[109]
Послесловие.
Краткий очерк истории лингвистических учений с эпохи Возрождения до конца XIXв.
История науки о языке.
Обособление языковедения, как самостоятельной дисциплины, от филологии и философии связано с началом XIX в., с расцветом классической идеалистической философии, с национальными чаяниями романтизма, с развитием исторического мировоззрения. Но уже раньше — на протяжении более, чем трех веков — подготовляется это выделение новой дисциплины, тесно связанное с реальными потребностями нарождающегося нового общественного строя.
Расширение базы лингвистических исследований.
Расцвет культуры Ренессанса и гуманистического изучения древности, начало колониальной экспансии, географические открытия и торговые путешествия создают необходимые предпосылки для широкого ознакомления европейской научной мысли с новыми языковыми формами, с языками иных типов, чем единственный «грамматический язык» (выражение Данте) Средневековья — латинский; отчасти даже прямые потребности колонизации — изучение местного обычного права, пропаганда христианства как орудия идеологического порабощения туземцев — ведут к изучению все новых языков. На протяжении XV–XVIII вв. идет эта собирательная и описательная работа по вновь открывающимся лингвистическому изучению языкам. Так, в XV–XVI вв. выходят грамматики и словари: языков Центральной и Южной Америки (первые по времени грамматики мексиканского, и ацтекского языков, составленные католическими миссионерами в 1555 г.); языков тюркских (с XV в.); персидского (с XVI в.); армянского (середина XVI в.); японского (конец XVI в.) и корейского (середина XVI в.). В XVI же веке европейцы получают первые сведения об особом «священном языке брахманов» — санскрите (письма из Индии Филиппо Сассетти в 80-х годах XVI в.). В XVII в. круг
[110]
известных европейцам языков еще более расширяется: в него включаются языки Северной Америки, дравидские языки Индии, ряд языков индонезийских, языки китайский и маньчжурский; начинают поступать и первые сведения о языках негрских.
Так создаются необходимые предпосылки для сравнительного метода в языковедении. Особенное значение для его развития имеют попытки каталогизации и классификации всех известных языков, начинающиеся с 1538 г. трактатом «О сродстве языков» («De affinitate linguarum») французского гуманиста Гвилельма Постеллуса и завершающиеся в конце XVIII и начале XIX в. монументальными трудами русского ученого Палласа («Сравнительные словари всех языков и наречий, собранные десницей всевысочайшей особы», СПБ 1787), испанца Лоренцо Эрваса («Catalogo de las lenguas de las nacionas conocidas» — «Каталог языков известных народов», 1800–1804) и немца Аделунга («Mithridates» — «Митридат», 1806–1817).
Возрождение классической филологии.
С другой стороны, углубленное изучение языков античного мира, общечеловеческую культуру которого мыслители Возрождения стремятся противопоставить церковной и рыцарской культуре феодального средневековья, огромное значение, приобретаемое текстуальным толкованием библии в религиозных распрях XVI–XVII вв. создают благоприятную почву для расцвета филологии, классической и семитской. Сохраненная и переданная через средние веха традиция латинской филологии перестраивается на новых основах в трудах Юлия Цезаря Скалигера («De causis linguae latinae libri XIII» — «Об основах языка латинского XIII книг», 1540), Робера Стефануса (Р.Этьена) — («Thesaurus linguae latinae» — «Сокровищница языка латинского», 1531) и позднее в XV–XVII вв. филологов испанских — Санкциус с его «Минервой» («Minerva sive de causis linguae latinae»), 1587, Перизониус и голландских Гейнсиусов, отца и сына, Фоссиуса с его сохранившими свое значение на протяжении почти двух веков «Аристархом» («Aristarchus sive de arte grammatica», 1635) и «Этимологическим словарем» («Etymologicum latinae linguae»). В XVII же веке пробуждение интереса к средневековой и «кухонной» латыни (Дю-Канж, Glossarium ad scriptores mediae et infimae latinitatis, 1678) свидетельствует о начинающемся отхода от чисто нормативной концепции классических языков. Параллельно ведется разработка греческой филологии (первая грамматика Константина Ласкарис — Милан, 1476), связанная с именами Рейхлина, Меланхтона, Генриха Стефануса (Анри Этьена — «Thesaurus linguae graecae», — «Сокровищница языка греческого», переиздававшаяся еще в XIX в.) и др. Реформация, наносящая во многих местах разрушительные удары филологическим занятиям гуманистов,
[111]
способствует повышению интереса к начатому еще в начале XVI в. (арабская грамматика, вышедшая в Испании в 1505 г., еврейская грамматика Рейхлина, 1506 г.) изучению языков семитских. В конце XVI и в XVII в. семитологические труды гебраистов Буксторфов, арабиста Эрпениуса и знаменитого Иова Лудольфа и др. кладут основы грамматическому и лексикологическому изучению древнееврейского, арамейского, арабского и эфиопского языков; под знаком богословских изысканий идет и изучение языков армянского и коптского. Ознакомление с достижениями еврейско-арабской филологии кладет начало первым опытам сравнительного описания — так называемым «гармониям» — групп языков, и вводит в европейскую лингвистику учение о «корнях», отсутствовавшее в античной традиции. Значительно позднее (конец XVIII в.) и скорее опять-таки под знаком изучения культуры «колониальных народов» — происходит при посредничестве англо-индийских чиновников и исследователей (труды Уил. Джонса, Г.Т.Кольбрука и др.) ознакомление европейской лингвистической мысли — с третьей из мировых систем филологии — филологией индийской, влекущее за собою существенную перестройку методики лингвистического исследования.
Возрождение неофилологии.
В подготовке так называемой «неофилологии» — филологии живых европейских языков — сказывается рост национального самосознания европейских народов и борьба за создание национальных языков. Уже в межсословной борьбе средневековья народные языки противопоставлялись культовой латыни клириков: с периодом роста чисто светской куртуазной литературы совпадает появление первых грамматических изысканий в области народных языков (провансальские грамматики XIII в.). Но в основном — это эпохи Возрождения и Реформации, которые наряду с переоценкой культурной значимости латинского языка полагают основы и для систематического изучения живых языков Европы. Идею национального языка как достояния всей страны и всего народа (volgare illustre), противостоящего местным наречиям, можно найти уже у Данте («De volgari eloquio» — «О народном красноречии»). Собственно же грамматико-лексическая разработка итальянского языка начинается с середины XV в., испанского и нидерландского — с конца XV в., французского, английского, польского, чешского, венгерского — с XVI в., немецкого, датского, русского, украинского, португальского — с XVII в.
Эта разработка новых европейских языков, развертывающаяся в тесной связи с закреплением и унификацией национальных литературных языков, осуществляется под знаком нормативного, антиисторического понимания языка.
Наиболее характерной для эпохи является знаменитая грамматика
[112]
Пор-Рояля, «Грамматика универсальная и рациональная» (Grammaire générale et raisonnée), составленная в аббатстве Пор-Рояль в 1660 г. Клодом Лансело и Арно и представляющая собой первый и наиболее прославившийся опыт построения логической грамматики. В отличие от прикладных и описательных грамматик гуманизма, грамматика Пор-Рояля ставит своей задачей установить «естественные основы искуства речи», «принципы, общие всем языкам, и причины основных различий, в них встречающихся»; поэтому ее авторы пытаются уже выйти за пределы французского языка, являющегося основным предметом их рассмотрения, и привлекают в известных случаях факты латинского, греческого и даже древнееврейского языков. Общие законы построения речи определяются авторами грамматики Пор-Рояля, согласно воззрениям на язык рационалистической философии XVII в., как законы формальной логики; предложение отождествляется с суждением, слово определяется как знак понятия; соответственно даются все грамматические определения. Для авторов грамматики Пор-Рояля в языке все подчинено логике и целесообразности; лишь в некоторых случаях они нехотя признают наличие в языке «прихотей неразумного употребления». Общие положения грамматики Пор-Рояля надолго стали аксиомами в грамматике; впрочем, авторы грамматик XVIII в. меньше апеллируют к «разумной ясности» и больше считаются с установлениями «обычая» и «хорошего вкуса».
Впрочем, исходят ли теоретики из стремления «к ясности и правильности суждения», как это делали авторы грамматики Пор-Рояля или хотят они как Готшед («Искусство немецкого языка» — «Deutsche Sprachkunst», 1748) руководствоваться «хорошим вкусом», они всегда мыслят язык как внешний механизм, послушный воле ученых, полагающих ему законы в своих грамматиках. В области изучения лексики те же нормативные установки сказываются в преобладающем типе словаря — словаря оценочного, отбирающего слова для литературного языка, пренебрегающего «вульгаризмами» «солецизмами» «варваризмами» народных говоров и профессиональной терминологии; особенно ярко выступает эта установка в первых словарях — итальянском (1612) и французском (1694), тогда как в дальнейшем она подвергается критике, подчас резкой (так, например, Лейбниц требует построения словаря на широкой основе народных говоров, с привлечением даже профессиональной терминологии; народные говоры были использованы и при составлении словаря Академии Российской). Сказанное относится преимущественно к разработке языков государственных, языков больших наций. Рост интереса к живым народным языкам ведет к ознакомлению с языками национальных меньшинств и малых национальностей Западной Европы: баскского — с XVI в.,
[113]
албанского, литовского, латышского, эстонского, лопарского — с XVII в. Русский язык вводится в общий круг исследуемых учеными Западной Европы языков с 1696 г. (Г.У.Лудольф), хотя практическое изучение его засвидетельствовано и раньше (франко-русский разговорник 1596 г.).
Как и изучение «колониальных» языков, построение неофилологии осуществляется посредством разделения языков Европы на группы «родственных» языков («Diatriba de europaeorum linguis», — «Рассуждение о языках европейцев» 1599, Иос. Юст. Скалигера); последнему особенно способствует вызванное тем же интересом к национальной древности, ознакомление с древними варварскими памятниками, изучение которых в XVII в. особенно процветает в наиболее передовых странах севера — Англии и Нидерландах (крупнейшие деятели — Франциск Юний (1589–1677), издавший знаменитый «Серебряный Кодекс» готской библии («Codex argenteus»), Джордж Хикс (1642–1715), подвергший грамматической и лексикологической обработке языки готский и англосаксонский, Ламберт тен Кате (1674–1731) — основоположник сравнительного изучения германских языков.
Философия языка XVII–XVIII вв.
В конце XVII и в XVIII в. наряду с развертыванием собирательной и описательной работы неисследованных языков (в которой в области языков кавказских, финно-угорских, тюрко-татарских, тунгусо-маньчжурских и палеоазиатских начинают принимать все более деятельное участие и ученые России) начинаются теоретические споры, знаменующие новый этап в развитии общего языкознания и тесно связанные с переоценкой традиционной, проникнутой пережитками феодальной авторитарности, идеологии, производимой во всех областях знаний революционной философской мыслью.
Особенно плодотворным для теоретического языкознания этой эпохи оказался тот критический пересмотр, которому эмпирическая и рационалистическая философия нового времени подвергла — в борьбе со схоластическим методом — вопрос об общих идеях, т.е. в переводе на язык современного языкознания, вопрос о генезисе и семантике абстрактных имен существительных; путём критического пересмотра этого вопроса философы XVI–XVII вв. (Бэкон, Гоббс, Локк и др.) стремились разоблачить «метафизический жаргон и лживую мораль» схоластики. Широко развертывающаяся в XVI–XVIII вв. критика языка приводит, с одной стороны, к проблеме универсального языка, с другой — к проблеме происхождения многообразия исторических данных языков, другими словами, к проблеме происхождения языка и его исторического развития.
[114]
Глоттогоническая проблема в XVIII веке.
Преодоление мифологических представлений библии о генезисе языка осуществляется полностью в философских системах эпохи Просвещения. Резко критикуя теорию «божественного откровения», отстаиваемую реакционными представителями ортодоксальных толков, мыслители XVIII в. противопоставляют ей два противоречащих друг другу разрешения. Одно направление ищет объяснения возникновения и развития языка в «человеческом обществе», в общественной потребности и необходимости (Руссо, Мопертюи, де-Бросс), выводя возникновение языка то из необходимости общения людей между собой, то из «общественного договора». Другое направление, сосредоточивая свое внимание на взаимосвязанности языка и мышления, ищет объяснения возникновения и развития языка «во внутренней жизни» человека, в индивидуальном акте речи и мысли (Монбоддо, Гердер и др.).
