Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


--
Якубинский Л. П. : «О диалогической речи», Русская речь, n° 1, 1923, стр. 96-194, сборники статей под редакцией Л.В Щербы, профессора петроградского университета. Издание фонетического института практического изучения языков Петроград, пр. 25 Окт. (б. Невский).


Глава I.
Глава II-III.
Глава IV-V.
Глава VI.
Глава VII-VIII.


[96]
Глава I.

О ФУНКЦИОНАЛЬНЫХ МНОГООБРАЗИЯХ РЕЧИ

§ 1. Речевая деятельность человека есть явление многообразное, и это многообразие проявляется не только в существовании бесчисленного множества отдельных языков, наречий, говоров и пр. вплоть до диалектов отдельных социальных групп и, наконец, индивидуальных диалектов, но существует и внутри данного языка, говора, наречия (даже внутри диалекта данного индивида) и определяется всем сложным разнообразием факторов, функцией которых является человеческая речь. Вне учета этих факторов и изучения функционально соответствующих им речевых многообразий невозможно ни изучение языка как непосредственно данного живому восприятию явления, ни уяснение его генезиса, его «истории».

§ 2. Язык есть разновидность человеческого поведения. Человеческое поведение есть факт
[97]
психологический (биологический), как проявление человеческого организма, и факт социологический, как такое проявление, которое зависит от совместной жизни этого организма с другими организмами в условиях взаимодействия.
        Отсюда очевидно, что те факторы, о которых мы говорили выше, будут либо факторы психологического, либо факторы социального порядка.

§ 3. Психологическая обусловленность речи предполагает необходимость различать следующие основные ее видоизменения: с одной стороны, речь в условиях нормального, патологического и ненормального состояния организма; с другой стороны, речь при преобладающем влиянии эмоционального или интеллектуального момента (1).
        Все эти видоизменения (за исключением разве случая ненормального состояния организма) прекрасно учитываются современной лингвистикой; но, к сожалению, только учитываются, конкретного же исследования речевых явлений в плоскости
[98]
обусловленности их теми или иными из указанных факторов почти нет. До сих пор лингвистика работает врозь с патологией речи, до сих пор не исследованы явления эмоциональной речи, нет даже сырого материала по этому вопросу за исключением области словоупотребления, где далеко еще не достигнуто удовлетворительных результатов. Влияние эмоциональных состояний различного порядка на произношение совершенно не изучено, а между тем это представляло бы огромный интерес для исторической фонетики, которая в этой области либо принуждена молчать, либо ограничивается случайными и малоубедительными замечаниями вроде приведенных мною в статье «О звуках стихотворного языка» (2). Точно так же не исследована в этом отношении и область синтаксиса.
        Особенно плохо обстоит дело в лингвистике с речью при ненормальных состояниях организма, в частности я имею в виду речевую деятельность при лирическом стихотворном творчестве, где выяснение этого вопроса было бы особенно важно ввиду того, что тогда можно было бы выделить в речи лирического стихотворения те ее особенности, которые обязаны влиянию особого ненормального состояния организма и не имеют художественного происхождения.

[99]
§ 4. Что касается факторов социологического порядка, то они могут быть классифицированы следующим образом: во-первых, должны быть приняты во внимание условия общения в привычной среде (или средах) и взаимодействия с непривычной средой (или средами); во-вторых, — формы общения: непосредственные и посредственные, односторонние и перемежающиеся (об этом см. ниже); в-третьих, — цели общения (и высказывания): практические и художественные; безразличные и убеждающие (внушающие), причем в последнем случае интеллектуально и эмоционально убеждающие.
        Должен оговориться, что я ни в какой степени не считаю всю изложенную классификацию сколько-нибудь окончательной: она помогает лишь несколько ближе подойти к постановке весьма важного вопроса о сложной функциональной обусловленности речи и имеет вполне предварительный характер.

§ 5. Рассмотрение языка в зависимости от условий общения является основной базой современного языкознания. То сложное разнообразие диалектов (языков, говоров, наречий), которое устанавливает, описывает и изучает генетически современная лингвистика, есть прежде всего результат условий общения и образования в связи
[100]
с этим различных общественных группировок по различным признакам (территориальным, национальным, государственным, профессиональным и т. д.), группировок сложно между собою взаимодействующих. Конечно, языкознание в этом отношении еще не сказало своего последнего слова, но достижения его в области изучения диалектов (в широком вышеуказанном смысле слова) — огромны.
        Нужно, однако, заметить, что в порядке изучения языка как явления среды и взаимодействия сред не поставлен еще вопрос, являющийся до некоторой степени основным, а именно вопрос о том, в какой мере речевое высказывание и речевое общение определяется с психологической и морфологической (в широком смысле этого слова) точек зрения условиями общения в данной привычной среде. Это еще нерешенная очередная задача. И, в сущности, только по ее разрешении может быть в полной мере исследован вопрос и о взаимодействии различных языковых сред.

