[173]
Я, конечно, не имею претензии исчерпать все очередные проблемы современного языковедения, я буду говорить лишь о тех, о которых мне приходилось думать в зрелый период моей научно-лингвистической жизни.
Одной из основных очередных задач является сравнительное изучение структуры, или строя, различных языков. Насколько подобное сравнительное изучение сможет дать нам историческую картину развития структуры человеческого языка вообще в связи с развитием человеческого сознания, — мне, откровенно говоря, неясно. Думается во всяком случае, что иного пути нет и быть не может. Но я слишком мало самостоятельно думал над этим вопросом, чтобы дольше останавливаться на нем.
Зато мне вполне ясна возможность подобного изучения для другой проблемы, с которой, впрочем, вышеуказанная историческая проблема тесно связана. Дело идет о взаимообусловленности отдельных элементов языковых структур. Примером такой взаимообусловленности может служить тот общеизвестный факт, что в латинском языке порядок слов почти не играет никакой грамматической роли — факт, несомненно стоящий в связи с тем, что грамматическая роль большинства слов довольно точно определяется их морфологическими элементами. Богато развитая система согласных фонем некоторых кавказских языков, например абхазского, имеет своим коррелянтом бедность их системы гласных вплоть до потери этими последними самостоятельного фонематического значения. Для абхазского языка, по-видимому, вполне можно постулировать в недавнем прошлом такое состояние, когда фонемой был слог. Семантизация различий по силе артикуляции согласных в грузинском (так называемая «троякая звонкость»), в некоторых германских языках и диалектах, в некоторых финских языках находится, конечно, в связи с уменьшением значения, а то и вовсе с падением противоположения звонкости и глухости согласных во всех этих языках.
Все эти факты, бросающиеся в глаза, лежат, так сказать, на поверхности наблюдаемых явлений, но на очереди стоит еще углубленное, по возможности исчерпывающее изучение относящихся сюда фактов, ибо только на этих путях можно серьезно ставить вопрос о зависимости изменений в знаковой стороне языка от изменений в структуре общества. Сейчас это больше постулат, чем очевидный факт.
Итак, насущно необходимо внимательно изучать структуры самых разнообразных языков. На первый взгляд кажется, что этим всегда и занимались и что никакой специфической проблемы сегодняшнего дня здесь не имеется. Однако если обратить внимание на то, как до сих пор изучалась
[174]
структура разных языков и как это надо делать, то становится очевидным, что мы действительно стоим перед громадной лингвистической проблемой первоочередной важности.
Как мной неоднократно указывалось (между прочим в статье «Sur la notion du mélange des langues» в Яфетическом сборнике, IV), всякое изучение второго языка ведет к двуязычию, которое бывает двух типов — чистое и смешанное. Чистым оно бывает, когда между ними не устанавливается никаких сравнений, никаких параллелей, когда перевод с одного языка на другой в сущности невозможен для носителей подобного двуязычия и во всяком случае крайне затруднен. Для того чтобы перевести какую-либо фразу с одного языка на другой, приходится возвращаться к ситуации, ее вызвавшей, так как нет никакой непосредственной связи между знаковыми сторонами данных двух языков. Примером такого чистого двуязычия может служить сосуществование русского и французского у нашей старой аристократии, получавшей французский язык от гувернеров и гувернанток, ни слова не знавших по-русски.
Двуязычие будет смешанным в тех случаях, когда второй язык изучается с постоянной оглядкой на первый, точнее — когда второй язык усваивается через первый. Таким образом, смешанное двуязычие в той или иной мере является нормальным случаем двуязычия, тогда как чистое может возникать лишь в известных условиях. При смешанном двуязычии вновь усваиваемый язык всегда претерпевает то или другое влияние первого языка, во всяком случае в смысле категоризации явлений действительности. [2]
Русское нога не находит себе эквивалента ни во французском, ни в немецком, так же как ни французское jambe ни немецкое Bein не находят себе эквивалента в русском. Всякий русский не может себе представить действие вне видового оттенка, а большинство иностранцев склонно образовывать настоящее время (не форму) от всякого нашего глагола совершенного вида. У двуязычных народов, употребляющих оба языка рядом, образуется собственный единый язык, который я позволил себе назвать «langue à trois termes» и в котором каждому значению соответствуют два способа выражения, употребляющиеся один вместо другого.
При осознании языка, т. е. при создании его грамматики и словаря, индицирующим может быть и второй язык, если он пользуется каким-либо освященным традиционным авторитетом. Так, грамматики большинства известных нам языков находятся под тем или другим влиянием латинской грамматики, от которой они лишь с великим трудом и только очень постепенно освобождаются. В этих условиях я позволяю себе утверждать, что при изучении языков у подавляющего большинства лингвистов получается смешанное двуязычие и изучаемый язык в той или иной мере воспринимается ими в рамках и категориях родного. В связи с этим особенности структуры изучаемых языков или стираются, или фальсифицируются.
Такому положению вещей пора объявить беспощадную войну, и в этом смысле это действительно одна из очередных больших лингвистических проблем. Осознание этой проблемы особенно важно для нас в Советском Союзе ввиду громадного количества языков, которые еще подлежат изучению и фиксации.
Однако это легко сказать, но трудно сделать. Для того чтобы не исказить строй изучаемого языка, его надо изучать не через переводчиков, а непосредственно из жизни, так, как изучается родной язык. Надо стре-
[175]
миться вполне обладать изучаемым языком, ассимилироваться туземцам, постоянно требуя от них исправления твоей речи. Но этого, конечно, недостаточно: опыт учит, что и в таких условиях у взрослого получается своего рода «нижегородский французский». Со стороны лингвиста при превращении «раrolе» в «1аnguе» необходима неусыпная борьба с родным языком: только тогда можно надеяться осознать все своеобразие структуры изучаемого языка. Одним это удается в большей степени, другим — в меньшей; но к этому надо во что бы то ни стало стремиться, если решительно заниматься сравнением структуры языков. Чем полярнее эти структуры языка, тем легче это сделать. В наилучшем положении находятся те языки, в которых хорошие грамматические и словарные описания сделаны туземцем вне какого бы то ни было влияния со стороны иноземных языков. Не знаю только, сколько найдется таких действительно хороших описаний (к сожалению, я не изучал творений Рanini и не могу о них судить). Однако несомненно, что во всех подобных туземных описаниях всегда много правды и что необходимо их тщательно изучать, несмотря на возможные недостатки их лингвистического метода.