Основным недостатком всех теорий XVIII в. является чрезмерное упрощение глоттогонической проблемы. Выводя происхождение языка из общественного договора, сторонники социальной теории языка совершенно не ставят вопроса о возможности «договора» до существования речи. Точно так же при объяснении слова как знака мысли остается неразъясненным характер самого мышления, — с типичным для эпохи Просвещения рационализмом исследователи отождествляют первобытное мышление с логическим мышлением обладающего уже развитой речью человека. По существу же, в этих спорах, при всей недостаточности материалов и методов, формулируется основная проблема науки о языке, проблема определения ее основного предмета — языка. В эпоху революционного подъема философской мысли проблема происхождения языка получает разрешение в социологических и материалистических теориях (де-Бросс, Руссо и др.). Напротив, со спадом его, на первый план выдвигается в трудах английских (Монбоддо) и немецких (Гердер) мыслителей отказ от социальных теорий языка как создания коллектива, выдвинутых материалистами в середине столетия, и утверждается идеалистическое воззрение на язык как на творческий акт индивида, обусловленный в своем зарождении и развитии зарождением и развитием мышления и осуществляемый вне зависимости от потребностей общения.
Моменты историзма в философии языка XVII в.
Наряду с разоблачением библейского мифа о божественном происхождении языка и переводом глоттогонических построений на почву реальной, хотя и недостаточно постигнутой, действительности, величайшей заслугой философии языка XVII–XVIII вв. являются первые попытки обоснования понятия исторического
[115]
развития в применении к языку — понятия, основного при научной трактовке языка. Правда, часть мыслителей еще склонна рассматривать многообразие языковых форм в свете идей философской грамматики, как обусловленное «употреблением» и «душевным расположением» говорящих «отклонение» языков от единого прототипа. Такова обычно мысль, лежащая в основе «философских» и «универсальных» грамматик эпохи, продолжающих в основном традицию «Универсальной и рациональной грамматики» Пор-Рояля (ср. стр. 112), из которых наибольшую известность получили: «Гермес или философское исследование касательно языка и всеобщей грамматики» — «Hermes or a philosophical inquiry concerning language and universal grammar» (1751), написанное английским философом Гаррисом, и «Мир первобытный, анализированный и сравненный с миром современным, или естественная история языка» — «Le monde primitif, analysé et comparé avec le monde moderne ou l'histoire naturelle de la parole», 1774, многотомный труд известного гугенотского общественного деятеля Кур де Жебелена, послуживший поводом к собиранию уже упоминавшихся выше «Сравнительных словарей». Но идея развития в применении к языку все настойчивее выступает в связи с общим ростом исторического миросозерцания. Основоположник философии истории Джамбаттиста Вико намечает исторические этапы в развитии языков, связанные с основными этапами в развитии человеческого общества: все языки человечества проходят в своем развитии три основные и общие стадии — «язык богов, язык героев и язык людей» («Новая наука» — «Scienza nuova», 1725) соответственно тому, как все народы переживают в своем развитии эти три этапа (период богов, т. е. родовой строй, период героический, т. е. феодальный строй, и период человеческий, т.е. раннекапиталистический строй).
На протяжении XVIII в. многие мыслители и ученые пытаются в широких обобщающих чертах наметить основные моменты развития человеческого языка. Во Франции Ж.Ж.Руссо («Рассуждение о происхождении и основах неравенства между людьми», — «Discours sur l'origine et les fondements de l'inégalité parmi les hommes», 1754) выдвигает положение о совместном развитии языка и мышления и намечает в общих чертах движение речи от первобытного «крика природы» к грамматически расчлененному языку; де-Бросс (в «Трактате о механическом образовании языков и физических началах этимологии» — «Traité de la formation méchanique des langues et des principes physiques de l'Etymologie», 1765) рисует широкими чертами пути развития языков от первоначальных элементарных криков к лексическому богатству языков развитых, высококультурных, указывая обусловленность
[116]
этого развития развитием человеческого общества и настаивая (вслед за Локком) на историческом обосновании изменения значений слов от конкретного и материального к отвлеченному и воображаемому. В Англии основоположник политической экономии Адам Смит в «Размышлениях касательно первого образования языков и различий в духе языков первообразных и сложных» — «Considerations concerning the first formation of languages and the different genius of original and compound languages», 1759 — и позднее Горн-Тук в «Крылатых словах или развлечениях Парли» — «Επεα πτεροέντα or the diversions of Purley», 1786–1805 — намечают пути развития грамматических форм языков от отдельных слов-предложений (имени-названия и безличного глагола) к сложности грамматических категорий и выражений, установленных грамматиками; философ Пристли — «Курс лекций по теории языка и универсальной грамматике» (1762) — пытается установить в истории языка те же этапы, что и в истории развития народов (начало, расцвет, падение), тогда как Монбоддо видит в этой истории неизменное поступательное движение от грубого животного крика к языку художественно оформленному («О происхождении и прогрессе языка» — «On the origin and progress of language», 1773–1792). В Германии Гердер с особой настойчивостью подчеркивает связь возникновения и развития языка с возникновением и развитием мышления («Рассуждение о происхождении языка», — «Abhandlung über den Ursprung der Sprache», 1772), показывая путь превращения животного крика в осмысленный знак понятия — слово. Наконец, этнологи обосновывают важность классификации языков Лоренцо Эрвас, ср. стр. 47–48, 110) как средства классификации народностей в их исторически сложившихся соотношениях.
Однако концепция языка как исторического явления укрепляется полностью лишь в трудах основоположников сравнительно-исторического языкознания; в философии же языка XVII–XVIII вв. ведущей все же остается антиисторическая механистическая концепция языка как суммы знаков — более или менее совершенных заместителей понятий. Отсюда и ряд проблем, разрабатываемых многими крупнейшими мыслителями XVII–XVIII вв. и отброшенных как ненаучные основоположниками сравнительно-исторического языкознания — проблема универсального или философского языка, над практическим разрешением которой тщетно трудились многие великие умы эпохи — Декарт, Лейбниц, Дж. Уилькинс, Кондорсэ и др., и проблема универсальной, единой для всех языков грамматики, в опытах построения которой так ярко выступают «казуистика и произвольность, порождаемые отсутствием в ней исторического основания» (Энгельс, «Анти-Дюринг»).
[117]
Философские основы сравнительно-исторического языкознания.
Этому-то господствовавшему в языкознании воззрению на язык, как на мертвый механизм, разнимаемый на части в грамматике и словаре и подлежащий составлению по установленным учеными «правилам», мыслитель и языковед, испытавший на себе влияние философии Канта и отчасти Шеллинга и Фихте, Вильгельм фон Гумбольдт (1767–1835) противопоставляет свое положение о языке как о непрерывном творческом процессе. «Язык есть деятельность (enérgeia), а не оконченное дело (érgon), — говорит он в своем знаменитом введении к «Исследованию языка-кави»[1]; он настаивает на единстве этой деятельности, выражающемся в органическом единстве всех элементов языка: «Язык представляет бесчисленное множество частностей... Надобно отыскать общий источник всех частностей, соединить все разрозненные части в органическое целое» (цит. соч.).
Полемизируя с воззрением на язык, как на совокупность отдельных, не связанных между собой явлений, Гумбольдт борется вместе с тем со свойственным еще XVIII в. пониманием языка как кодекса неизменных правил, как мертвой нормы, закрепленной раз навсегда в письменных памятниках. «Язык, как масса всего произведенного живою речью, не одно и то же, что и самая речь эта в устах народа... Сформировавшиеся элементы составляют некоторым образом мертвую массу, но в то же время содержат в себе живой зародыш нескончаемых формаций» (цит. соч.). Язык как творчество непрерывно обновляется в устах народа, а не закреплен раз навсегда в мертвых текстах.
Наконец, Гумбольдт ищет разрешения для противоречия социального и индивидуального в языке, — противоречия, запечатленного в спорах о сущности языка мыслителей XVIII века. Это противоречие между языком, как присущей человеческому сознанию и неразрывно с ним связанной деятельностью, и языком, как независящим от индивида наследием множества поколений, разрешается положением о «тождестве человеческой природы во всех людях».
«Как скоро моя деятельность обращена на явление, происходящее от совершенно одинакового со мной существа, это понятия субъекта и объекта, зависимости и независимости очевидно должны сливаться между собой. Язык мне принадлежит потому, что я воспроизвожу его своею собственной деятельностью; но так как я воспроизвожу его так, а не иначе потому, что так говорят и говорили все поколения, передавшие его друг
[118]
другу до настоящего времени, то меня, очевидно, ограничивает самый язык. Но то, чем он ограничивает меня, давая известное направление моей деятельности, происходит в нем от общечеловеческой природы, которая принадлежит мне наравне со всеми, и потому чуждое мне в языке кажется мне таким только в известный момент моего индивидуального существования, а не по основному и истинному существу моей природы» (цит. соч.).
Так в единстве человечества разрешается противоречие индивидуального и общего в языке. «Язык дает живо чувствовать каждому человеку, что он не более, как частица целого человечества» (цит. соч.).
Но единый в своей сущности язык дан наблюдению в виде множества конкретных языков, необычайно многообразных по форме. Чтобы разрешить проблему многообразия языковых форм, Гумбольдт считает необходимым пересмотреть понятие формы в языке. Понятие формы языка, утверждает Гумбольдт, значительно шире традиционного понятия «грамматической формы» слова и включает: а) звуковые формы языка (оформленность звука дана в его членораздельности); б) грамматические формы языка (охватывающие закономерности «как словосочинения, так и словопроизводства, разумея под этим последним приложение известных логических категорий — действия, субстанции, свойства и т.д. к корням и корнесловам»), в) этимологические формы языка (оформление самих корнесловов). Все эти формы составляют внешнюю форму языка, определяемую для каждого конкретного языка его внутренней формой, которая, выступая посредником между звуком и понятием, образует принцип развития данного языка. Таким образом, форма языка определяется как «постоянное и единообразное в деятельности духа, претворяющей органический звук в выражение мысли».
«Форме противополагается материальное содержание языка, но чтобы найти содержание языковой формы, надобно выйти за границы языка». «Действительное материальное содержание языка — с одной стороны, звук вообще, — с другой, совокупность чувственных впечатлений и невольных движений духа, предшествующих образованию его понятий, которое совершается уже с помощью слова». Таким образом, по Гумбольдту, «абсолютно в языке не может быть бесформенной материи»; форма же языка есть «синтез в духовном единстве отдельных языковых элементов, в противоположность к ней рассматриваемых как материальное содержание» (цит. соч.).
Для того чтобы правильно оценить разрешение проблемы формы и содержания в языке, выдвинутое Гумбольдтом, необходимо сопоставить его с разрешениями той же проблемы,
[119]
ему предшествовавшими. В то время как предшественники Гумбольдта рассматривают язык как механическое соединение знаков понятий, а форму языка как внешнюю определенность этих соединений и их элементов — слов (откуда общепринятое понимание форм языка как грамматических форм и, даже более узко, как форм склонения и спряжения), Гумбольдт противопоставляет этому пониманию учение о диалектическом единстве формы и содержания в языке, подчеркивая в нем содержательность формы и оформленность содержания, и определяет, таким образом, форму языка как закон его развития. Многообразие языковых форм, для систематического обозрения которых Гумбольдт, следуя А.В. фон Шлегелю, создает общепринятую с тех пор «морфологическую классификацию» языков (деление языков на изолирующие, агглютинирующие, флективные и полисинтетические), раскрывается как последовательность ступеней в разрешении общечеловеческим духом одной и той же задачи — создания «орудия образования мысли». При этом, намечая общий прогресс при переходе от одной ступени к другой, Гумбольдт настойчиво подчеркивает «частные преимущества» и тех ступеней образования языков, которые он признает первоначальными. Таким образом, типологическое разнообразие языков осмысляется как история развития языка.
Наряду с этими ценными и значительными по своему содержанию положениями, система лингвистики, построенная Гумбольдтом, содержит существенные пороки — результат идеалистических основ этой лингвистической философии. Утверждая самостоятельность сознания как особого начала, существующего рядом с миром объективной действительности, следуя Канту в понимании этих соотношений «объективного мира» и «субъективного сознания», Гумбольдт неверно определяет взаимоотношения языка, сознания и бытия. Правильно уловив сущность языка как «орудия образования мысли», он не видит вместе с тем, что язык, как и сознание, является лишь отражением объективной действительности. Вместо этого Гумбольдт видит в языке «посредника» между чувственно восприемлемой объективной действительностью и преобразующим ее в понятие «внутренним самостроительным действием ума». Из этой первой ошибки вытекает вторая: законы развития языка, т.е. многообразие его форм, определяются для Гумбольдта законами развития духа — едиными для человечества в целом и различествующими в то же время для каждого народа, мировоззрение которого получает исчерпывающее выражение в создаваемом им языке; истоки же духовной и лингвистической деятельности человечества «теряются в недоступных для исследования глубинах». Таким образом, основные проблемы происхождения и развития языка остаются у Гумбольдта неразрешенными до конца.
