрирующими это значение сопутствующими ему представлениями, всегда индивидуальными и часто случайными (осуществление значения — Bedeutungserfüllung). Это различение, подтверждаемое множеством собранных психологией фактов, (67) особенно важно, поскольку оно позволяет установить в языке тот момент общного, над-индивидуального, который характеризует слово как социальный, а не индивидуальный факт. Во внешней (звуковой) стороне слова этому соответствует различение существующего в языковой общине идеального звукового типа (фонемы) и множественности приблизительных осуществлений его в индивидуальном говоре каждого члена этой общины. Действительно, наблюдения свидетельствуют о том, что два произнесения одного и того же звука одним и тем же индивидом уже отличаются друг от друга; а между тем самый факт понимания так же несомненно доказывает, что существует нечто общее между всеми этими произнесениями. Выделить эту общую форму (фонему), определяющую деятельность инди- [ 67]
вида и являющуюся достоянием коллектива, и позволяет «теория фонем», выдвинутая, независимо друг от друга, Бодуэном де Куртенэ и некоторыми французскими исследователями.(68) Не менее существенно другое различение, раскрывающееся в анализе структуры слова — различение между значением слова (его смыслом, содержанием) и его «предметной отнесенностью» (gegenständliche Beziehung). Доказать факт несовпадения значения слова и называемого этим словом предмета не представляет затруднения; легко указать слова и словосочетания, обладающие различным значением, но обозначающие один объект и обратно: слова, обозначающие множественность предметов, но обладающие одним значением. Отсюда ясно, что необходимо также отличать значение слова от обозначаемого им предмета, как и от «внутренней формы» слова. Действительно, различение значения слова и его предметной отнесенности позволяет, наряду с функцией слова, как знака мысли, — выделить особую его функцию — слова, как названия. От изменения значения слова необходимо отличать, таким образом, перенесение названия. И если еще можно попытаться установить законы изменения и развития значений, то перенесение названия обычно происходит по разнообразным ассоциациям, реконструировать которые невозможно без точного знания исторической обстановки акта переноса названия. Наконец, анализ акта понимания открывает еще одно и, быть может, самое важное различение в том, что обычно называлось «значением слова». А именно: в понимании, слово функционирует не только как знак (Zeichen) мысли говорящего, оно не только обладает определенным значением (Bedeutung); но оно истолковывается слушающим и как признак (Anzeige) всех прочих психических актов, протекающих в говорящем, но не вхо- [ 68] дящих собственно в предмет коммуникации, сообщения, оно обладает известной экспрессией (Kundgabe).(69) Действительно, слова очень редко — пожалуй, только в одиноком мышлении — функционируют только как знаки мысли; обычно же, слушая чужую речь, воспринимающий «догадывается» — по выбору слов, по характеру их расположения — о психическом состоянии говорящего, напр., об его отношении к сообщаемому, далее, квалифицирует его, как представителя той или иной общественной группы. И то же истолкование переносится на самые слова в зависимости от того контекста, от того умонастроения, от той общественной группы, в которой слова обычно употребляются, они становятся грубыми или изящными, разговорными или книжными, высокопарными или вульгарными.
Порой экспрессивная сторона слова настолько выдвигается вперед, что она заслоняет его коммуникативную сторону: слово обессмысливается, оно уподобляется междометию, но эмоциональная окраска, экспрессивность слова не изменяется от уничтожения его смысла,— и слово продолжает сохранять свою функцию — «приметы» особого умонастроения говорящего, — и соответственно «истолковываться» воспринимающим. Именно на этом факте экспрессивности слова (effet par évocation в терминологии Бальи) основано то явление языка, все значение которого впервые начинают осознавать только теперь — социальная дифференциация языка, социальная диалектология. Явление это заслуживает тем большего внимания, что в наблюдениях над конкретными фактами живых языков все отчетливее раскрывается необходимость исходить из социальной диалектологии при изучении истории не только значений, но даже звуков языка.(70) Теоретическое же обоснование наблюдаемых фактов [ 69]
мы находим в указанном выше выделении экспрессивной стороны слова, лежащей за пределами собственно языкового общения. Так, путем логического анализа структуры слова раскрывается ряд различений в том, что лингвистика прошлого века объединяла под общим названием «значения слова». Эти различения особенно важны для построения общей семасиологии(71) и теоретического обоснования эмпирических изысканий о значениях слов в конкретных исторически засвидетельствованных языках. Не менее важными явились-бы для построения синтаксиса открываемые тем же анализом законы сочетания слов-знаков и лежащие в их основе логические формы. Но, к сожалению, эта часть логической грамматики — «reine Formenlehre der Bedeutungen» (учение о формах чистых значений) не разработана вполне. И новейшие грамматики с логическим уклоном(72) принуждены опираться на традиционную формальную логику, мало пригодную для лингвиста.