Частной и чисто отрицательной задачей в плане создания языковых описаний, адекватных действительности, является борьба с традиционной классификацией языков на флективные, агглютинативные и изолирующие (куда иногда присоединяется еще четвертый класс — языков инкорпорирующих). В свое время эта классификация была, конечно, большим достижением, но сейчас она является лишь способом терминологией заменить исследование. Сейчас едва ли кто из думающих лингвистов серьезно отождествляет эту классификацию с глоттогонией, однако самые понятия не сходят со страниц учебников и даже многих исследований. И действительно, латинский, турецкий и китайский (во всяком случае в его древней, но, конечно, не древнейшей форме, зафиксированной в иероглифике) являются структурно полярными языками. Однако непонятно, почему склонение в турецких языках называется агглютинацией, а в латинском — флексией. Раздельность выражения падежа и числа в турецких языках, являясь вполне естественной, едва ли может считаться структурным признаком этих языков. Многообразие склонений большинства индоевропейских языков, будучи, вероятно, следствием фонетических процессов, является скорее курьезом, чем структурным признаком, хотя оно несомненно является одним из факторов разрушения склонений в этих языках. Некоторые лингвисты почему-то видят флективность в семантизации чередований гласных корня («флексия основ»). Хотя в большинстве индоевропейских языков это явление находится на стадии пережитков (даже в германских языках, где «сильные глаголы» не являются типичными), однако в принципе это, конечно, структурный признак.
До отчего же тогда не называть флективноотью и семантизацию уродований согласных, что так характерно, например, для русского языка и встречается во многих языках, и «флективных» и «агглютинативных»? Что касается семантизации чередований гласных корня, то ее нет в турецких языках не потому, что они «агглютинативны», а потому, что они характеризовались еще в недавнем прошлом,, а отчасти характеризуются и сейчас так называемой гармонией гласных. Это, конечно, тоже структурный признак, но могущий иметь место в любых языках как показатель словесного или иного единства.
Категория «изолирующих» языков на первый взгляд кажется более убедительной. Однако она покоится на понятии «отдельного слова», и здесь лежит частная, но очень важная очередная проблема современного языковедения.
В самом деле, что такое «слово»? Мне думается, что в разных языках это будет по-разному. Из этого собственно следует, что понятия «слово вообще» не существует. Однако если согласиться с тем, что в «речи» («parole») «слово» не дано и что оно является лишь категорией «языка как системы» («langue»), то «слово» представится нам в виде тех кирпичей, из
[176]
которых строится наша речь («parole») и некоторый репертуар которых необходимо иметь в памяти для осуществления речи.[3]
Во всяком случае, с моей точки зрения, в язык как систему («langue») входят «слова», образующие в каждом данном языке свою очень сложную систему (к этому я вернусь ниже), живые способы создания новых слов (а потому и фонетика, точнее фонология или фонематология), а также схемы или правила построения различных языковых единств — все это, конечно, социальное, а не индивидуальное, хотя и базируется на реальной «речи» членов данного коллектива. К речи же («parole») относятся, с моей точки зрения, все процессы говорения и понимания, разыгрывающиеся в индивидууме.
Из этого, между прочим, вытекает, что многие так называемые «сложные слова», например немецкого языка или санскрита, являются в этих языках словами лишь по форме, а по существу будут соответствовать тем простейшим единицам речи («parole»), которые я называю синтагмами: большинство сложных слов этих языков делается в процессе речи и не входит в репертуар языка как системы. Само собой разумеется, что такие Русские слова, например, как пароход, паровоз и т. п., в отличие от таких, как шлемоблещущий, русско-французский, являются сложными словами лишь в исторической перспективе; сейчас это простые слова.[4]
Вообще при исследовании как проблемы «слова», так и всех других аналогичных проблем необходимо смелее подходить к традиционным понятиям и особенно терминам. Смешно спрашивать: «что такое предложение?»: надо установить прежде всего, что имеется в языковой действительности в этой области, а затем давать наблюденным явлениям те или другие наименования. Применительно к европейским языкам, а в том числе и к русскому, мы прежде всего встречаемся с явлением большей или меньшей законченности высказываний разных типов, характеризующихся разнообразными специфическими интонациями, — повествование, вопросы, повеления, эмоциональные высказывания. Примеры очевидны. Далее, мы наблюдаем такие высказывания, где что-то утверждается или отрицается относительно чего-то другого, иначе говоря, где выражаются логические суждения с вполне дифференцированными S и Р (есть в русском языке некоторые и другие случаи, о которых сейчас не буду говорить): мой дядя — генерал; хороший врач — должен быть прежде всего хорошим диагностом, мои любимые ученики — собрались сегодня у меня на квартире; все эти мероприятия — не то, что надо больному в настоящую минуту (тире поставлены иногда против правил пунктуации для того, чтобы подчеркнуть двучленность всех этих выражений). Далее, мы наблюдаем такие высказывания, посредством которых выражается та или иная наша апперцепция действительности в момент речи, иначе говоря, узнавание того или иного ее отрезка и подведение его под имеющиеся в данном языке общие понятия: светает; пожар; горим; солнышко пригревает, воробышки чирикают, на прогалинке травка зеленеет; когда гости подъехали к крыльцу, все высыпали их встречать; подъезжая к крыльцу, мы еще издали заметили на нем поджидающих нас хозяев; мы вошли в комнату, где жила целая семья. (Примеры выбраны так, что все отдельные их синтагмы являются иллюстрациями данного случая).
При таких обстоятельствах оказывается совершенно неясным, что же имеется в виду, когда мы говорим о «предложении».
[177]
Насколько мы находимся во власти традиции и одностороннего формализма, видно на примере хотя бы русской грамматики: она до сих пор видит в деепричастиях особую категорию, тогда как по функции они совершенно сходны с обычными, так называемыми личными формами глагола, обозначая или действие одновременное — у глаголов вида несовершенного, — или действие предшествующее — у глаголов вида совершенного.[5] То, что эти формы не имеют ни личных, ни числовых примет, не может иметь никакого значения, да они в них и не нуждаются, так как лицо, число, а иногда и род обозначены всегда глаголом, к которому они примыкают, согласование же вещь вовсе не обязательная (ср. прилагательное в турецких языках и прилагательное в немецком языке: если их несколько — согласуется лишь первое определяющее слово). Примеры можно бы умножить.