[120]
Для развития сравнительно-исторического метода в языковедении значение Гумбольдта огромно. Его понимание языка, как процесса, как творческой деятельности, естественно приводит к необходимости исторического подхода к языку. Филологическое исследование отдельных языков в предшествующие эпохи ставило себе задачу как раз обратную — кодифицировать язык, создать такой свод законов языка, который раз и навсегда устранил бы возможность изменения, понимаемого, как ошибки в пользовании языком; теперь раскрывается другая задача лингвистического исследования, — лингвист не нормирует развитие языка, а изучает это развитие и исторически осмысливает его: филология уступает место лингвистике как исторической науке.
Далее, высшее в языке для Гумбольдта — это его живое бытие, его непрерывное воспроизведение. Если вплоть до XVIII в. включительно над наукой о языке тяготело представление о языках древнеписьменных, о языках мертвых — латинском и греческом как о высшем достижения языкового творчества, то теперь осознается возможность и необходимость изучения именно живых языков. Правда, и у самого Гумбольдта еще во многом проявляется благоговение перед высоким совершенством языков древности, но все же им уже намечена необходимость изучать живые языки, изучать их в их непрерывном живом воспроизведении.
Наконец, плодотворной для развития языковедения должна была бы стать идея общего пути развития для всех языков мира. Именно эта идея руководила Боппом в его попытке доказать происхождение флексии из агглютинации — попытке, в основе которой лежит признание единства пути развития всех языков и которая полемически заострена против концепции Фр. Шлегеля («Über die Sprache und Weisheit der Indier» — «О языке и мудрости индийцев», 1808), утверждавшего исконное непреодолимое различие языков агглютинативных и языков флективных.
Но после Шлейхера, уделившего этой идее достаточно много внимания в своих построениях (ср. стр. 82–83, 126–128), она отбрасывается в область недоказуемых гипотез эмпирическим языковедением конца XIX в.
Идеи Гумбольдта встречают широкий отклик среди основоположников сравнительно-исторического языкознания. «В начале нынешнего столетия, — пишет Ф.И.Буслаев в предисловии к своему «Опыту исторической грамматики русского языка» 1858 г. — возникла под именем лингвистики новая наука о языке. В противоположность филологическому, лингвистический способ рассматривает язык не только как средство для знакомства с литературой, но и как самостоятельный предмет изучения. Лингвист мало следит за ходом и судьбою литературы, и находит своей любознательности столько же пищи в языке необработанном, даже в грубом
[121]
областном наречии, сколько и в художественных произведениях классической литературы; для него лепет народа самого дикого есть уже благородное произведение духовной природы»... (стр. XIII–XIV)... «Эта наука рассматривает слово уже не только как средство для взаимного сообщения мыслей, но и как живой памятник духовного бытия народов, и при том памятник древнейший, которого история может быть постановлена во главе истории умственного развития человечества» (стр. XVIII.).
Однако благодаря эмпирической установке языкознания XIX в. в дальнейшем особенную популярность приобретают не столько основные философские построения Гумбольдта (рано подвергшиеся к тому же перетолкованию Штейнталем), сколько его отдельные более узкие и конкретные утверждения, в особенности — выдвинутые им принципы сравнительного исследования языков, их генеалогической и морфологической классификации, гипотеза о двух периодах в развитии языка — творческом, во время которого складываются формы языка, сохраняя свою первоначальную прозрачность, и периоде упадка, во время которого они стираются и теряют свою первоначальную ясность для говорящих.
По мере роста эмпирического компаративизма значение Гумбольдта склонны все более уменьшать; это ясно выразилось в высказываниях младограмматиков, в частности и в предлагаемой читателю работе Томсена. Но все же теория языкознания в XIX в. развивается под знаком идей Гумбольдта. Правда, она усваивает не систему Гумбольдта в целом, не намеченное им разрешение языковых противоречий, но лишь отдельные положения, согласующиеся с общими тенденциями ее развития, в частности, положения о языке как деятельности индивида.
Языковедение XIX в. Его основные черты. Индивидуализм.
Из этих положений, интерпретируемых натуралистическим позитивизмом середины XIX в. как отнесение языка к психофизиологическим проявлениям человеческого организма, делается вывод о необходимости обращения к физиологии и психологии как основополагающим для лингвистики дисциплинам. Понятие «языковой деятельности» отождествляется с понятием психофизиологических процессов, осуществляемых в индивидуальном процессе речи. Психофизиологический акт говорения рассматривается, таким образом, на протяжении второй половины XIX в. как единственно реальная данность науки о языке.
Построение психологической лингвистики.
Первые попытки построить лингвистическую систему на базе субъективной психологии (ассоциативной психологии Гербарта) даны еще в середине XIX в. в трудах Г.Штейнталя (1823–1899).
Штейнталь выступает с 40-х годов с рядом работ, в которых он, как, ему казалось, популяризировал лингвистические идеи Гумбольдта.
[122]
Эти идеи он противопоставляет, с одной стороны, опытам построения логической грамматики, еще повторяющимся в первой половине XIX в., с другой — системе биологического натурализма Шлейхера; особенно много способствовал Штейнталь своими работами популяризации типологической классификации языков, выдвинутой Гумбольдтом («Классификация языков как развитие языковой идеи» — «Die Klassifikation der Sprachen, dargestellt als die Entwicklung der Sprachidee», B. 1850, «Характеристика важнейших типов языкового строя» — «Charakteristik der hauptsachlichsten Typen des Sprachbaues», В. 1860).
Но превратив идеи Гумбольдта в знамя борьбы против лингвистического биологизма, Штейнталь в действительности существенно перестраивает их, заменяя проблему гносеологическую, проблему взаимоотношения языка, сознания и бытия, поставленную Гумбольдтом, проблемой психологической, проблемой развития индивидуальной речи и индивидуального мышления.
«...Гумбольдт, — пишет он в предисловии к своей книге "Происхождение языка" ("Der Ursprung der Sprache", изд. 1-е, 1851 и ряд последующих), — хотел лишь обрисовать состояние человеческого сознания, при котором язык возник и должен был возникнуть, хотел открыть путь, на котором человек создал язык и должен был его создать. Для Гумбольдта речь шла о главе метафизики... Для меня дело шло о состоянии сознания и об управляющих им законах при образовании речи как и в ее первичном начале, как у дитяти, так и всегда, в каждый момент речи. Для меня это был вопрос эмпирической психологии».
Система эмпирической психологии, из которой исходил Штейнталь в своих построениях, это — ассоциативная психология Гербарта. Последний сводит всю деятельность человеческого сознания к самодвижению представлений, управляемому законами ассимиляции (т.е. объединения и закрепления тождественных или близких представлений), апперцепции (т.е. определяемости нового восприятия массою уже наличествующих в сознании представлений) и ассоциации (т.е. установления связей различного рода между представлениями). Из этих-то законов движения представлений Штейнталь и пытается объяснить образование и развитие языка и мышления у индивида; из этих же законов он пытается объяснить и происхождение и развитие языка в человеческом обществе.
«При разрешении этой задачи, — говорит Штейнталь, — я отвлекся от всей высшей душевной деятельности человека и ограничился анализом человеческих восприятий... Здесь, с этой низшей психической сферы, прослеживаю я различие между человеком и животным. Превосходство человека над животным я вывожу не из структуры его мозга, слишком мало исследованной, но из его
[123]
вертикального положения. Отсюда подвижность тела и членов, в особенности головы и руки с кистью и пальцами, в частности с большим пальцем. С этим связана и утрата волосяного покрова на коже. От нее и от развития руки зависит тонкость осязательного чувства. К этому присоединяются и прочие чувства, которые экстенсивно слабее, но интенсивно сильнее, чем у животного, т.е. действуют на меньшем пространстве, но дают больше качественно различных впечатлений, различая больше признаков в вещах и более точно различая одинаковые признаки многих вещей. Отсюда возникает в человеке бóльшая интеллектуальность, теоретический интерес, который сперва обслуживает продуктивный труд человека. В свою очередь продуктивный труд обогащает его познание, и оба эти явления — труд и познание — ослабляют аффект, жадность и повышают сознательность. Отсюда возникает способность к эстетическому интересу, к радости прекрасного и нравственного. Работа должна пробуждать новые потребности, новые потребности влекут к новой работе, и, таким образом, работа, повышая свои цели, приводит к объединению людей, приводит к обществу, которое дает новые зачатки расширения интеллекта, а именно путем создания языка».
Как ясно из приведенных положений, Штейнталь рассматривает социальный элемент в происхождении и развитии языка лишь как сопутствующее важное обстоятельство, но не как основу языковой деятельности человека; единственным предметом лингвистического исследования признается, таким образом, индивидуальный акт речевой деятельности, взятый в отрыве от общественной практики человека.
Не преодолевает этого отрыва и А.А. Потебня, несмотря на критическое свое отношение к Штейнталю (ср. «Мысль и язык», глава IX). И для него «слово есть на столько средство понимать другого, на сколько оно средство понимать самого себя. Оно потому служит посредником между людьми и установляет между ними разумную связь, что в отдельном лице назначено посредствовать между новым восприятием... и находящимся вне сознания прежним запасом мысли» (цит. соч.). Центр тяжести в разрешении проблемы и у Потебни перенесен на индивидуальный творческий акт с тем лишь отличием, что акт этот совершенно уподобляется поэтическому творческому акту. Критика к. XIX — нач. XX в. не касается основной неясности в построениях психологистов. Так, в конце столетия против ассоциативной психологии, на которую опираются и языковеды 70-х годов, выдвигается волюнтаристическая система психологии Вундта («Die Sprache. Voelkerpsychologie» В.I — «Язык, Этническая психология», т. I). Но все время остается в силе индивидуалистическая концепция языкового явления, и все попытки утвердить в лингвистике понятие «коллективно-психологического»
[124]
(Штейнталь, Лацарус, Вундт) сводится лишь к известной перетасовке субъективно-психологических категорий, подменяющих категории социальные; изучение коллективно-психологического, будучи оторвано от своего реального общественного базиса, неизбежно сводится к изучению явлений индивидуальной психики.
Глоттогоническая проблема в XIX в.
Особенно ярко индивидуалистические тенденции эпохи отразились на разрешении унаследованной от XVIII в. глоттогонической проблемы, проблемы происхождения языка.
Лингвистика XIX в., впервые настойчиво подчеркивающая необходимость взаимосвязанного и взаимоопределяющего развития мышления и речи (В.Гумбольдт), осознает всю сложность этой проблемы. Но вместе с тем, благодаря характерному для языкознания XIX в. индивидуализму, на первый план выступают попытки найти объяснение происхождения языка в деятельности отдельного говорящего человека. В основном, лингвистика XIX в. ограничивается пересмотром старых теорий — теории звукоподражательной, связывающей происхождение языка с подражанием шумам природы, и теории интеръекционной, выводящей язык из аффективных криков-междометий.
Так звукоподражательная теория сменяется теперь так называемой ономатопоэтической, или рефлексийной теорией (Штейнталь, Потебня); последняя пытается объяснить установление связи звука со значением общностью эмоции, вызываемой представлением и восприятием звука, действием законов ассоциации и апперцепции, и связывает языковое творчество с образным мышлением. Вместе с тем, выводя звуки первичной речи из анализа аффективных криков-рефлексов, ономатопоэтическая теория приближается и к теории интеръекционной.
В теорию интеръекционную — теорию междометий, или естественных криков, выводящую звуки первичной речи из непроизвольно издаваемых человеческих криков, лингвистика XIX в. также вносит ряд существенных поправок. Таково, прежде всего, признание отсутствия принципиальной разницы между порождающими звуки жестами органов речи («звуковыми жестами») и другими мимическими и пантомимическими жестами (Уитни, Вундт). Таковы, далее, многочисленные попытки найти в жизненных формах первобытного человека необходимые условия для дальнейшего развития непроизвольных криков. Попытки эти далеко не равноценны. В некоторых из них почти игнорируется общественный момент в происхождении языка. Так, Дарвин пытается связать испускание криков человеком с инстинктом сохранения рода, находя ему аналогию в брачном пении птиц. В других, напротив, общественная основа происхождения языка уже начинает осознаваться. Так, «трудовая», или рабочая, теория происхождения языка, представленная
[125]
работами Нуаре (Noiré «Происхождение языка» — «Der Ursprung der Sprache», 1877) пытается вывести язык из непроизвольных криков, «сопутствующих» трудовым процессам. Наблюдения над «сопутствующими криками» при известных актах физического труда подкрепляются наблюдениями над обычаями первобытных народов производить коллективные трудовые процессы под ритмические крики (К.Бюхер, «Работа и ритм» — «Arbeit und Rhytmus», 1896). В глоттогонических построениях XIX и начала XX в. приходится отметить существенные достижения по сравнению с учениями XVIII в. К числу достижений надо отнести: указание на взаимообусловленность языка и мышления в их развитии, расширение понятия языка включением в него выразительных движений (не только звуковых) и попытки «трудовой теории» связать объяснение происхождения языка с изучением трудового процесса в первобытном обществе.