Но вместе с тем, логический анализ структуры слова, произведенный немецкой философской школой, дает научное обоснование и тому положению о языке, как социальном факте, которое было принято в качестве постулата французской школой де-Соссюра.(73) [ 70] Действительно, достаточно припомнить среди установленных выше различений — различение функции слова, как признака умонастроения говорящего, и функции слова, как знака некоторого объективного смысла, сообщаемого говорящим слушающему. В первом случае, «понимание» слова ничем не отличалось от «понимания» всякого другого жеста или звука, произвольно или же непроизвольно издаваемого человеком или животным. Воспринимающий «понимал» его, вернее, истолковывал его, как признак, как симптом известного психофизического состояния говорящего, не потому, чтобы жест этот значил что-нибудь, а потому что воспринимающий, симпатически сопереживая его, восстановлял весь комплекс сопутствующих ему психофизиологических актов. Основой «понимания» служил здесь психологический опыт индивида; слово выступало в качестве выражения индивидуальных переживаний, в качестве естественного крика. Иначе, когда слово функционирует в качестве знака известного смысла, передаваемого говорящим слушающему, т. е. когда говорящий и слушающий говорят друг с другом. В первом случае, слушающий мог и не знать языка говорящего и все же догадываться о его переживаниях по его мимике, жестам, тону и т. д. Во втором случае, понимание возможно только при одном условии — при условии, что говорящий и слушающий будут членами одного и того же культурно-языкового единства. Ибо связь знака (звукового комплекса) со смыслом не создается, не творится индивидом заново. Иначе было-бы невозможно понимание. Связь знака со смыслом усвоена индивидом от коллектива, членом которого он и становится, благодаря устанавливающейся связи взаимопонимания между ним и другими членами того-же коллектива. Связь эта, таким образом является объективной, внешне данной для индивида; она принуждает его избирать именно те, а не иные звуковые комплексы для выражения тех, а не иных значений, и связывать те, а не иные значения с восприятием этих звуковых комплексов. Не личный психологический опыт индивида, а традиция коллектива опре- [ 71] деляет эту связь. И в этом-то объективном, надиндивидуальном характере связи знака и значения заключается специфичность функции слова-знака. Но ведь функция слова, как знака, есть его основная, его обычная функция. Так логический анализ слова приводит исследователей к утверждению его социального характера: слово (в его основной функции знака смысла) есть факт, вещь мира культурно-социального, передаваемая по традиции определенным коллективом его отдельным членам и имеющая в коллективе независимое от каждого отдельного члена языковой общины объективное бытие. Итак, идя различными путями современная теоретическая лингвистика приходит к изменению основного определения своего объекта — языка. Место представления о языке, как о сумме доступных рационализации символов, воспроизводимых языковым творчеством говорящего индивида; место представления о слове, как о психофизиологическом акте, — занимает представление о языке, как о системе чистых значимостей, существующей в традиции коллектива и определяющей языковую деятельность индивида, представление о слове, как о вещи мира культурно-социального; место генерализующих естественно-научных методов занимают методы исторические и филологические, методы введения в культурно-исторический контекст, методы культурно-исторической интерпретации. «Язык не есть вещь (ergon), но естественная природная деятельность человека (energeia)» — сказало романтическое языковедение XIX века. Иное говорит современная теоретическая лингвистика: «Язык не есть деятельность индивидуальная (energeia), но культурно-историческое достояние человечества (ergon)».
СНОСКИ
(65)Не вполне убедительными представляются и построения Cassierer'a (Philosophie der symbolischen Formen B. I. Die Sprache 1926) поскольку им не достаточно осознан социальный момент в структуре слова — в частности, отличие языкового знака от символа — ср. Junker, op.cit., Schuchardt, op.cit. (назад) (66) Подробнее этот вопрос освещен в моей статье «Выражение и значение» . (Учен. Зап. Лингвист. Секции РАНИОН, в. I). (назад) (67) Ср., напр, интересный матерьял, собранный ван-Гиннекеном по вопросу о представлениях в Principes de linguistique psychologique. 1907. Livre I. Les representations des mots et des choses. (назад) (68) Ср., напр., Séchehaye. Programme et méthodes de la linguistique théorique. 1908. (назад) (69) Это различие проведено и у Марти, терминология которого, однако, отличается от принятой здесь, а именно он отличает Ausdruck (экспрессию) от Kundgabe (коммуникации). (назад) (70) Ср. статьи: Jordan «Sprache und Gesellschaft» (Hauptprobleme der Soziologie. Erinnerungsgabe für Max Weber, her. v. Melchior Palyi. 1923. München und Leipzig); Vossler, «Grenzen der Sprachsoziologie» (ibid.); Naumann «Versuch einer Geschichte der deutschen Sprache als Geschichte des deutschen Geistes» (Deutsche Vierteljahrsschrift für Litteraturwissenschaft und Geistesgeschichte. H. I. 1923) и в особенности, работа Meillet «Linguistique historique et linguistique générale» 1921 и Bally «Traité de stylistique francaise» 1909 и «Le langage et la vie», а также труды современных французских (Gilliéron) и немецких (Wrede) диалектологов. (назад) (71) Попытки К. Бюлера (К. Bühler. Vom Wessen der Syntax. Idealistische Neuphilologie. Heidelberg 1922, и Kristische Musterung der neuern Theorien des Satzes. Indogermaniches Jahrbuch, II) построить на этих различениях систему синтаксиса представляются мало удачными, поскольку они от значения словосочетаний переходят непосредственно к внешним формам языка, упуская из вида «конструктивную внутреннюю» его форму. (назад) (72)Таковы, напр., Noreen «Einführung in die wissenschaftliche Betrachtung der Sprache» (Halle. Niemeyer. 1923), Brunot «La pensée et la langue» (Paris. Masson. 1922), Jespersen «Philosophy of Grammar» (L. 1924). и др. (назад) (73) Эта необходимость выявления социального момента в языке не всегда осознается представителями немецкой философской школы — в частности, эстетической школой Фосслера — что вызвало справедливые возражения — ср. Schürr, op.cit., Jaberg «Idealistische Neuphilologie» — Germ.-Rom. Mon. 1—2, 1926. (назад)