Как я уже говорил выше, преодолевать «eidolas pecus», т. е. понимание, внушаемое нам родным языком, легче всего, по-видимому, на полярных по структуре языках, но основная цель сравнительного исследования разных языковых структур едва ли не лучше достигается на сравнительно близких по структуре языках, так как тут исследование несколько приближается к эксперименту.
Три типа языков нуждаются в первую голову в подобном «беспредрассудочном» изучении. Это, во-первых, языки племен, стоящих на низком уровне развития; здесь надо, между прочим, разбить предрассудок, будто языки примитивных племен структурно являются сравнительно простыми. По-видимому, это не так, и даже племена, стоящие чуть ли не на стадии палеолита, обладают языками со слабеющей и как будто даже очень отвлеченной структурой. Все это, конечно, требует проверки.
Во-вторых, требуют пристального изучения языки жестов. Это изучение не может ограничиваться тем, чтобы записать несколько десятков жестов какого-либо коллектива, а должно состоять в том, чтобы научиться свободно, как родным, владеть каким-нибудь из этих языков. На основе этого владения и постоянной проверки его на практике исследователь должен составить грамматику и словарь данного языка, — конечно, без всякой оглядки на обыкновенный звуковой язык. У нас такому изучению подлежит спонтанный язык жестов глухонемых (мимический язык), который создается вне какой-либо традиции у глухонемых детей, не подвергавшихся еще школьному обучению, но живущих вместе и, следовательно, общающихся друг с другом. Для рациональной постановки сурдопедагогики это крайне важно, ибо детей, обучающихся в школе русскому письменному языку и чтению (я не говорю в этой связи об устном языке), никоим образом нельзя себе представлять как обучающихся первому языку, которым является их спонтанный или иная разновидность традиционного мимического языка. В результате получается ужасающее смешанное двуязычие с исключительным по понятным причинам (ничтожный размер материала на изучаемом языке и полное отсутствие контроля) преобладанием мимического языка. В связи с этим методика обучения глухонемых чтению и письму должна быть коренным образом пересмотрена, должна вдохновиться кой-чем из методики преподавания иностранных языков[6] и, наконец, нужно не только требовать от учителей знания первого, т. е. мимического, языка учащихся, но и отличного понимания его структуры, для того чтобы уметь во всех случаях парализовать вредное влияние этой структуры на изучаемый язык.
[178]
Сурдопедагоги и лингвисты должны помогать друг другу — в результате выиграют и практика и наука.[7]
Третий тип языков, который, по-моему, нуждался бы в пристальном изучении, — это язык всевозможных афатиков. Сам я этим не занимался, но довольно много думал об организации подобных исследований. Прежде всего надо получить достаточные материалы, т. е. записи речи («parole») афатиков. Было бы очень хорошо, если бы эти записи можно было делать на пленке при помощи очень чувствительного микрофона: это были бы, во-первых, вполне достоверные тексты, а во-вторых, [это] позволило бы включить в поле исследования и фонетику. Полученные тексты надо дать опытному лингвисту, который, конечно, должен присутствовать при самой записи текстов, чтобы иметь максимум данных для их понимания. На основе этих текстов лингвисты должны попытаться составить «систему» (грамматику и словарь) диалекта афатика в момент записи, подобно тому как на основании диалектологических текстов он может составить грамматику и словарь данного диалекта. Поняв систему языка афатика в целом и сравнив ее с нормальной, он сможет иногда увидеть причины ошибок речи афатика, рекомендовать целесообразные средства для устранения этих ошибок и во многих случаях понять связь между отдельными элементами языка.
Опять-таки и практика лечения недостатков речи (которых теперь так много в связи с ранениями и контузиями головы) и наука о языке очень выиграли бы от совместной работы логопедов и лингвистов.
В заключение этого отдела не могу не упомянуть об одной проблеме, которая меня очень интересует, но к которой я даже не знаю, как можно приступить. Проблему эту я называю «проблемой понимания» и подразумеваю под этим вопрос о том, как человек начинает понимать чужой язык в тех случаях, когда его этому языку абсолютно не учат. Единственное, что я думаю на этот счет, это то, что понимание обусловливается в этих случаях общностью жизненного опыта и общностью реакций на явления жизни. Если этого нет, то, вероятно, невозможно и полное понимание. Вопрос этот особенно интересен в связи с изучением языков-примитивов.
Ничего не говорю здесь об образовании понятий, хотя проблема является исключительно важной для лингвистов, ибо в основе «значений» так или иначе лежат понятия. Однако я полагаю, что вопрос этот относится скорее к ведению философии и психологии. Он имеет, конечно, громадное значение для проблемы становления человеческого языка.
Перехожу к специфически лингвистическим проблемам. Здесь мы, русские лингвисты, должны прежде всего думать о создании грамматики и словаря русского литературного языка, которые бы отвечали языковой действительности и которые были бы свободны от всяких традиционных и формалистических предрассудков.[8] Задача эта, помимо того общенаучного значения, о котором достаточно было сказано выше, имеет еще и большое практическое значение в разных областях.
Грамматика, которая есть не что иное, как сборник правил речевого поведения, является важнейшей книгой. Правила, составляющие ее содержание, должны быть точными и отвечать языковой действительности; они дол-
[179]
жны руководить говорящими при составлении фраз в соответствии с теми мыслями, которые эти говорящие хотят выразить.
Пора, действительно, оставить ту обывательскую мысль, — которая, впрочем, гнездится и в головах многих лингвистов, не желающих продумать вопрос до конца, — будто изучение грамматики имеет больше образовательное значение, чем практическое, и что сама она является плодом размышляющего над языком человека, а вовсе не объективной языковой действительностью, управляющей нашей речью («parole»). В самом деле, дети, не умеющие даже читать, говорят по грамматике, которую они себе бессознательно создали[9] на основе своего лингвистического опыта («parole»). Когда ребенок говорит — у меня нет картов, то он, конечно, творит формы по своей еще несовершенной [грамматике], т. е. еще не адекватной грамматике взрослых, а не повторяет слышанное, ибо такой формы он наверное не слышал от окружения. Если бы наш лингвистический опыт не был упорядочен у нас в виде какой-то системы, которую мы и называем грамматикой, то мы были бы просто понимающими попугаями, которые могут повторять и понимать только слышанное.