Разрешение этой проблемы у Энгельса.
Именно из анализа отношений труда, общества и языка исходят основоположники марксизма в своем объяснении происхождения языка. «Сначала труд, а затем и рядом с ним членораздельная речь явились главными стимулами, под влиянием которых мозг обезьяны мог постепенно превратиться в человеческий мозг, который при всем сходстве в основной структуре, превосходит первый величиной и совершенством. С развитием же мозга шло параллельно развитие его ближайших орудий — органов чувств. Как постепенное развитие языка неизменно сопровождается соответствующим уточнением органа слуха, точно так же развитие мозга сопровождается усовершенствованием всех чувств вообще... Обратное влияние развития мозга и подчиненных ему чувств, все более и более проясняющегося сознания, способности к абстракции и к умозаключению на труд и язык давало обоим все новый толчок к дальнейшему развитию. Этот процесс развития не приостановился с момента окончательного отделения человека от обезьяны, но у различных народов и в различные времена, различно по степени и направлению, местами даже прерываемый попятным движением, в общем и целом могуче шествовал вперед, сильно подгоняемый с одной стороны, а с другой — толкаемый в более определенном направлении новым элементом, возникшим с появлением готового человека, — обществом». Так характеризует процесс происхождения языка Фр. Энгельс в своей работе «Роль труда в процессе очеловечивания обезьяны». Но буржуазные языковеды XIX в. не доходят до этих выводов, к которым должно было привести последовательное развитие установленных верных положений. В большей части перечисленных трудов и направлений тот или иной факт индивидуальной психологии отождествляется с языком — фактом общественной идеологии, и из этого факта индивидуальной психологии пытаются вывести
[126]
речевой знак чисто эволюционным путем. Явная несостоятельность этих построений приводит в конце XIX в. лингвистику к отказу от проблемы происхождения языка в целом.
Языковедение XIX в. Его основные черты. Натурализм.
Индивидуалистическая концепция языка, утвержденная сравнительным языковедением после отказа от «метафизических построений» Гумбольдта, сталкивается, однако, с фактом общности языка у различных членов одного и того же языкового коллектива, с очевидной в непосредственном наблюдении ролью языка как орудия общения между людьми. Как же объяснить «закономерность» в языке? Здесь на помощь приходит естественнонаучная концепция языка как явления природы, ясно выступающая уже в трудах другого основоположника сравнительно-исторического языкознания — Ф.Боппа (1791–1867). Правда, термин «организм языка», усвоенный Боппом от Гумбольдта, имеет в трудах последнего чисто философское и отнюдь не натуралистическое значение. Но если в ранних работах Боппа термины «организм», «механика», «физиология» языка следует понимать метафорически, в духе идеалистической философии, где встречается то же словоупотребление, то в позднейших своих работах Бопп выступает уже явным поборником лингвистического натурализма. Он настаивает на необходимости построения такой «высшей грамматики», которая была бы «историей и естественной историей языка», которая рисовала бы исторические пути его развития, которая, наконец, могла бы определить «законы этого развития» по образцу естественных наук. В «Сравнительной грамматике» уже намечается и понятие законов, управляющих развитием звуковой стороны языка, — «физических» и «механических» законов, как их называет Бопп. В положениях Боппа даны, таким образом, все необходимые предпосылки для биологического натурализма, характеризующего второй этап развития сравнительно-исторического языковедения XIX в. и представленного трудами рано забытого Раппа («Физиология языка», — «Physiologie der Sprache», 1840) и знаменитого А.Шлейхера (1821–1868). Уже в первом большом своем труде «Сравнительно-лингвистические исследования» («Sprachvergleichende Untersuchungen», т. I, Бонн 1848, т. II, 1850), на котором уже сильно сказывается влияние диалектики Гегеля, Шлейхер обнаруживает вполне определенный натуралистический уклон. Принципы классификации, применяемые в зоологии и ботанике, являются, по его мнению, пригодными и для классификации языков. И там и здесь основанием деления должны служить известные морфологические признаки. Специальному анализу признаков, которые могут быть положены в основу морфологической классификации языков, Шлейхер посвящает свое сочинение «Zur Morphologie der Sprache» 1859. Лингвистика, по мысли Шлейхера, должна рассматривать язык как создание природы,
[127]
потому что воля человека бессильна что-либо изменить органическим образом в языке, как не может изменить строения человеческого тела. Завершением биологической теории языка Шлейхера было перенесение в область лингвистики дарвинизма. Это Шлейхер сделал в написанной незадолго до смерти брошюре — публичном послании к Э.Геккелю — «Дарвинизм и наука о языке» («Die Darwinische Theorie und die Sprachwissenschaft», 1863, русск. пер. 1864).
Эволюционная теория, которую Дарвин применил для объяснения происхождения видов животных и растений, приложима в своих главных чертах и к лингвистике, — такова основная мысль Шлейхера в названной брошюре. То, что в естествознании именуется родом, — говорит Шлейхер, — в лингвистике представляют «семейства языков». Видам одного рода соответствуют языки, входящие в состав одной семьи, подвидам — диалекты или наречия одного языка, разновидностям и породам — поднаречия и говоры, наконец, отдельным индивидам — индивидуальные языки. Происхождение видов путем постепенной дифференциации и сохранения более развитых организмов в борьбе за существование имеет место не только в мире животных и растений, но наблюдается и среди языков. Так, например, существующие индоевропейские языки со всем богатством их живых и вымерших наречий объясняются как изменения одного и того же индоевропейского «основного языка», «праязыка» (Grundsprache), вызванные перенесением этого «основного языка» в новую среду и протекавшие по определенным законам. «Вымирание» языков объясняется недостаточной их приспособляемостью, вследствие чего они вытесняются языками, более стойкими в борьбе за существование.
Следует отметить, что введя в языковедение понятие «праязыка» как гипотетического родоначальника «семьи родственных языков» (подобно гипотетическим родоначальникам видов одного рода в ботанике и зоологии), Шлейхер решительно настаивает на полигенезисе и вместе с тем на едином пути развития всех языков.
«Все более организованные языки, как, напр., родоначальник индоевропейской семьи языков, нам совершенно известный, очевидно показывают своим строением, что они произошли посредством постепенного развития из более простых форм. Строение всех языков указывает на то, что их древнейшая форма в сущности была та же, которая сохранилась в некоторых языках простейшего строения (напр, в китайском). Одним словом, то, из чего все языки ведут свое начало, были осмысленные звуки, простые звуковые обозначения впечатлений, представлений, понятий, которые могли быть употребляемы различным образом, т.е. играть роль той или другой грамматической формы без существования особых звуковых форм, так сказать, органов для этих различных отправлений. В этом наидревнейшем периоде жизни языка, в звуковом отношении,
[128]
нет ни глаголов, ни имен, ни спряжений, ни склонений и т.д... Употребляя форму уподобления, я могу назвать корни простыми клеточками языка, у которых для грамматических функций, каково имя, глагол и т.д., нет еще особых органов и у которых самые эти функции (грамматические отношения) столь же мало различны, как, напр., у одноклетчатых организмов или в зародышевом пузырьке высших живых существ — дыхание и пищеварение. Мы принимаем, таким образом, для всех языков по форме одинаковое происхождение. Когда человек от звуковой мимики и звукоподражаний нашел дорогу к звукам, имеющим уже значение, то эти последние были еще простые звуковые формы, без всякого грамматического значения. Но по звуковому материалу, из которого они состояли, и по смыслу, который они выражали, эти простейшие начала языка были различны у различных людей, что доказывается различием языков, развившихся из этих начал. Итак, мы предполагаем бесчисленное множество первобытных языков, но для всех принимаем одну и ту же форму» («Теория Дарвина в применении к науке о языке», рус. пер., стр. 10–11).
Таким образом, общественная сущность языка совершенно исчезает из поля зрения исследователя. Как всякое перенесение дарвинизма в область общественных наук, лингвистический натурализм Шлейхера является объективно реакционным учением, хотя сам Шлейхер видел в нем путь к освобождению лингвистики от идеализма и поповщины и к перестройке ее на основах материалистического мировоззрения.
Биологическая концепция языка.
Метафизический натурализм Шлейхера, слишком спорный в своих явно натянутых метафорах, оказался мало устойчивым. Гораздо крепче держится в языковедении XIX в. биологическая концепция языка, отводящая метафору «языкового организма» или «языковой индивидуальности», но сохраняющая определение языка как «органической деятельности», или «необходимой функции организма». Это направление широко популяризуется работами М.Мюллера (1823–1900). Как все биологисты, Макс Мюллер противопоставляет языковедение истории, допуская, однако, что между «естественными науками ни одна так тесно не связана с историей человека, как наука о языке» («Лекции по науке о языке» — «Lectures on the Science of Language», 1861 и последующие издания; русск. перевод — «Наука о языке», СПБ 1865). Обоснованием этого воззрения Макса Мюллера служит утверждение, что языку свойствен естественный рост, естественное развитие по законам, ему присущим и не поддающимся изменению по произволу человека. Макс Мюллер решительно восстает против взглядов на язык как на организм, который произрастает до зрелости, производит отпрыски и умирает, но вместе с тем говорит о «борьбе за
[129]
существование», которые ведут между собой синонимы, об «естественном отборе» слов. Эта биологическая концепция языка благодаря Максу Мюллеру особенно укрепляется в популярных работах по языку и сохраняется частично и в конце XIX — начале XX в., противопоставляясь иногда, а иногда даже уживаясь с «исторической» концепцией языка у младограмматиков.
Младограмматики.
Ведущей, однако, становится последняя. Действительно: по мере того как раскрывается чисто образный характер аналогий Шлейхера и его учения о рождающихся, дряхлеющих и умирающих языках-организмах, лингвистика в лице выступившей в 70-х годах так называемой «младограмматической школы» (К.Вернер — в Дании, Бругман, Остгоф, Дельбрюк, Лескин, Г.Пауль — в Германии, Бреаль, Анри, Овелак, де Соссюр — во Франции и Швейцарии, Уитни — в Америке, в Италии — школа Асколи, в России — школа Ф.Ф.Фортунатова) противопоставляет биологической концепции языка так называемую «историческую» его концепцию.
В основе этой концепции лежит представление о языке как об изменяющейся психо-физической деятельности индивида. Из этой деятельности — так гласит манифест младограмматиков, предисловие Бругмана и Остгофа к «Морфологическим изысканиям» — «Morphologische Untersuchungen», 1877 — путем общих, не допускающих исключения физиологических и психологических (новообразования по аналогии) законов, т.е. опять-таки по методам естественных наук, должно быть объяснено историческое развитие языка; множественность языков, их форм должна быть сведена к строгому единству путем нескольких формул, подобных физическим законам. «Звуковые законы действуют совершенно слепо, со слепой необходимостью природы».
Таким образом, отвергнув «биологическую» концепцию языка как организма, младограмматики не смогли освободиться от влияния естествознания; они лишь пытаются соединить естественнонаучную концепцию эволюции языка (стр. 127) с психологическим учением Штейнталя (стр. 121–123). Недопускающие исключения звуковые законы (ausnahmslose Lautgesetze) становятся боевым лозунгом лингвистики 70-х годов прошлого столетия. Подробное освещение понятия звукового закона и его развития в XIX в. дано в работе В.Томсена, предлагаемой читателю в русском переводе.
Историзм младограмматиков.
Чтобы понять, каким образом «историзм» младограмматиков совмещается с индивидуалистической концепцией языка, необходимо вскрыть сущность этого «историзма». На протяжении XIX в. в языкознании наблюдается то же характерное явление, как почти во всех родственных дисциплинах,
[130]
а именно — утверждение воззрения на язык как на явление, изменяющееся во времени. Старые филологические традиции, существовавшие в течение столетий, приучали человека, занимающегося языком (в то время еще не «языковеда», а «филолога») смотреть на язык как на некую систему твердо установленных норм. Этому воззрению на язык как на систему раз навсегда данных норм, закрепленных в непревзойденных текстах великих мастеров древности, было противопоставлено в лингвистическом натурализме XIX в. типичное эволюционистское воззрение на язык как на постоянно меняющееся, развивающееся явление (об элементах этого воззрения в лингвистических построениях XVII–XVIII вв. — см. стр. 114–116). При этом, однако, развитие языка мыслится исключительно как изменение простого в сложное, единичного во множественное, словом, мыслится эволюционно, без скачков, без переходов количества в качество. Отсюда и возникает возможность построения той системы сравнительно-исторического языковедения, которая, не выходя за пределы каждой группы «родственных» языков, прослеживает их эволюцию от реконструированного общего прототипа («праязыка»). Эта-то точка зрения на язык как на изменяющееся явление, которая и называлась «историческим воззрением» на язык, и укрепляется окончательно в младограмматическом языковедении XIX в.