§ 6. Гораздо меньшее внимание уделяло языкознание вопросу о целях речевого высказывания. Я не боюсь преувеличить, если скажу, что оно попросту игнорировало этот вопрос; это будет во всяком случае верно в применении к традицион-
[101]
ному языкознанию «младограмматического» направления. Тем не менее можно указать ряд случаев, когда многообразия, основанные на целевых различиях, всплывали в науке, иногда в дисциплинах побочных, как, например, в теории поэзии, или в таких специальных отделах лингвистики, как так называемая философия языка.
        В последнее время в связи с попытками построения научной поэтики интерес к многообразиям речи, вызываемым различиями ее целей, снова оживился, хотя ничего сколько-нибудь окончательно ценного по этому вопросу не сказано.

§ 7. Уже у Гумбольдта (3) отмечаются, иногда только упоминаются, некоторые функциональные речевые разнообразия. Прежде всего он это делает, противополагая «поэзию» и «прозу», как два различных явления языка, причем, однако, это различие проводится недостаточно ясно и не сопровождается языковым анализом; отмечается, что поэзия и проза, подчиненные со стороны «всеобщих требований» одним и тем же условиям, в своем «направлении» (цели?) и «средствах» (морфологических особенностях?) — «отличны друг от
[102]
друга и собственно никогда не могут слиться» (4), что «поэзия... неразлучна от музыки», а «проза предоставлена исключительно языку»; здесь под поэзией понимается, очевидно, стихотворная поэзия. Относительно прозы Гумбольдт указывает, что «язык пользуется в речи своими собственными преимуществами, но подчиняя их законодательно господствующей здесь цели» (5). «Посредством подчинения и сочетания предложений в прозе совершенно особым образом развивается соответствующая развитию мыслей логическая эвритмия, в которой прозаическая речь... настраивается своею собственною целью» (6). Разница между поэзией и прозой определяется также в противопоставляемых друг другу понятиях «искусство» и «естественность», «художественная форма поэзии» и «естественная простота прозы» (7); упоминает Гумбольдт и о «соотносительных положениях между поэзией и прозой и сближении между ними по внутреннему и внешнему существу» (стр. 219), о том, что «прозаическое настроение» непременно должно искать «пособий письменности и что от введения письменности в развитии поэзии возникает два ее рода и т. д.» (8). Что касается чисто
[103]
языкового анализа, то Гумбольдт его не дает, но все-таки говорит, что «как в поэзии, так и в прозе язык действительно имеет свои особенности в выборе выражений, в употреблении грамматических форм и синтаксических способов совокупления слов в речь» (9).
        Говоря о взаимоотношениях между «прозой» и «действительностью», Гумбольдт утверждает: проза не может ограничиться только простым изображением действительности и остаться при одних чисто внешних целях, служа только как бы сообщением о делах, без возбуждения идей и ощущений. Тогда она не отличается от обыкновенной разговорной речи (10). Здесь устанавливается еще одна функциональная разновидность речи, и в другом месте Гумбольдт детализирует это понятие (обыкновенной разговорной речи) , отличая «образованный и обильный мыслями разговор» и «повседневную или условную болтовню» (11). Далее Гумбольдт выделяет язык «ученой прозы»; он говорит, что именно здесь язык получает окончательную определенность для отличия и установления понятий и самую чистую оценку склада предложений и их частей по отношению к одной общей
[104]
цели (12); языку сообщается характер «строгости» и «сопряженной с наивысшей ясностью силы». С другой стороны, употребление языка в этой области приучает к спокойствию и воздержанности, а в синтаксическом складе — к избеганию всякого искусственного сплетения... Таким образом, тон ученой прозы совсем иной, чем прозы, изображенной выше. Здесь язык, вместо того, чтобы давать волю самостоятельности, сколько можно, должен приноровляться к мысли, идти вслед за нею и представлять ее собою (13). Любопытно, что Гумбольдт как бы подчеркивает функциональность «ученого языка», когда полемизирует с теми, кто хотел вывести особенности языка Аристотеля из индивидуальных особенностей его «духа», а не из самой «методы мышления и исследования» в данном случае; он указывает на занятия Аристотеля музыкой и поэзией, на сохранившийся от него гимн, «исполненный поэтического одушевления», на некоторые места «Этики»; «аристотелевская дикция», и «платоновская дикция» противополагаются Гумбольдтом в связи с «разными методами», в связи с разным, мы бы сказали, телеологизмом их высказываний; Аристотелю, как индивиду, «ученая» речь была свойственна наряду с «поэтической», т. е. мы имеем здесь дело с
[105]
функциональным разнообразием внутри индивида.
Говоря об «ученой прозе», Гумбольдт вносит детализацию, поскольку упоминает «о совершенно особого рода изяществе», которым отмечается «философский язык... в сочинениях Фихте и Шеллинга, и, хотя только в отдельных частностях, но зато поразительно, у Канта» (14). Наконец, Гумбольдт упоминает и о прозе «красноречия», т. е. выделяет, как особую разновидность, ораторскую речь (15).