Где, однако, существующие грамматики оказываются особенно зловредными, это в сурдопедагогике. В самом деле, бедным глухонемым недоступны даже высказывания учителя, исправляющие и дополняющие грамматику, и грамматкка является для них единственным руководителем их речевого поведения, и поэтому она должна быть безусловно надежным руководителем.
В связи с проблемой грамматики вообще стоит целый ряд частных проблем, которые настоятельно требуют своего разрешения. Во-первых, вопрос о соотношении исторической и так называемой описательной грамматики; во-вторых, о содержании самой грамматики и ее противоположении словарю — иначе системе лексики, — которому ниже будет посвящен особый раздел, о подразделении грамматики, в частности о месте в ней фонетики и таких отделов, как «части речи»; в-третьих, о необходимости различать активную и пассивную грамматику, в связи с чем стоит вопрос о возможности или невозможности построения «идеологической грамматики», т. е. исходящей из семантической стороны, независимо от того или иного конкретного явыка.
Первый вопрос — о соотношении исторической и описательной грамматики, иначе, по Соссюру, о диахронической и синхронической лингвистике,— с моей точки зрения, совершенно ясен и не составляет проблемы. Еще задолго до Соссюра Бодуэн учил не смешивать различные хронологические стадии в описании языка и не приписывать явлений более ранних стадий позднейшим, где эти явления или вовсе отсутствуют, или существуют в виде пережитков. Ярче всего эти, казалось бы, очевидные истины высказаны были Бодуэном в его учении об изменяемости основ,[10] которое в 1870 г. так не понравилось Шлейхеру, и потом им неоднократно повторялись при разных случаях.
Я думаю, что недооценка роли синхронической лингвистики находится в связи с недооценкой роли грамматики (а как увидим ниже, и словаря) в нашей речевой деятельности, о чем я уже говорил. Что же касается презрительной характеристики некоторыми лингвистами описательной грамматики как ненаучной, то это, конечно, глубоко несправедливо: выведение из данных в опыте фактов «речи» («parole») общего, т. е. «языка как системы» («langue»), является, как всякое обобщение единичных фактов, одной из ос-
[180]
новных целей, к которой стремится каждая наука: вопрос о причинных связях явлений может с успехом ставиться лишь в той мере, в которой продвинут процесс обобщения частного. Кроме того, задача эта является самой трудной в лингвистике; если бы это было иначе, мы давно бы имели прекрасные грамматики и словари для всех известных языков. У нас не только нет этого, как я уже неоднократно указывал, но мы даже не знаем, как должны выглядеть в идеале эти грамматики и словари. Поэтому-то это и является актуальнейшими лингвистическими проблемами сегодняшнего дня.
Может быть, некоторое отрицательное отношение к описательной грамматике зависит от недостаточно четкого отграничения ее от нормативной грамматики. Дело в том, что в нормативной грамматике зачастую язык представляется — и, с моей точки зрения, это неправильно — в окаменелом виде. Это отвечает наивному обывательскому пониманию: язык изменялся до нас и будет изменяться в дальнейшем, но сейчас он неизменен. Язык все время изменяется, и в описательной грамматике это должно найти себе отражение. Некоторые стороны языка действительно стоят очень твердо в течение более или менее длительного периода времени,[11] зато другие стареют и становятся пережитками, а третьи лишь зарождаются. Так, мы говорим уже: речь идет о каких-нибудь тысяче рублях, хотя и старое о тысяче рублей не звучит еще неправильно. Обусловливать, подытоживать все больше и больше уступают место новым обуславливать, подытаживать.
Хотя польта звучит еще просторечно, однако рано или поздно этой форме обеспечено будущее. Конечно, мы пишем тысяча, хотя в речи тыща не менее употребительна. Мы говорим с тысячею рублей в кармане, однако с тысячью рублей едва ли не лучше, чем с тысячей рублей (вероятно, в силу диссимиляции двух разносмысленных окончаний -ей, ср. сказанное выше [в сноске] о разных противодействующих факторах). Если описательная грамматика не даст всего этого, не покажет всей «диалектики» языка, то она будет плохая грамматика. Я думаю, что и в так называемой нормативной грамматике чрезмерная нормализация зловредна: она выхолащивает язык, лишая его гибкости. Никогда не надо забывать отрицательного примера Французской академии.
Проблемой действительно является содержание грамматики и ее разделов. Здесь царит довольно большое разномыслие. На первый взгляд естественно противоположить обозначение самостоятельных предметов мысли — лексики и выражение отношений между этими предметами — грамматики.
При таком понимании вещей все так называемые служебные слова — предлоги, союзы, связки, некоторые местоимения, многие предложные и союзные выражения — попадают только в грамматику и совершенно исчезают из словаря. Многие слова в одной функции остаются в словаре (он прошел мимо не оглянувшись; он был в Америке и т. п.), а в другой попадают в грамматику (он прошел мимо нас; он был американец и т. п.) Можно даже считать, что такое словосочетание, как при посредстве, будет относиться к грамматике во фразе я обошелся при посредстве перочинного ножа и маленького напильника к к лексике во фразе Андрюиш попал в экспедицию только при посредстве своего дяди-профессора.
[181]
Все формы слов, имеющие синтаксическое значение, естественно вошли бы в грамматику.
Однако слова и формы слов, не выражающие ни самостоятельных предметов мысли, ни отношений между ними, оказались бы беспризорными при подобном противоположении. Таковы формы числа, рода имен существительных, формы вида и т. п. Таковы словечки очень, весьма и т. п.
Далее, при подобном противоположении все словообразование, а в конце концов и фонетика, должны были бы войти в лексику, в словарь. Хотя все это практически и неудобно, однако смущаться, конечно, этим нечего: не объективная действительность должна равняться по ученым и их удобствам, а ученые — по объективной действительности.