Сравнительный метод у основоположников сравнительно-исторического языковедения.
В своем развитии сравнительный метод в языкознании XIX в. обнаруживает, таким образом, характерное противоречие с лежащими в его основе предпосылками. Выше уже указывалось, что сравнительный метод начинает применяться еще в XVII–XVIII вв. в процессе разрешения двух проблем: 1) проблемы истории и классификации национальных (этнических) культур и языков как их важнейшего составного показателя и 2) проблемы корней — другими словами, проблемы точных методов в этимологии. Интерес к первой проблеме преобладает, вторая остается достоянием узкого круга специалистов. При этом при тесной еще связи языковедения с филологией (а синтетическая концепция господствует в филологии XVIII в., ср. столь типичное определение филологии как «биографии нации» у знаменитого классика Вольфа) сравнение языков не мыслится вне широкого культурно-исторического контекста. Синтетически подходит к проблеме сравнительного метода в языковедении и Гумбольдт.
Гумбольдт мыслил сравнение как способ выявления индивидуальности каждой изучаемой языковой системы. «Наречия самых диких народов слишком благородное произведение природы (ein zu edles Werk der Natur), чтобы его можно было разбить на куски и изобразить по этим обломкам. Язык — это организм, и как
[131]
организм он должен изучаться в своей внутренней связи». Лишь после исчерпывающего анализа системы каждого языка Гумбольдт предлагал приступить к сравнению, чтобы отыскать «связующие нити» между системами отдельных языков. Таким образом, по Гумбольдту, сравнительный метод должен лишь служить подготовкой и орудием для типологической классификации языков, мыслимой, в свою очередь, как ряд этапов единого процесса языкотворчества.
Историзм в понимании основоположников сравнительно-исторического языкознания.
Вместе с тем Гумбольдт отмечает и значение изучения языков, как памятников истории говорящих на них народов.
«История языка», — утверждает он, — «является только частью общей истории культуры». «Язык глубоко внедрен в духовное развитие человечества. Язык сопровождает человечество на каждой ступени его локальных передвижений, и каждое состояние культуры также и в языке делается заметным...». Еще более ярко обосновывают необходимость исторического изучения языка в комплексе всех прочих исторических наук основоположники сравнительно-исторического метода в грамматиках отдельных европейских языков. Так, Яков Гримм (1785–1863) прямо ставит знак тождества между историей языка и историей его носителей. «Наш язык есть также наша история».
«Язык, — пишет он в предисловии к первому изданию "Немецкой грамматики" (1819), — имеет... природное свойство — неутомимость; он, по прекрасному сравнению А.В. фон Шлегеля, подобен железной утвари, которая, если разобьется, не гибнет, но может быть сызнова выкована из обломков. Ход языка медлителен, но неудержим, как ход природы. В сущности, он никогда не может оставаться в покое и еще менее отступать назад». Исчерпывающее знание языка, познание его в его движении возможно лишь при историческом его изучении.
Но историзм в изучении языка мыслится Гриммом и более широко. Неоднократно подчеркивает он значение языка как памятника истории народа, отмечая в нем отражение хозяйственного уклада, права, обычаев, форм материальной культуры, международных связей.
«...Существует более живое свидетельство о народах, чем кости, оружие и погребения, — это их язык. Язык — это полное дыхание человеческой души, и где он звучит или скрыт в памятниках, там исчезают все неясности о соотношении народа, который на нем говорил, с его соседом. Для древнейшей истории, там, где иссякают для нас все прочие источники, где сохранившиеся остатки оставляют нас в неразрешимой неуверенности, ничто не может помочь, кроме тщательного исследования родства или расхождения нашего языка и нашего говора вплоть до его тончайших жил и волокон» («История немецкого языка»).
[132]
Изучение языка мыслится, таким образом, в широком комплексе исторических наук.
«... Лингвистическое исследование, которым я занимаюсь и из которого я исхожу, никогда не удовлетворяло меня в той мере, чтобы я не чувствовал желания перейти от слов к предметам. Я хотел не только строить дома, но и жить в них. Мне представлялось заслуживающим внимания... попытаться извлечь пользу для истории со стороны исследования языка подобно тому, как при этимологиях часто бывает полезно знание предметов ...» (цит. соч.).
Знаменитая «История немецкого языка» (Geschichte der deutschen Sprache», 1848), конспектированная в свое время Карлом Марксом, и была задумана Гриммом как опыт подобного синтеза лингвистических данных.
Те же мысли, как мы видели, высказывает Буслаев, выдвигая необходимость историзма и в приложении к обучению родному языку (цит. соч., стр. XIX и др.).
Именно исторический подход к языковым явлениям вызывает у основоположников марксизма высокую оценку достижений сравнительно-исторического языкознания (Маркс и Энгельс, Соч. т. XIV, стр. 326–327). На необходимости историзма в языковедных изысканиях, в том числе и в построении грамматики отдельного конкретного языка, Энгельс настаивает в полемике с Дюрингом («Анти-Дюринг»): «Материя и форма родного языка только тогда могут быть поняты, когда прослеживают его возникновение и постепенное развитие, а это невозможно, если оставлять без внимания его собственные омертвевшие формы, во-первых, и, во-вторых, родственные живые и мертвые языки» (там же, стр. 327).
Проблема «этнической психологии».
Но историческое изучение языка может привести к положительным результатам лишь при правильном диалектико-материалистическом понимании отношений языка, мышления и бытия. При отсутствии же этого понимания исторический процесс в языке начинает приобретать характер необъяснимого самодвижения; столь же необъяснимым начинает представляться и многообразие исторически сложившихся языков.
Беспомощность идеалистической философии основоположников сравнительно-исторического языкознания в разрешении кардинальных проблем науки о языке приводит их к оперированию абстракцией «народного духа», к которой они прибегают для объяснения правильно наблюденных фактов исторического развития языка. Исторической категории национального характера, национального уклада придается вневременное, извечное значение, из нее пытаются вывести все особенности строя и судеб языка. Тот же антиисторический характер сохраняет это понятие и в построениях
[133]
психологистов. Так, например, в учении о языковых типах у Штейнталя намечается возможность установления связи типов языка с типами мышления и «духовной» культуры. Характерно, что в программной статье «этнопсихологов», помещенной в первом томе нового «Журнала этнической психологии и языковедения» — «Zeitschrift für Völkerpsychologie und Sprachwissenschaft», основанного Штейнталем (1869), Лацарус и Штейнталь повторяют определение филологии как «биографии нации» с ссылками на Гумбольдта, Гримма и филолога Бека (Boekh). Но уже укрепляющийся эмпиризм в языкознании препятствует более углубленному анализу и историческому толкованию этого понятия.
Правда, Лацарус и Штейнталь признают наличие потребности «исследовать законы душевной жизни и там, где она проявляется не в отдельных личностях, а в разного рода коллективах, которые она образует, в нациях, в политических, социальных и религиозных общинах, следовательно, в самом широком смысле слова, в истории». Но «так как дух народа живет только в индивидах и не имеет существования особенного от индивидуального духа, то и в нем естественно совершаются, как и в последнем, только те же основные процессы, которые ближе разъясняет индивидуальная психология».
Так в развитии сравнительно-исторического метода отпадает задача синтетически исследовать историческое движение в языке путем анализа его структур. И так же замирает идея историзма в его первоначальном понимании. Правда, в период наибольшего увлечения реконструкциями индоевропейского «праязыка», делаются попытки восстановить и конкретную историческую среду существования этого «праязыка», — восстановить путем анализа языковых данных. Эти попытки получили наименование «науки об индоевропейских древностях» (indogermanische Altertumskunde), или «лингвистической палеонтологии» (paléontologie linguistique).
Опыты построения «лингвистической палеонтологи»и и их неудача.
Первый этап разработки «лингвистической палеонтологии», в которой принимают участие преимущественно санскритологи (А.Кун, М.Мюллер, Пиктэ и др.), знаменуется убеждением в исключительной ценности показаний санскрита. В санскрите видели, по остроумному замечанию П.Лафарга, «Сезам, откройся!» ко всему необъяснимому («Язык и революция»).
Приписывание «праязыку» всех слов, засвидетельствованных в санскрите (хотя бы только у лексикографов XVII в.) или возводимых порой к совершенно фантастическим санскритским этимологиям; приписывание ему этих слов с теми значениями, с которыми они засвидетельствованы в отдельных индоевропейских языках в позднейшие исторические периоды; умозаключения ex silentio, т.е. отрицание знакомства «индоевропейцев» с тем или иным явлением на основании отсутствия общего для всех индоевропейских
[134]
языков его обозначения, — таковы методы, которыми оперирует «лингвистическая палеонтология» этого периода. Неудивительно, что такими «методами» легко «доказывается» всякое предвзятое положение исследователя; и крупнейшее произведение этого периода — «Происхождение индоевропейцев, или первобытные арья» Пиктэ (Les origines indoeuropéennes ou les Aryas primitifs, 1859), — рисует идиллическую картину «золотого века» — не менее фантастическую, чем античные мифы.
Резкой и справедливой критике подвергаются эти методы «лингвистической палеонтологии» по мере того, как усиливается более осторожное и даже скептическое отношение к реконструкциям «праязыка» в целом (см. ниже — стр. 136). Переоценка наиболее ярко выражена в книге Гена (Hehn) «Культурные растения и домашние животные в их переходе из Азии в Грецию, Италию и остальную часть Европы, историко-лингвистические очерки» («Culturpflanzen und Haustiere in ihrem Übergang von Asien nach Griechen und Italien sowie in das übrige Europa, historisch-linguistische Skizzen», 1870).
Недостаточность старых методов реконструкции убедительно вскрывается указанием: во-первых, на возможность распространения культурных терминов из одного языка в другой, при отсутствии их в первоначальном словарном запасе этих языков; во-вторых, на многообразные изменения семантики слов, лишающие всякой научной ценности отнесение в прошлое значений, засвидетельствованных лишь в позднейшие периоды существования языков. К этому присоединяются высказанные в позднейшей полемике наблюдения над самостоятельным образованием сходных слов в периоды самостоятельного развития отдельных языков, над исчезновением старых слов и заменой их новыми в результате ряда культурно-исторических причин (например запретов-табу) и над многими другими, — наблюдения, окончательно утверждающие невозможность чисто лингвистических реконструкций. Второй этап в развитии «лингвистической палеонтологии» индоевропейских языков знаменуется поэтому попытками связать данные языковые с данными материальной культуры и устной поэзии, фольклора, мифов.
Таким методом построена наиболее известная из работ этого этапа, книга Шрадера «Сравнительное языковедение и первобытная история» («Sprachvergleichung und Urgeschichte», 1883, переведена в 1886 г. на русский язык Н.Г.Чернышевским), в своем изображении далеко отступающая от идиллических картин Пиктэ. Впрочем, сам Чернышевский отнесся отрицательно к построениям Шрадера (письмо к Пыпиной 1884 г.).
Так и эти опыты реконструкции оказываются мало убедительными гипотезами; причины этого лежат как в самом материале, так и в методе исследования.
[135]
Действительно: в отличие от представлявшейся основоположникам сравнительно-исторического языкознания (Буслаев, Я.Гримм) тесной увязки истории конкретного языка с историей и реалиями конкретного народа, «палеонтологи» середины и конца XIX в. оперируют фактами языка, нигде не засвидетельствованного, а лишь реконструированного, и пытаются связать его с данными материальной культуры, лингвистически не определенными. Но, при отсутствии языковых свидетельств, отнесение тех или иных фактов материальной культуры к конкретной группе языков всегда остается гипотетическим; оно вообще мыслимо в плане типологических сопоставлений, — но, как мы видели, лингвистика конца XIX в. почти игнорирует типологическое изучение языков.
С другой стороны — и это особенно важно — типологический анализ приобретает свою ценность лишь при условии разрушения средостения, воздвигнутого генеалогической классификацией между отдельными «семьями» языков, при признании возможности перехода одной «семьи» в другую.
Но этот путь (на который в настоящее время стало «новое учение о языке» акад. Н.Я.Марра) требовал решительного разрыва с господствовавшими в XIX в. воззрениями на язык. И неудача опытов построения «лингвистической палеонтологии» принятыми методами заставляет лишь большинство языковедов все более сосредоточивать свое внимание на сравнительно-историческом изучении звуковой стороны языка.
Развитие сравнительно-исторического метода во второй половине XIX в.
Уже у оперирующих сравнительным методом натуралистов середины XIX в. в центре сравнительного изучения оказываются звуковые формы языка. Для них представляется возможным путем сопоставления единичных сходных языковых явлений, путем обычной в естественных науках индукции «создать анатомию и физиологию языка, учение о его организме и механизме» (Бопп, Сравнительная грамматика, 1833), установить господствующие в языке законы развития, «одни и те же законы, правящие в языке и на берегах Инда и Ганга и на берегах Сены и По» (Шлейхер, 1860) и далее, — классифицировать языки, проследив происхождение родственных видов от общего предка. «Исходя из гипотезы постепенного индивидуализирования всей органической жизни на земле, геология определяет необходимые периоды ее развития и самую продолжительность ее; так и грамматика когда она достигнет окончательных результатов и установит взаимоотношения всех языковых семей, сможет, вероятно, вычислить время, потребное для развития всех языков от первоначального единства до настоящего многообразия» (Рапп, «Сравнительная грамматика как естественная наука» — «Vergleichende Grammatik als Naturwissenschaft», 1852). Наконец, путем сопоставления
[136]
представлялось возможным восстановить древнейшие, уже вымершие формы языка, подобно тому как палеонтология восстанавливает вымершие формы органической жизни. «С помощью установленных этим путем законов мы можем с уверенностью восстановить, реконструировать те формы языка, которые должны были предшествовать известным нам его формам» (Шлейхер, «Немецкий язык» — Die deutsche Sprache, 1860). Сравнительно-исторический метод в руках натуралистов-языковедов середины XIX в. усваивает, таким образом, облик и подобие метода естественных наук.
Для младограмматиков, отказавшихся от представления о языке как об организме и изменивших понимание лингвистического закона, изменяется и основная цель сравнительного метода. Восстановление «индоевропейского» и других «праязыков» (а сравнительный метод, начиная со второй четверти XIX в., захватывает решительно все области языкознания, во многих случаях лишь уточняя здесь гипотезы и построения XVII и XVIII вв.), отступает на задний план. Более того, в порыве молодого задора младограмматики зовут лингвистику «прочь из затуманенного гипотезами душного круга, где куются индо-германские праформы, на свежий воздух осязаемой действительности и современности» (Бругман и Остгоф — предисловие к «Морфологическим исследованиям», 1878). Сравнение становится средством для установления звуковых соответствий или между различными «родственными» языками или между различными засвидетельствованными в памятниках эпохами существования одного и того же языка. «Фонетика становится самоцелью», морфология является лишь ее приложением: «два момента — закономерные звуковые изменения и влияние аналогии объясняют наличные в определенный период формы языка и только с этими двумя моментами надо считаться» (Лескин, Склонение в балтийско-славянских и германских языках» — Deklination in den baltisch-slawischen und germanischen Sprachen, 1876). Весь конец XIX в. захвачен работой по уточнению методов установления звукосоответствий и принципов объяснения отклонений; в этом направлении и работает большинство младограмматиков, безразлично являются ли они «компаративистами» или «историками». Аналитический подход к языку укрепляется в лингвистике к XIX в. как единственно научный; языковед уподобляется анатому, рассекая целое языка на мельчайшие части — отвлеченные от смысла звуки и комплексы звуков — и прослеживая тончайшие нити звуковых соответствий во времени. Немногочисленные работы в области семасиологии, оформляемой как самостоятельный отдел науки о языке в последней трети XIX в. (в «Essai de sémantique» — «Опыте семасиологии» М.Бреаля), не меняют основной ведущей линии языковедения этой эпохи; в основном они лишь
[137]
регистрируют факты изменения значений слов, прибегая в качестве объяснения или к биологической концепции «жизни слов» и «борьбы» их между собой или к наблюдениям над явлениями индивидуального мышления.
Правда, в стороне от лингвистической науки университетских кафедр, в наблюдениях по лексике и семасиологии Поля Лафарга (1842–1911) намечаются уже иные, более углубленные пути исследования слов и их значений. Опираясь на ряд уже установленных этимологий, Лафарг вскрывает в непонятных на первый взгляд изменениях значений слов отражения изменения общественных форм и общественной идеологии, классовой борьбы и классовой психологии («Экономический детерминизм К.Маркса», 1884). В небольшом, но блестящем этюде по истории французского языка («Язык и революция», 1889) он показывает и социально-исторические основы
[138]
изменений лексики литературного языка, как языка нации во всей сложной борьбе ее антагонистических классов.
Но университетская наука не дерзает вступать на подобный путь исследования, ограничиваясь описательными работами, уже охарактеризованными выше.
При этом семасиологические наблюдения обычно ограничиваются кругом «родственных языков»; семасиология совпадает, таким образом, с этимологией — с работой по сведению группы слов к единому прототипу согласно установленным звукосоответствиям; фонетика довлеет тем самым и над исследованием истории значений слов.
Таково в основном содержание, которое продолжают вкладывать в термин «историческое языкознание» младограмматики: ярый защитник «истории языка», отрицающий «неисторическое» рассмотрение языка как ненаучное, как «несовершенно историческое», Г.Пауль в своих «Принципах истории языка» («Prinzipien der Sprachgeschichte», 1880) не выходит за пределы натуралистического и субъективно-психологического понимания языка. На отсутствие синтетического подхода к языку у младограмматиков горько сетуют и представители старшего поколения, не порвавшие еще с филологическими методами, как, например, Г.Курциус.
Наука о языке в начале XX в. Основные достижения.
Подводя итоги на рубеже двух веков, сравнительно-историческое языковедение могло с гордостью указать на ряд достижений, утверждавших за ним право называться точной наукой. Работа собирательно-описательная значительно продвинулась вперед: если «Митридат» Аделунга, подводящий итоги работе XVIII в., знает около 500 языков, то вышедший в 1924 г. обзор «Языки мира» — «Les langues du monde» под редакцией Мейе и Когена перечисляет их свыше 2000. Наряду с расширением и уточнением сведений о живых языках лингвистика XIX и XX вв. обогащается множеством материалов, полученных в результате дешифровки языковых памятников древности — египетских иероглифов (Шамполион в 1822 г.), клинописных текстов языков древнеперсидского (Гротефенд, Лассен, Хинкс, Роулинсон, Оппер — между 1802–1847 гг.), вавилоно-ассирийского (Хинкс, Роулинсон, Оппер — между 1849–1859 гг.), эламского (Вестергорд, Норрис — в 40–50-х годах), коссейского (Делич), шумерского (вокруг которого в 70-х годах разгорается острая полемика, возглавляемая известным семитологом Галеви), халдского (в 80-х годах), хеттского (с 90-х годов), кипрских надписей (Смит, Бёрч и др. в 70-х годах), древнетюркских письмен, найденных на Орхоне и Енисее (Радлов, Томсен в 70-х годах) и многих других. Вместе с тем блестящие достижения в этой области наглядно
[139]
наглядно показывают значение методов сопоставления, выработанных лингвистикой XIX в.
Наряду с описательно-собирательной работой классификация лингвистических явлений в области некоторых языковых групп увенчалась замечательными успехами.
В области индоевропейских языков соотношения между фонетическими (и отчасти морфологическими) системами отдельных языков и отдельных стадий развития того же языка установлены были с такой точностью, что порой оказывалось достаточным запомнить несколько так называемых «фонетических законов», чтобы свободно переводить звуковую форму слова одной эпохи языка в другую, одного диалекта в другой. Эта система, объединяющая фонемы (звуковые типы) и отчасти морфемы всех индоевропейских языков в легко запоминаемые формулы, и является главным достижением лингвистической работы за истекшее столетие.
За пределами изучения языков индоевропейских намечались те же достижения, правда, менее точные, менее достоверные: в области языков близко сходных — древнеписьменных и бесписьменных — семитских, тюркских, финно-угорских, дравидских устанавливались аналогические соотношения между фонетическими и морфологическими системами этих языков.
Неудивительно, что последняя четверть XIX в. ознаменована появлением ряда больших коллективных трудов по всем почти перечисленным отраслям сравнительно-исторического языковедения; в многотомных трудах этих, осуществляемых сотрудничеством ученых разных стран, обычно подводятся итоги исследовательской работы XIX в. Таковы — в индийской филологии руководимый Бюлером «Grundriss der indoarischen Philologie und Altertumskunde», в области иранской филологии руководимый Гейгером и Э.Куном «Grundriss der Iranischen Philologie» (с 1895), в области романской филологии — «Grundriss der romanischen Philologie», издававшийся с 1888 г. Грёбером, в области германской филологии — организованный Паулем «Grundriss der germanischen Philologie» (с 1889 г.), в области славянской филологии — «Энциклопедия славянской филологии», руководимая Ягичем (с 1910 г.), в области классической филологии — издававшийся Иваном Мюллером «Handbuch der klassischen Philologie».
Несравнимо скромнее — подведение итогов в области сравнительно-исторического изучения языков не-индоевропейских. Впрочем, и в этой области появляются некоторые работы, аналогичные названным выше, как, например, «Grundriss der semitischen Philologie» (1908–1913) Брокельмана в области сравнительного изучения языков семитских.
Правда, за пределами всяких классификаций и тем самым исторического изучения, как оно мыслилось лингвистами XIX в.,
[140]
оказывалось значительное число малописьменных и бесписьменных языков, так называемых «языков изолированных». Но интересы лингвистики были сосредоточены преимущественно на изучении языков «средиземноморской культуры», языков, долженствовавших «выявить великое культурное начало европейских языков» (акад. Марр).
Впрочем, наряду с этими достижениями, уже в конце прошлого века все отчетливее начинают выступать и слабые стороны сравнительно-исторического языковедения XIX в.
Недостаточность положений компаративизма. Понятие формы в языке.
Сведя науку о языке к «истории языка», а последнюю к истории звуков, подчинив грамматику и семасиологию фонетике, компаративисты все более отходят от изучения высших (конструктивных и смысловых) форм слова. В своих интерпретациях гумбольдтова учения о форме языка лингвистическая теория XIX в. идет в двух направлениях, в значительной мере обесценивая философский смысл этого учения. Субъективно-идеалистическая и психологическая трактовка учения Гумбольдта осуществляется на втором этапе развития сравнительно-исторического языкознания в трудах Штейнталя; отмеченные Гумбольдтом в форме языка моменты «расчленения единства на отдельные целые» и «слияние этого многообразия в единство» относятся Штейнталем к движению представлений в сознании говорящего индивида; «внутренняя форма» языка становится «созданным душой говорящего образом предмета», субъективной переработкой субъективного восприятия. Таким образом, по утверждению Штейнталя, «внутренняя форма слова или представление субъективны; понимание объекта, лежащего в ней, определяется чувственностью, фантазией, длительным или мгновенным возбуждением души» («Die sprachphilosophischen Werke W. v. Humboldts», 1848). В общем внутренняя форма языка есть «воззрение или апперцепция каждого возможного содержания, которым обладает дух — средство представить себе это содержание, закрепить и воспроизвести его и даже приобрести новое содержание или просто создать его» («Charakteristik der hauptsächlichsten Typen des Sprachbaues», 1860). Внешняя же форма языка есть непосредственно доступное наблюдению выражение внутренней формы в этимологической и грамматической структуре каждого языка. Ясно, что психологическая трактовка формы языка, данная Штейнталем и воспринятая в качестве официальной догмы младограмматиками, по существу делает понятие внутренней «формы» излишним для языковедения. Поэтому неудивительно, что при общем усилении эмпиризма в языковедении в последней четверти XIX в. понятие «внутренней формы» на практике лингвистической работы полностью элиминируется, и немногочисленные работы, посвященные
[141]
посвященные этой теме, принадлежат исключительно психологам и философам-идеалистам или предлагающим новые истолкования этого понятия в плане индивидуальной психологии, или противопоставляющим психологической интерпретации этого понятия формалистическую его интерпретацию как структурности, не связанной с содержанием.
Внимание же языковедов сосредоточивается на внешних формах языка; внешние формы вследствие натуралистической трактовки звуков речи как явления физико-физиологического, и сведению семантики к этимологии и — еще более узко — к морфологии словообразования, отождествляются с грамматическими формами; в последних же — при последовательном проведении понимания форм как внешней определенности элементов языка, т.е. слов — выдвигаются формы изменений отдельного слова. Это понимание формы языка (в плане лингвистических, а не психологических исследований) дано уже в трудах Штейнталя. «Мы не имеем права говорить о языковых формах там, где им не соответствует изменение звуковой формы», — утверждает Штейнталь («Die Mande-Neger-Sprachen»; — «Язык негров Манде» 1868). Практическим выводом из этого положения является сведение младограмматиками понятия языковой формы к сумме форм морфологических, понимаемых как членимость отдельного слова на грамматические единицы — основу, словообразовательные аффиксы и аффиксы флексий, — и форм синтаксических, понимаемых как конструкция морфологически оформленных слов. Это необычайное обеднение понятия форм языка (достаточно напомнить о широко применяемых лингвистикой XIX в. абсурдных терминах — «бесформенные языки» и «бесформенные слова») и вызывает неудовлетворенность в языковедении XX в.[2]
Проблема развития языка.