Возможно, однако, и иное противоположение: с одной стороны, все индивидуальное, существующее в памяти как таковое и по форме никогда не творимое в момент речи — лексика, и с другой стороны — все правила образования слов, форм слов, групп слов и других языковых единств высшего порядка — грамматика. И тот и другой отдел, само собой разумеется, со своей семантикой.
О системе лексики будет говориться особо ниже. Здесь я остановлюсь только на подразделении грамматики, где много спорного, являющегося, однако, насущной проблемой дня, так как грамматики пишутся и должны писаться по причинам, изложенным выше.
Основные отделы всякой грамматики для меня в общем очевидны и в основном намечены мною еще в моем «Восточно-лужицком наречии»; но там они даны на материале конкретного славянского языка и теоретически никак не обоснованы. Здесь я постараюсь говорить о грамматике вообще, поскольку это и принципиально возможно и поскольку это в моих силах.
Одним из таких основных отделов грамматики являются, по-моему, правила словообразования, т. е. вопрос о том, как можно делать новые слова.
Вопрос же о том, как сделаны готовые слова, — дело словаря, где должна быть дана и делимость слова, если его состав еще ощущается и может быть действенным фактором речи («parole»); при этом могут быть случаи переходные, когда то или другое слово может забываться и делаться как бы вновь. Писальщик, читальщик, ковыряльщик никогда не входили и не входят еще в словарь, но могут быть всегда сделаны и правильно поняты; подавальщик, подавальщица — слова сделанные, но могут создаваться и вновь; носильщик, писатель — слова безусловно вошедшие в словарь, но еще вполне живые в своем составе и могли бы быть сделаны; метельщик — слово, давно сделанное, наново сделано быть не может, но в составе своем понятное (хотя исторически, вероятно, от метла, а не от мести); слова свинец, огурец и т. п. в составе своем уже плохо понятны и раскрываются только при исследовательском подходе.
Словообразование может происходить разными способами; оно может быть морфологическим, получая при этом разные традиционные названия: или суффиксального, или префиксального, или инфиксального (термины говорят сами за себя). Морфологическим оно будет во всех тех случаях, когда слово-производящий элемент не отождествляется с каким-нибудь словом, обозначающим самостоятельный предмет мысли.
Морфологическое словообразование является для нас самым привычным, но это не должно быть причиной того, чтобы забыть о возможности фонетического словообразования — я имею здесь в виду морфологизованные чередования. Например, чередование твердости последнего согласного основы с мягкостью при образовании отвлеченных существительных от прилагательных зелен-ый (зелень), черный (чернь), чередование места ударения в английском при образовании глаголов от прилагательных и др. Далее, словообразование принимает форму так называемого словосложения во всех тех случаях, когда оба элемента отождествляются со словами, обозначающими самостоятельные предметы мысли, и не вполне утратили свое индивидуальное значение. Словосложение как таковое может иметь то или другое
[182]
формальное выражение. Это выражение может быть морфологическое (так называемые «соединительные гласные» индоевропейских языков и т. п.), фонетическое (ударение, гармония гласных и т. п.), синтаксическое (порядок слов).
Однако словосложение не нуждается в формальном выражении, и любая синтаксическая группа может оказаться сложным словом, которое должно отличаться от группы лишь тем, что оно значит больше, чем сумма значений образующих его слов. Таким образом, словосочетания вроде железная дорога, общая тетрадь, зубная паста, красное вино (где со словом красный связывается целый ряд качеств вина) и т. д. следует считать сложными словами.
Само собою разумеется, что такие слова, как перекати-поле, на чай, на каждый день, записная книжка, являются сложными словами. Что даже такое словосочетание, как чай пить, начинает ощущаться сложным словом, явствует из такого очень распространенного новообразования, как мы уже почай-пили и т. п.
Вопрос о том, какие из сложных слов относятся к лексике, а какие нет, разрешается таким же путем, как это было разъяснено выше на суффиксальных словах. Сложные слова из синтаксических групп, очевидно, все будут достоянием словаря. Однако и тут могут быть общие приемы составления подобных сложных слов, где, правда, одна из составных частей носит характер служебного слова. Для французского языка разработаны такие constructions nominales и constructions verbales (Gugenheim). Русские примеры: группы с глаголом (не со связкой) быть (быть в халате, быть в вечернем платье, быть в меланхолии, быть в (не)настроении и т. п.), наречные словосочетания со словом образом (неприятным образом — неприятно, неожиданным образом — неожиданно и т. п.).
Наконец, есть семантический способ словообразования, т. е. употребление слов в новом смысле. Такие случаи, как ручка в смысле „то, за что держат", специально в смысле „дверная ручка" и специально в смысле „вставочка" и т. д., целиком, конечно, относятся к лексике. Однако есть и типизованные случаи изменения значения, которые должны рассматриваться в грамматике.
Второй для меня ясный отдел грамматики — это правила формообразования. Его можно было бы называть морфологией, но название это скомпрометировано разными его употреблениями. Для лиц, воспитавшихся на индоевропейских языках, понятие форм слов является настолько привычным, что не вызывает никаких недоумений. На самом деле это не так, и в целом ряде случаев могут возникнуть затруднения.
Говорить о разных формах слова, не придавая термину никакого специального философского значения, можно и должно тогда, когда у целой группы конкретно разных, но по звукам сходных слов мы наблюдаем не только что-то фактически общее, а единство значения. Когда мы наблюдаем, что все эти слова обозначают одни и те же предметы мысли, хотя и в разных аспектах или с разными дополнительными значениями, то образно мы вполне вправе говорить, что слова этой группы являются различными видоизменениями, различными «формами» одного и того же слова. Собственно говоря, лучше бы не употреблять слова «форма» в этом простецком значении: слишком оно многозначно; но подобное, хотя, может быть, и не всегда до конца осознанное словоупотребление так укоренилось в нашем языке, что с ним трудно было бы вести войну.[12]
[183]
Как бы то ни было, но называть сейчас слово шарманщик формой слова шарманка, конечно, можно, но совершенно условно и исключительно с формальной точки зрения, и это, по-моему, как-то противоестественно, тем более что подобное словоупотребление в конце концов только запутывает довольно ясное в общем положение вещей. Трубач едва ли можно назвать формой слова труба, так как трудно даже подумать, чтобы слова труба и трубач считались за одно слово, за разные формы одного и того же слова: трубач есть название человека, который трубит, а труба — название предмета, в который он трубит. Точно так же труба и трубка нельзя считать формами одного и того же слова, так как они обозначают разные предметы. Но вот слова трубка и трубочка в определенных случаях можно считать за формы одного и того же слова: трубочка может называться уменьшительной формой слова трубка в определенных значениях. Такое словоупотребление вполне отвечает нашей словарной традиции, где зачастую уменьшительные и ласкательные формы, если они не дают новых значений, вовсе даже не приводятся в предположении, очевидно, что они подразумеваются грамматической теорией. Другой пример: прыгать и перепрыгнуть, конечно, не являются формами одного и того же слова, так как имеют разное значение, отвечая совершенно различным вещам в объективной действительности. Напротив, глаголы перепрыгнуть и перепрыгивать можно считать формами одного и того же слова, так как оба имеют в виду совершенно одно и то же конкретное действие и только подходят к нему по-разному.
Формообразование, как и словообразование, может быть морфологическим (наши склонения, спряжения и т. п.), фонетическим (чередования гласных у так называемых сильных глаголов немецкого языка и многое другое, хорошо всем известное) и может быть сложением (разные сложные формы, элементы которых даже могут не стоять рядом в речи («parole»)). Это «сложение» следует отличать от «словосложения», о котором говорилось выше: формообразующий элемент всегда является служебным словом или во всяком случае словом, утратившим свое индивидуальное значение самостоятельного слова.
Вопрос о том, что относится к лексике, а что к грамматике, разрешается точно так же, как и в словообразовании: все, что происходит по правилам, будет явлением грамматическим, а все то, что является индивидуальной принадлежностью того или иного слова, будет явлением лексическим и должно быть дано. Спряжение глаголов есть, дать, быть является достоянием словаря, а при глаголе играть в словаре должна быть лишь ссылка на тип спряжения.[13] Но спряжение вспомогательного глагола avoir во французском должно быть дано в грамматике, в правиле об образовании Passé composé.
Хочу воспользоваться случаем, чтобы подчеркнуть, что надо различать полноценный глагол, например быть (я буду завтра в байке), вспомогатель-
[184]
ный глагол (я буду завтра платить), когда он входит в сложную форму глагола, и связку (завтра я буду опять веселый).
Само собой, все это не предрешает вопроеа о том, как это удобнее подавать в учебнике, особенно для невзрослых. Однако надо помнить, что и дети должны ощущать всякие перспективы в языке. Беда наших школьных учебников грамматики и состоит в том, что там все свалено в одну кучу — собственно грамматика и более или менее случайные выписки из словаря; основные правила данного языка — вещи в общем очень редкие. Надо различать грамматическое описание языка и справочник, который в конце концов всегда может быть заменен хорошо сделанным словарем.
Французские je, tu, il целиком относятся к грамматике и должны быть даны в качестве элементов префиксального спряжения (само собой разумеется, что в справочном словаре они должны быть помянуты с соответственными ссылками).
Связки должны быть все перечислены в грамматике (в отделе синтаксиса), но спряжение их часто окажется лишь достоянием словаря, и т. д.
Надо всячески подчеркнуть, что при отсутствии четкого Формального выражения определить в каждом отдельном случае речи («parole»), с чем мы имеем дело — с морфологическим словообразованием, со сложным словом или с синтаксической группой, — иногда бывает необычайно трудно.Важный отдел грамматики, который никто никогда не оспаривал, — это синтаксис. Но насчет его содержания существуют очень разные мнения. Да это и естественно. Здесь особенно должны давать себя чувствовать различия пассивного и активного аспекта грамматики. При пассивном аспекте приходится исходить из форм слов, исследуя их синтаксическое значение (что и составляло основное содержание синтаксиса в прежние времена). Далее, при пассивном аспекте надо изучать словосочетания и порядок слов в них, определяя их синтаксическое значение, наконец фразовое ударение и интонацию, отыскивая синтаксическое значение и этих средств выражения.
Я полагаю, однако, что при любом аспекте грамматики все значения форм слов, а в том числе, значит, и синтаксические, должны изучаться в отделе формообразования. Самое форму нельзя определить вне ее значения: ведь только на основании значения можно констатировать, что во фразах он отпорол рукава и он отпорол обшлаг рукава мы имеем дело с двумя разными формами слова рукав. На долю пассивного аспекта синтаксиса приходится, таким образом, отнести изучение синтаксических значений только синтаксических же выразительных средств — порядка слов, сочетаний слов, определенных функций фразового ударения и фразовой интонации.
Что касается активного аспекта синтаксиса, то там исходная точка зрения совсем иная. В нем рассматриваются вопросы о том, как выражается та или иная мысль. Например: как, какими языковыми средствами выражается предикативность вообще? Как выражается описание того или иного куска действительности? Как выражается логическое суждение с его S и Р? Как выражается независимость действия от воли какого-либо лица действующего? Как выражается предикативное качественное определение предмета (в русском языке причастными оборотами и оборотами с который и т. д.)? Как выражается количество вещества? По-русски и по-французски разными количественными словами с род. над. вещества, а по-немецки — количественными словами и с названием вещества в неизменной форме: с куском мяса, avec un morceau de viande, mit einem Stuck Fleisch; стакан пива, un verre de bière, ein Glas Bier; десять стаканов пива, dix verre de bière, zehn Glas Bier и т. д.?
Из примеров ясно, что активный аспект синтаксиса самый неразработанный в грамматике любых языков. Один Brunot попробовал сделать что-то в этом роде для французского языка в своей большой книге «La pensée et la langue» — [Paris, 1936) — может быть, не всегда удачно, но всегда интересно.