Но и в области изучения звуковой стороны языка и ее изменений все более вскрывается недостаточность построений компаративизма. Действительно, сравнительный метод в языкознании к. XIX в. исходил из двух основных допущений: из предположения о замкнутом и изолированном развитии нескольких происшедших из одного общего праязыка языков и из предположения об единообразных, не допускающих исключения законах, определяющих это развитие.
Между тем, если даже оставить в стороне основную ошибку компаративизма — допущение, что «развитие» языков, в противоречие законам диалектики, может происходить чисто количественно, без нарушающих прямую линию развития скачков, все же самое понятие этого «развития» заставило бы предположить взаимодействие
[142]
двух сил: во-первых, языковой преемственности, той непрерывности в языковой традиции, на которой и базируется сравнительный метод, и, во-вторых, сил, направивших языковое развитие в ту или иную сторону, наличие которых сравнительный метод вообще не учитывает. «Компаративисты настаивают исключительно на исходной ситуации, которую они предполагают установить частью по прямым свидетельствам, частью посредством сравнительного метода: они игнорируют трансформирующие силы, потому что до сих пор им не удалось их точно установить», — признается Мейе в введении к «Языкам мира» («Les langues du monde» 1924). Но и в отношении «унаследованных» языком элементов и их взаимоотношения с исходной ситуацией постепенно вскрывается недостаточность тех понятий, которыми оперирует здесь компаративизм.
Понятие фонетического закона.
Натуралистическое языкознание середины прошлого века, как мы видели, считало возможным установить общие законы, определяющие языковое развитие, «одинаковые и на берегах По и Сены и на берегах Инда и Ганга» (Шлейхер). Младограмматики первоначально пытались сохранить это понятие «физиологического звукового закона» (Остгоф). Однако очень скоро это понятие физиологически ненарушимого фонетического закона уступает место понятию закона «исторического».
«Самый термин "звуковой или фонетический закон," — гласит окончательная формулировка у младограмматиков этого столь долго оспаривавшегося положения о закономерности языковых изменений, — не имеет, понятно, значения закона в том смысле, в каком его знает, например, наука о природе. Звуковой закон не может говорить нам о том, что должно получиться из того или другого звука всюду, при всяких условиях, но он констатирует лишь данный факт, именно, что в известном языке в известную эпоху его существования произошло последовательное изменение данного звука или звукового комплекса в определенном направлении, раз были налицо все нужные для того условия в каждом отдельном случае... Звуковые законы — это эмпирически найденные формулы, охватывающие строго определенное содержание, констатирующие лишь известного рода явления... Об абсолютной последовательности их мы можем говорить только по отношению к определенному индивидууму, да и то только в данный момент...» Нетрудно убедиться, что эта формулировка включает ряд весьма спорных и неясных положений. Прежде всего, при замене понятия «естественно-научного» вневременного и общеязыкового закона понятием «исторического» закона характеристика ненарушимости может быть спасена только введением указания на пределы, в которых действителен этот закон — «исторический фонетический закон действует без исключения в пределах, ограниченных диалектом
[143]
и эпохой». Но при индивидуалистическом подходе к языку диалект (поскольку у каждого члена этого единства существуют индивидуальные отклонения речи) превращается в сумму индивидуальных диалектов, и таким образом понятие «исторического фонетического закона» становится понятием «закона, действующего в данный момент в речи данного индивида».
В таком случае опять становится неясной возможность общих законов в языке, ибо самое точное изучение законов, управляющих языковой деятельностью индивида и объясняющих происходящие в ней изменения, оставит необъясненным момент перехода от индивидуального факта к факту общему, факту языковому. Попытки же так называемой «этнической теории», или «теории субстрата» — Асколи (1829–1907), Шухарт (1842–1927) — вывести общность изменений в языке из общности иноязычной подосновы по тем или иным причинам усвоившего новый язык коллектива, опять выдвигает на передний план те «трансформирующие силы», которыми, как мы видели, пренебрегает компаративизм.
Поэтому-то в новейшей лингвистике понятие «звукового закона» постепенно приобретает значение понятия не методологического, а только методического.
«Фонетические законы — это условные формулы для выражения существующих соответствий между отдельными языками или отдельными исторически засвидетельствованными моментами существования одного и того же языка».
Так пересматривается основное и важнейшее положение, выдвинутое младограмматическим течением — положение о ненарушимости и безысключительности фонетических законов.
К решительному пересмотру этого положения приводит и осуществление лозунга младограмматиков — «изучение живых диалектов». Именно в них, «в естественных народных говорах», а не в «искусственном письменном языке» думали они найти подтверждение своему учению об отсутствии исключений в фонетических изменениях языка. Но разработка диалектологии в XIX в. приводит к другим результатам.
Основные моменты в развитии диалектологии.
Отдельные наблюдения над диалектальными явлениями встречаются еще в античной стилистике и в филологии (самый термин «диалект» был создан в применении к племенным наречиям древней Греции), но особенно рост интереса к диалектам наблюдается в эпоху образования наций в связи с закреплением литературных языков как языков национальных и дальнейшей перестройкой их.
Начиная с XVIII в., а кое-где и несколько ранее, в Западной Европе выходят многочисленные «идиотиконы» — словари местных слов и оборотов речи, дающие в дальнейшем необходимую сумму фактов для построения диалектологии как лингвистической дисциплины.
[144]
Характерным для диалектологии этого времени является нормативный подход к диалектальным явлениям, трактующим их лишь как «отклонения» от «принятой» языковой нормы. Отсюда и пользование в ней терминами традиционной стилистики: варваризм, вульгаризм, идиотизм, провинциализм, солецизм и т.п. В плане этой традиции был издан декрет Конвента в эпоху буржуазной французской революции 1789 г., запретивший пользование диалектами как «пережитками старого режима».
Оформление диалектологии как языковедческой дисциплины с отказом от нормативного подхода к изучаемым явлениям осуществляется под влиянием лингвистических теорий основоположников сравнительно-исторического языкознания, стремящихся обосновать ценность устных говоров как «неиспорченного» народного творчества. Поэтому разработка диалектологии тесно переплетается с разработкой таких дисциплин, как фольклористика и так называемая «материальная этнография».
В развитии диалектологии как лингвистической дисциплины можно отметить несколько этапов. В первый из них, охватывающий примерно вторую половину XIX в., диалект мыслится как некоторое единство с точно фиксируемыми географическими границами, определяемый в своем развитии общими и одинаковыми для всего диалектального массива законами, проявляющимися в бесписьменных «народных говорах» в большей чистоте, чем в «искаженном искусственным фактором письменной традиции литературном языке»; именно с фонетическим схематизмом в диалектографии полемизирует Энгельс в своем исследовании о «Франкском диалекте», образующем приложение к его работе «История древних германцев» (Соч., т. XVI, ч. 1).
Полемизируя в этой работе с компаративной диалектологией в лице Брауне, Энгельс выдвигает вопрос о возможности установления племенного франкского диалекта, характеризуемого (несмотря на исконные диалектальные различия рипуарских и салических говоров) на всем своем протяжении рядом общих фонетических, морфологических и лексических черт. В этом исследовании заслуживает особого внимания прежде всего признание исконных говорных отличий в пределах одного племенного диалекта, идущее в разрез с диалектологическими построениями компаративизма. Не менее важным методологически является отказ Энгельса от группировки диалектов по одному фонетическому признаку — наличию или отсутствию верхненемецкого передвижения согласных, которое он определяет как явление позднейшее, создающее новые диалектальные границы поверх старых границ племенных диалектов и отражающее их взаимодействие.
Начиная с последней четверти XIX в. и особенно на переломе двух столетий, более детальные наблюдения, наметившиеся уже
[145]
в конце XIX в. и проводимые французской диалектологической школой Жильерона и немецкой Винклера и Вреде, вскрывают недостаточность компаративного метода в диалектологии; уточнение методов наблюдения приводит на втором этапе развития диалектологии к отказу от представления о диалекте как замкнутой, географически точно фиксируемой языковой единице. Точной и определяемой единицей исследования оказывается, по утверждению названных диалектологов, лишь отдельное (фонетическое, грамматическое, лексическое) явление, границы распространения которого отнюдь не обязательно совпадают с границами распространения других явлений. При нанесении на карту этих
[146]
границ (так называемых изоглосс) область языка оказывается пересеченной множеством линий, которые разбегаются в различных направлениях, часто пересекают друг друга, совпадая лишь в исключительных случаях. Однако, не совпадая точно друг с другом, группы изоглосс обычно пролегают близко друг к другу, образуя своего рода пучок или пояс, охватывающий известную часть языковой площади. Это приводит к выделению центральных областей, которые и называют условно диалектами; наряду с этим возможны резкие отклонения границ отдельных фонетических и лексических явлений, нарушающие так называемые фонетические законы и порой далеко заходящие за условную границу диалекта, образуемую пучком изоглосс. Взаимодействие диалектов мыслится, таким образом, как взаимное проникновение, как смешение, характеризуемое рядом типичных признаков, — фактом сосуществования старого и нового слова, скрещениями обеих форм, при которых старая поясняет новую. Противопоставляя этот метод лингвистической географии («географии слов» или «неолингвистики») методам компаративной диалектологии, представители этого направления впервые четко выдвигают культурно-исторические причины передвижения слов и границ диалектов. Наряду с работами по лингвистической географии культурно-исторические моменты в изучении диалектов начинают более внимательно учитываться и в работах компаративистов-диалектологов конца XIX и начала XX в., стремящихся теперь поставить изучение диалектов в более тесную связь с историей языка. С начала XX в. уточнению диалектологических методов способствует все более укрепляющееся в лингвистике осознание социальной диференциации языка, факта сосуществования в пределах одной локально-диалектной области ряда социальных диалектов и их взаимодействия. Постепенно в сферу наблюдения начинают вовлекаться диалекты города, городское просторечие и городские арго; привлекают интерес и так называемые «специальные языки». Начинает вскрываться социальная природа литературного языка (koinē, langue commune).
Недостатком этого этапа диалектологии является, прежде всего, неясность основного понятия «культурно-исторической базы» взаимодействия диалектов и их изменений. Последняя определяется то как «потребность общения» (intercourse), то как «единство культуры» (Kultureinheit); при этом совершенно умалчивается об экономической базе подобных «культурных взаимодействий». В построениях «лингвистической географии» четко выступает неучет социально-экономической базы диференциации языка; между тем ясно, что «локальные изоглоссы» неолингвистов — без детализации указанием на тот социальный диалект, в котором они засвидетельствованы, — являются абстракцией не меньшей, чем «локальные диалекты» компаративной диалектологии.
[147]
Очаг фонетического изменения и зона его распространения.
Но несмотря на ряд спорных и неточных положений, наблюдения «лингвистической географии» вносят существенную поправку в учение о фонетических изменениях, выдвинутое младограмматиками. Фонетические изменения, которые мыслились младограмматиками как трансформации соответственных звуков, осуществляемые во всем массиве диалекта одновременно, в действительности могут распространяться далеко за пределы своего первоначального возникновения, но распространяться в иной форме, чем это казалось возможным, — распространяться через отдельные слова и синтаксические целые. Следовательно, в зоне распространения звуковых изменений выступают другие закономерности фонетических изменений языка — закономерности взаимодействия диалектов; поэтому в ней всегда возможны отступления от ожидаемого звукового облика, «исключения» из фонетических законов.
Но наблюдения над живыми диалектами применимы и к общему понятию звуковых изменений в языке; очевидно, во многих случаях то, что в ретроспективном плане представляется как действие «фонетического закона», может быть лишь результатом позднейшего распространения новых звуковых отношений в тех именно формах, которые открылись в наблюдениях над живыми диалектами.
История слововещей.
Но передача слов из диалекта в диалект, да и вообще формы взаимодействия диалектов могут быть осмыслены лишь тогда, когда языковед выйдет за пределы отвлеченного оперирования звуковыми соответствиями, когда он обратится к значениям передаваемых слов, когда он включит слово в широкий круг данных истории и истории материальной культуры.
И действительно, уже в конце XIX в. Г.Шухардт выступает с лозунгом изучения «истории слововещей», противопоставляемой им абстрактной «истории звуков» младограмматизма. Если у младограмматиков вскрытие «этимологии» слова производилось путем анализа звуковой его формы при помощи «звуковых законов», то у Шухардта центр тяжести этимологического исследования переместился в иную плоскость, семантическую: изучение «Wörter und Sachen» — «слов и вещей» должно превратиться, по терминологии Шухардта, в «Sachwortgeschichte» — «историю слововещей».