Никто, конечно, не возражает против наличия фонетики системе каж-
[185]
дого языка, но многие хотят противополагать ее как «физиологию речи» или как «физиологию звука» грамматике. В этом сказывается и особая точка зрения на фонетику, как это и выражается в приведенных терминах, и специальное понимание грамматики как «учения о формах». Поскольку противоположение это заключает в себе зерно истины, постольку и разномыслие здесь не просто внешнее, а заслуживает некоторого внимания. Едва ли есть надобность здесь долго останавливаться на том, что в языке утилизируются звуки не просто как физические или физиологические явления, а как элементы языка, имеющие или по крайней мере могущие иметь значение. Теория фонем Бодуэна давно осветила этот вопрос и популяризована на Западе под названием фонологи и.[14]
Фонемы, являясь кратчайшими возможными элементами языка, образуют и его многофонемные единицы — морфемы, слова. Таким образом, фонетика противополагается не только грамматике, но и лексике, с этой точки зрения справедливо подчеркивать ее особое положение в системе языка. Однако фонетика вовсе не занимается индивидуальными словами, а исследует общие правила данного языка в области звуков. Она в своем пассивном аспекте выясняет среди пестрого разнообразия произносимого смыслоразличаюпще звуковые противоположения данного языка; в своем активном аспекте она изучает правила произношения фонем в разных фонетических условиях. Наконец, изучение чередования фонем данного языка обнаруживает реальную базу так называемого этимологического чутья в данном языке. Я имею в виду, конечно, не этимологическое чутье лингвистов, находящее себе опору в исторических фактах и в материале родственных диалектов и языков. Я имею в виду чутье говорящих на данном языке людей, которое является действительным языковым фактором, обусловливающим узнавание морфем и слов как тождественных и в тех случаях, когда фонетического тождества уже нет.
Эти подлинно существующие в данном языке этимологические связи слов должны найти себе отражение в словаре, как об этом говорилось уже выше; но основаны они на системе чередований, характерной для данного языка и изучаемой в фонетике.
Использование чередований в словообразовании и в формообразовании должно, конечно, найти себе место в этих отделах.
В фонетике же должно быть обязательно и фонетическое описание ударения и интонации.
Ввиду всего вышеизложенного фонетику удобнее всего, как мне кажется, относить к грамматике, хотя она несомненно занимает в этой последней свое особое место.
Против чего надо всячески протестовать — это против отрыва фонологии от фонетики в узком смысле слова, от того, что Бодуэн называл антропофоникой. Некоторым кажется, что можно заниматься фонологией в отрыве от фонетики. Это так же невозможно, как заниматься функцией какой-либо формы в отрыве от конкретных случаев ее употребления в речи. Нельзя забывать того, что, занимаясь «языком», мы лишь обобщаем частные случаи «речи», которые только и даны в опыте.[15]
Исследовать систему фонем данного языка, определять «семантизованные» (фонологизованные) признаки каждой из них можно только на основе изучения конкретного произношения данного языка и разных не менее конкретных причинных связей между отдельными элементами этого произношения, а для этого надо работать по фонетике вообще, т. е. изучать раз-
[186]
ные произношения, а также самый механизм этого явления. Только в свете такого изучения будут понятны многие явления фонологии.
Итак, фонетика, словообразование, формообразование и синтаксис — вот четыре отдела, которые как будто исчерпывают содержание грамматики. Однако есть явления, которые, будучи общими, не могут быть относимы к лексике, к словарю (хотя и должны там находить себе отражение), но не подходят ни под один из перечисленных отделов грамматики. Я имею в виду такие категории, как так называемые «части речи».
О частях речи существует целая литература, и я не хочу затрагивать этот вопрос мимоходом. В наших грамматиках учение о частях речи преподносится обыкновенно в виде какой-то классификации слов. Это с какой-то точки зрения удобно, хотя всегда остается некоторое количество слов, которое никуда не подходит. Их относят либо в наречия, либо в частицы, являющиеся, таким образом, своего рода складочными местами, куда сваливают вперемешку все лишнее, что никуда не подходит.
На самом деле такие понятия, как существительные, прилагательные, глаголы, с одной стороны, совершенно даже несоотносимы с такими понятиями, как союзы, предлоги, с другой стороны. Первые являются выражением неких «форм» мысли (здесь слово форма употреблено совсем в другом смысле, чем это было выше), тогда как вторые являются просто разрядами слов, имеющими одну и ту же синтаксическую функцию.
Веселый, веселье, веселиться никак нельзя признать формами одного и того же слова, ибо веселый — это все же качество, а веселиться — действие. С другой стороны, нельзя отрицать и того, что содержание этих слов в известном смысле тождественно и лишь воспринимается сквозь призму разных общих категорий — качества, субстанции, действия.
Категории предлогов, союзов и т. п. найдут себе место в синтаксисе, где они будут не только полезны, но и необходимы.
Но не только такие общие категории, как существительные, прилагательные, глаголы, должны найти себе место в особом важном отделе грамматики; туда пойдут и такие категории, как безличность. Такие слова, как светает, смеркается, тошнит, тоска (предик.), пора (предик.), едва ли могут рассматриваться как формы каких-то других слов; но необходимо признать, что они представляют действия[16] и состояния как не зависящие от чьей-либо воли.
Само собой разумеется, что сюда войдет и категория грамматического рода, которая, конечно, в наших языках является в большинстве случаев пережиточной.
Даже русские «виды» — несовершенный и совершенный (но не многократный), — по-видимому, должны попасть в этот отдел грамматики, поскольку русского глагола вне вида нельзя и мыслить.
В других языках, — особенно, по-видимому, малокультурных народов, — найдется немало и других общих категорий, в аспекте которых они привыкли воспринимать действительность. Все это, конечно, требует конкретного исследования этих языков с изъятием всякой призмы как родного языка исследователя, так и вообще языков с традиционной грамматикой, зачастую извращающей истинную перспективу грамматической действительности даже тех языков, для которых она сделана.
Бодуэн предвидел подобный отдел грамматики и называл его лексикологией. К сожалению, этот термин очень привычен в другом смысле, в каком его, может быть, и следует употреблять. Я ничего не вижу лучшего, как назвать этот пятый отдел грамматики — «лексические категории».
[1] От редакции. Предлагаемая статья акад. Л. В. Щербы представляет собой черновой набросок доклада на тему «Очередные проблемы языковедения», подготовлявшегося для Общего собрания Отделения литературы и языка Академии наук. Несмотря на незаконченность работы и на некоторую эскизность ее изложения, редакция считает необходимым ее опубликовать, так как в этой статье нашли яркое отражение обще лингвистические взгляды покойного академика.*
[2] Как я показал в вышеупоминавшейся статье «Sur la notion du mélange des langues», а также в ряде других статей, действительность воспринимается в разных языках по-разному: отчасти в зависимости от реального использования этой действительности в каждом данном обществе, отчасти в зависимости от традиционных форм выражения каждого данного языка, в рамках которых эта действительность воспринимается.
[3] О понятиях «язык как система» («langue») и «речь» («parole») см. мою статью «О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании» в Известиях Академии наук. Отделение общественных наук, 1931, № 1. Внимательный читатель заметит, что мое понимание относящихся сюда вещей кое в чем отличается от соссюровского.
[4] Хотя я давно и много думал и думаю о понятии «слово», однако я не могу взять на себя разработку этой проблемы, так как в моем возрасте я уже не могу взяться за такое изучение какого-либо яфетического языка, о каком я говорил выше: это требует большого самопожертвования, превращения себя на несколько лет в «примитив», что возможно только в молодом возрасте.
[5] Любопытно отметить, что видовые различия при этом как-то стушевываются.
[6] Методисты-сурдопедагоги должны понять, что выучиться какому-либо языку — значит усвоить себе систему данного языка (langue»), а это можно сделать только на основе громадного материала чтения («parole»), так как «parole» в прямом смысле слова [как речь] для глухонемых не существует. Изучить иностранный язык в отсутствие соответственного окружения тоже можно только через обильное чтение, только через книгу. Что касается грамматики, то существующие грамматики не годятся для глухонемых детей, так как очень многого и очень нужного в них нет, а во многих случаях они искажают действительность.
[7] В заключение позволю себе высказать одно самое горячее пожелание, чтобы абсолютно все книги, предназначенные специально для глухонемых, особенно книги для самостоятельного чтения, снабжались знаками ударения: ведь ото чтение и есть тот материал («parole»), из которого глухонемые только и могут усвоить себе такой важный момент русского языка, как ударение. При этом важно отметить все проклитики и энклитики — для этого надо только не ставить на них ударения и, наоборот, ставить его на всех ударных односложных словах: пойдём, брат, домой, сказал мне ваш брит и взял меня за руку. Это прямо-таки преступление, что тексты для глухонемых до сих пор печатались без знаков ударения.
[8] Не надо думать, что подобная работа сделана для других языков: соответственная задача стоит перед каждой национальной лингвистикой. Больше всего на этих путях может быть сделано у французов, но и они далеки еще от идеала.
[9] Бессознательно в том смысле, что соответственные процессы, сравнения, анализы и синтезы (языкотворчество) не сохранились у нас в памяти.
[10] Не могу не сделать здесь лирического отступления и не посетовать на своих соотечественников, которые признают идеи, лишь снабженные заграничной маркой. Так, очень многое, высказанное Соссюром в его глубоко продуманном и изящном изложении, ставшем всеобщим достоянием и вызвавшем всеобщий восторг в 1916 г., нам было давно известно из писаний Бодуэна. Между тем некоторые наши лингвисты даже учение о фонемах в той или другой мере готовы возводить к Соссюру.
[11] И то это только так кажется: на самом деле всегда и везде есть факторы, которые «грызут норму», но при состоянии наших знаний мы не умеем их наблюдать. Вообще я представляю себе язык находящимся все время в состоянии лишь более или менее устойчивого, а сплошь и рядом и вовсе неустойчивого равновесия, в результате действия целого ряда разнообразных факторов, зачастую друг другу противоречащих. Многие «фонетические законы» несомненно остались и остаются нам не известны, так как их действие парализовалось действием других законов или вообще других факторов (ср. ассимиляцию слабых ъ и ь в славянских языках следующему мягкому или твердому слогу или спорадическую ассимиляцию неударного е последующему неударному а: керосин (прост, карасин), Пелагея (Палашка)). Поэтому-то и важно сравнительное изучение структуры разных языков, между прочим, конечно, и фонетической, о чем говорилось выше: вскрывая взаимосвязь языковых явлений, она может сыграть Громадную роль для раскрытия внутреннего механизма эволюции языка.
[12] Многие не признают важности и принципиальности противоположения словообразования и формообразования, сваливая все это в одну кучу морфологии. Это находится отчасти в связи с крайним разнообразием понимания техники «формы».
Я не люблю спорить с чужими мнениями, считая, что если я хорошо обосновал собственное, то через это страдают все другие, с моими несогласные, по крайней мере элементы, противоречащие моим положениям (добросовестные научные мнения, хотя бы и неправильные в конечном счете, всегда содержат в себе зерна истины). Однако некоторые недоразумения так вкоренились в нашу литературу вплоть до учебников, что придется сказать несколько слов по поводу некоторых традиционных утверждений.
Я никак не могу называть, вслед за Фортунатовым, формой способность слова. Конечно, в научной терминологии можно, а иногда и необходимо изменить традиционные, общеязыковые значения слов; однако все же не следует этим злоупотреблять, и называть способность к чему-либо формой кажется мне противоестественным. В применении же к данному случаю такое злоупотребление только запутывает дело.
Это может быть справедливо в отношении предполагавшегося раньше особого периода индоевропейского праязыка, когда якобы существовали как самостоятельные единицы «основы», которые и «оформлялись» разными словообразовательными и формообразовательными элементами. Не говоря уже о том, что существование какого-либо подобного периода языка является более чем сомнительным, и для этого-то постулируемого периода семантически как будто нельзя ставить на одну доску, например, название самого деятеля по действию и приписывание этого действия кому-либо, хотя бы тому же деятелю (3-е лицо).
[13] Если за «основную » форму глагола считать 3-е л. мн. ч., то и этой ссыслки не надо, так как форма играют целиком определяет все дальнейшие формы.
[14] Впрочем, такой большой ученый, как М. Grammont, до сих пор иначе смотрит на дело и, в частности, фонологией называет учение о звуках речи как физико-физиологических явлениях. Ко всему этому я надеюсь еще вернуться в специальной статье, а если удастся, то и в особой Книге.
[15] Как я понимаю эти обобщения — разъяснено в моей статье «О трояком аспекте…». Здесь я могу только добавить, что эти обобщения обнаруживаются в фактах речи, которые оставались бы необъяснимыми без предположения наличия этих обобщений.
[16] Такие действия естественно было бы назвать процессами, и, может быть, правильно было бы не считать «безличные глаголы» глаголами.