История слова базируется, следовательно, не на одном лингвистическом анализе, но вскрывается путем тщательного исследования как языковых фактов, так и тех данных культуры, которые могут осветить эти языковые факты, порою представляющие такую загадку, разрешение которой одними средствами лингвистики становится невозможным. В своем провозглашении примата семантики над фонетическими изысканиями, в определении «звуковых законов»
[148]
как «вспомогательных конструкций», в требовании увязки истории значений с историей материальной культуры Шухардт лишь последовательно доводит до конца те положения, которые диктовались изучением живых диалектов.
Смешение в языках.
Наблюдения над живыми диалектами имеют и еще одно важное методологическое значение — они разбивают представление о замкнутости и изолированном развитии диалекта; основоположники лингвистической географии выдвигают обратный принцип — указывают на форму скрещения, форму языкового взаимодействия связанных общностью культуры этнических и общественных групп как на основную форму языковой эволюции. «С бесконечным дроблением языка (Sprachspaltung) идет рука об руку бесконечное языковое смешение (Sprachmischung)», — писал Шухардт. Даже защитники младограмматической догмы (как А.Мейе) принуждены признать условность понятия диалекта: «Понятие естественного диалекта (dialect naturel) лишено той точности, которой обладает понятие изоглоссы», ибо «линии различных языковых фактов могут пересекаться в различных направлениях и совпадение их не является обязательным». С еще большей остротой то же положение формулировано Шухардтом, который видит в общении коллективов — носителей языка — «единственно реальную» основу так называемого «родства языков».
Проблема «средиземноморской культуры».
Если наблюдения над живыми языками разрушают представление о замкнутом и изолированном развитии языка, то открытия первой четверти XX в. и более углубленное исследование языков Передней Азии, Двуречья, Кавказа и так называемого «доэллинского фонда» классических языков окончательно разбивают уже пошатнувшееся с первыми достижениями доистории представление об индоевропейских языках как языках древнейшей из великих культур Старого Света — культуры Средиземноморья. А вновь открывшиеся языки древнейших строителей среднеземноморской культуры заставляют лингвистику от языков индоевропейских обратиться в сторону иных, частью бесписьменных и «изолированных» языков. Так намечается мысль, с исчерпывающей ясностью сформулированная впервые акад. Н.Я.Марром, что углубление в древнейшую историю путем анализа индоевропейских языков вообще неосуществимо, ибо сами языки эти представляют собой лишь позднейшую трансформацию качественно иного материала.
Заключение.
Так в своеобразном тупике заканчивается развитие сравнительно-исторического языковедения прошлого века. С началом XX в. начинается все острее ставиться вопрос о «кризисе», переживаемом наукой о языке, о необходимости пересмотра ее основных положений. Но рассмотрение систем
[149]
лингвистики XX в. выходит за пределы этого краткого очерка. Здесь мы ограничимся лишь несколькими заключительными словами.
Попытки критического пересмотра младограмматической системы языкознания в современной западноевропейской науке в основном остаются на той же зыбкой почве идеалистического миропонимания.
Так, одно из наиболее авторитетных в Западной Европе направлений, пользующееся широким признанием во Франции, скандинавских странах и Америке, — направление социологической лингвистики, основоположниками которого являются де Соссюр (F.de Saussure, 1857–1913 в «Cours de lingulstique générale» — «Курсе общей лингвистики», вышедшем после смерти автора,. в 1916 г.) и А.Мейе (A.Meillet, 1866–1936), выступает с требованием пересмотра того понимания языка, из которого исходили, младограмматики. Отказ от понимания языка как психо-физиологического процесса индивидуального акта речи; отказ от понимания строя языка как непосредственного отражения «психического склада»; определение языка как системы условных знаков, передаваемой по традиции в языковом коллективе и определяющей речевую деятельность индивида; требование изучать социальные основы языковых категорий — таковы новые положения, выдвигаемые этим направлением в языкознании. Но утверждая примат общественного момента в языке над индивидуальным, «социологическая школа» лингвистики дает неверное, искажающее определение понятия «общественного», отождествляя его с «коллективно-психологическим»; развитие языка отрывается от развития сознания и от их подлинной основы — от общественного бытия и общественной практики человека; генезис языка становится неразрешимой загадкой; многообразие его конкретных форм выступает не как ступени развития содержания, но как причудливая игра случайностей оформления; движение языка превращается в саморазвитие этой случайно оформившейся структуры — в балансирование, в движение по кругу. Отсюда — и характерное стремление обосновать научность неисторического описательного подхода к языку, которое выступает уже в реабилитации «синхронической лингвистики» у Ф. де Соссюра и получает полное развитие в воскрешении «логической грамматики», осуществляемом в трудах ряда современных ученых. Таким образом, правильное признание общественной природы языка в построениях «социологической школы», при ошибочности основных исходных понятий, приводит к неверному пониманию отношений языка, сознания и бытия, не дает разрешения основных проблем науки о языке.
Еще меньше способно дать его другое направление западноевропейской лингвистики, поддержанное рядом немецких и итальянских языковедов (школа Фосслера) и выступающее под лозунгом идеалистической неофилологии.
[150]
Утверждая единичность высказывания, отрицая возможность существования двух действительно тождественных слов, «идеалистическая неофилология» выдвигает принцип несводимой индивидуальности лингвистического факта, подлежащего эстетическому воззрению. Отсюда — концепция исторического процесса как взаимодействия двух противоборствующих сил: творческой личности, создающей языковые новшества, и инертной массы, эти новшества усваивающей и развивающей. Грамматикализация стилистического новшества, другими словами — превращение в обезличенное бессмысленное орудие общения первоначально творческого акта, — такова роль коллектива в истории языка, по учению «идеалистической неофилологии». Порочность основных положений «идеалистической неофилологии» заставляет с большой осторожностью относиться к некоторым правильным частным указаниям, выдвинутым этим направлением. К последним мы можем отнести критику «историзма» младограмматиков за узко фонетический схематизм; требование включения изучаемого лингвистического явления в целое языкового строя и в широкий культурно-исторический контекст; подчеркивание значения семантики грамматических форм в изменениях строя языка, в частности в развитии его от синтетического строя к аналитическому; стремление связать изучение синтаксиса литературного языка с вопросами литературного стиля.
Оставляя в стороне ряд других менее значительных и менее известных попыток, следует остановиться еще на одном направлении современной западной лингвистики, выступающем под лозунгом материалистического монизма. Это направление представлено ярче всего в трудах известного американского языковеда Л.Блумфильда, (Bloomfield, «Introduction to the Study of language» — «Введение в изучение языка» 1914, «Language» — «Язык», 1933). Подвергая резкой критике идеалистическую систему психологии, на которой базировалась в своих определениях языка лингвистика конца XIX в., в том числе и «социологическая школа» де Соссюра, это направление определяет язык, как систему диференцированных и координированных сигналов, создавшую возможность распределения стимулов и реакций внутри группы особей, объединяемых этой системой сигналов. Но справедливо подчеркивая в своем определении огромное значение языка как орудия распределения труда, это направление совершенно обходит другую сторону языка — его сущность как «действительного практического сознания». Устраняя из своего анализа языка исследование его связей с мышлением, а тем самым обходя качественные различия между сигнализацией животных — явлением биологического порядка и человеческой речью — явлением общественным, Блумфильд и его единомышленники устраняют самую сущность языка из своих построений, неизбежно придавая им механистический характер.
[151]
Таким образом, в современной западной лингвистике[3] явление кризиса отнюдь не изжито, поскольку самое разрешение основных проблем языкознания возможно лишь при условии коренного пересмотра общих философских предпосылок всей системы соответствующих дисциплин. Этот коренной пересмотр начат был знаменитым советским ученым, академиком Н.Я.Марром (1864–1934).
Изумителен и поучителен путь исканий этого гениального ученого. От изучения древнеписьменных языков Кавказа — армянского
[152]
и грузинского — к установлению тесной связи этих языков с младописьменными и бесписьменными языками Кавказа и объединению их в группу языков яфетических; от вскрытия тесной связи яфетических языков с древними клинописными языками Закавказья и Передней Азии — к установлению вклада яфетического Кавказа в строительство средиземноморской культуры; от выявления элементов яфетических языков в германских, кельтских, греческом и латинском и прочих европейских языках — к установлению единства всего языкотворческого процесса в целом, к преодолению самого понятия «языковой семьи» как «семьи рассово особой», к замене этого понятия понятием системы и установлению стадий в едином процессе развития языка; от яфетической теории как учения о языках яфетической «семьи» — к яфетической теории как к «новому учению о языке», как к системе материалистической лингвистики — таковы некоторые вехи на этом пути.
Материалом исследовательской работы акад. Марра послужили прежде всего языки Кавказа — армянский, грузинский и тесно соприкасающиеся с ними мегрельский, лазский, сванский, абхазский, затем горские языки Дагестана и северо-западного Кавказа; далее языки семитские и другие древнейшие языки Средиземноморья и Передней Азии, пользующиеся клинописью (шумерский, эламский, халдский); затем языки баскский, кельтские, древнегреческий и латинский, многие из языков восточных и лишь сравнительно в небольшом размере языки современной Европы. На этом огромном лингвистическом материале складывается учение о единстве языкотворческого процесса, составляющее ядро лингвистической теории акад. Марра.
Учение о единстве языкотворческого процесса, вскрывающее и в так называемых культурных языках пережитки более древних стадий, их общность, их единство с языками первобытной культуры, взрывает те китайские стены, которыми националисты всех окрасок пытаются отгородить свой «избранный» язык от общности исторического процесса развития человеческой речи; оно утверждает «как аксиому, что все народы мира, все языки, в том числе и самые отсталые, казалось, самой природой созданные как дички, не терпящие культуры, являются неотъемлемыми частями одного целого — единственного, в процессе творчества находящегося, общечеловеческого языка». Лишь исходя из диалектико-материалистического понимания языка, можно понять движущие силы этого процесса. В трудах акад. Марра исследованы материальные основы возникновения языка в процессе возникновения человеческого общества и усложнения человеческого труда, установлен характер древнейшего языка как языка двигательного (кинетического, ручного), соответствующего характеру первобытного нерасчлененного мышления; намечены пути его дальнейшего развития — развития, неразрывно связанного с
[153]
развитием мышления, переходы языка и мышления из одной стадии в другую, обусловленные сменой экономических структур и исторических формаций общества.
Современные советские языковеды, исходя из основных положений классиков марксизма-ленинизма, понимая силу и значение положительных традиций, установившихся в науке о языке, и порывая с этими традициями там, где они начинают тормозить развитие нашей науки, должны развернуть в настоящее время на углубленном изучении бесчисленных конкретных фактов языка новую систему лингвистики.
Осознание специфики языка как «действительного практического сознания» (Маркс и Энгельс)[4], с одной стороны, и как «важнейшего средства человеческого общения» (Ленин)[5], — с другой; разъяснение происхождения языка в его единстве с мышлением в процессе усложнения коллективного человеческого труда в период становления человеческого общества; установление основных стадий развития языка, обусловленных развитием мышления и общества; учет специфических особенностей движения уже сложившихся языков при наличии в нем качественно новых моментов, вносимых их оформленностью; анализ отношений языка и основных исторических категорий (народ, нация, класс); обоснование единства закономерностей развития языков при всем многообразии их звукового и грамматического строя, а следовательно и обоснование единства языкотворческого процесса во всем мире, — таковы основные моменты системы марксистского языкознания, разрабатываемые советскими лингвистами. Конкретизация этих моментов на огромном материале известных науке языков, с критическим использованием богатого наследия лингвистических наблюдений и технических приемов исследования, выработанных языковедением XIX в., в четкой борьбе с антиисторическим схематизированием — почетная задача науки о языке в той стране, где впервые в истории человечества осуществился в братстве свободных народов расцвет национальных культур и национальных языков, национальных по форме и социалистических по содержанию.
Р.ШОР .
Москва, 1938 г.
[1] «Über die Verschledenheit des menschlichen Sprachbaues und ihren Einfluß auf die geistige Entwicklung des Menschengesehlechts» (ср. в. стр. 69) образует введение к исследованию «Über die Kavi-Sprache auf den Insel Java».
[2] Следует отметить, что отдельные гениальные исследователи как, например, уже упоминавшийся А.А.Потебня, умели преодолеть этот формализм, выдвигая семантический момент в понимании форм языка.
[3] Мы, разумеется, не включаем в понятие современной лингвистики тех безграмотных quasi-научных домыслов, которыми услужливые «языковеды» Третьей империи стараются обосновать человеконенавистническую политику своих хозяев, опускаясь до уровня худших построений до-научного периода в развитии нашей науки. [> lg+ nazie]
[4] «Немецкая идеология» — Соч., т. IV, стр. 18–21.
[5] «О праве наций на самоопределение» — Соч., т. XVII, стр. 428.