§ 8. Что касается лингвистического подхода к различию «поэзии» и «прозы» и к выделению поэтической речи, как особой разновидности языка, то довольно значительный материал можно было бы найти в показаниях поэтов. Постоянно фигурирует этот вопрос и в «теории словесности», восходя генетически к Аристотелю. Прослеживать все это нет надобности, так как лингвистически убедительного здесь весьма мало. Я отмечу только то, что говорится по этому поводу у Аристотеля, так как здесь (насколько мне это известно) мы имеем
[106]
источник указанной традиции, поражающий в наши дни отчетливостью и фактичностью подхода, несмотря на краткость этого места «Поэтики».
        Я остановлюсь на мыслях, высказываемых Аристотелем во 2-й главе его «Поэтики» (16).
        Аристотель различает два «достоинства» языка: «ясность» и «благородство»; ясность достигается «употреблением слов и выражений простых и естественных, но при этом легко впасть в тривиальность... напротив, изысканные речения, снимая с языка повседневную одежду, придают ему внешность праздничную. К изысканным относятся слова заимствованные, метафоры, удлинения и все выходящее из пределов обыденного. Но изысканность в своей исключительности может породить загадочность или барбаризм... Итак, должно умелым образом перемешивать два этих элемента. На самом деле от слов общепринятых язык получает ясность, присоединением же слов иностранных, метафор, эпитетов и всего остального он делается благородным, избегнув тривиальности.
        Немало способствуют ясности и благородству языка удлинения, сокращения и различные в
[107]
словах изменения. Подобное слово измененным своим звуком теряет печать повседневного...» (17). Указывая как на необходимую принадлежность поэтического языка на «изысканные выражения, метафоры и другие виды образного языка», Аристотель предлагает «заменить их на речь обыденную», приводя примеры; между прочим, он указывает на один и тот же ямбический стих у Эсхила и у Эврипида «с переменою одного только слова, вместо общеупотребительного поставлено изысканное, стих одного вышел прекрасным, другого — вялым» (18); далее Аристотель полемизирует с Арифрадом, осмеивающим трагиков за то, что они «употребляют выражения, не находящиеся в общежитии», и говорит, что «все эти выражения потому именно и нетривиальны (т. е. поэтичны. — Л. Я.), что не живут более в обыденном разговоре. Чрезвычайно важно умело пользоваться словами составными, речениями изысканными и вообще всяким видом поэтического языка. Всего же важнее знать толк в образном языке» (19). Любопытно, что Аристотель, говоря об особенностях поэтического языка, проходит через все «стороны» языка: касается фонетики («измененным своим звуком», место в стихе), словообразования («составные слова»), словоупотребления (не общеупотребительные слова), семантики (метафоры, эпитеты); не придает он
[108]
преобладающего значения ритмичности, не основывает своих разграничений на противоположении стихов и прозы; еще в 1-й главе он говорит: «Для поэзии материею служит только одно слово, все равно будет то проза или стихи, многими или одним размером написанное сочинение»; далее он даже полемизирует с представителями «формального метода» (и тогда такие были!), «измеряющими поэзию метром», сваливая в одну кучу Гомера и Эмпедокла (20).
        Точно так же, как это видно из изложенного, он не придает доминирующего значения «образности». Говоря о метафорах (и образности), Аристотель остается в той же плоскости речевого рассмотрения, противополагая их «речи обыденной», а не вдаваясь в анализ особого мышления свойственного поэту; в другом месте метафоричность ставится в один ряд с другими явлениями языка: «Имя может быть общеупотребительное, из другого диалекта заимствованное, метафорическое, может служить для украшения, вновь изобретенное, удлиненное, укороченное, измененное». Если он все же говорит, что «всего важнее знать толк в образном языке», то тут же в следующих словах мотивирует почему: «Из всех красот поэзии только ему одному нельзя научиться...»; и дальше тотчас
[109]
же переходит снова к «составным словам», «изысканным» и т. д (21). Устанавливая общее понятие поэтического языка, он принимает во внимание все стороны речи, ведя анализ все время в плоскости сопоставления поэтического с повседневным, обыденным, общепринятым, общеупотребительным, свойственным обыденному разговору, и исходит в своем понимании поэтической речи от противоположения ее обыденной; необходимо отметить, что в каждом данном явлении поэтической речи Аристотель считает необходимым и присутствие обыденного, поскольку им обусловливается ясность и возможность понимания; наблюденные же особенности поэтической речи, ее существенные признаки, Аристотель подводит под категорию «благородства».
        Еще раз подчеркиваю, что мы имеем у Аристотеля объективный и чисто речевой, я бы сказал, именно лингвистический подход к делу; анализируя явление поэтической речи, он и подходит к ней с точки зрения речевых особенностей, не пытаясь делать посылки к понятию "поэтическая речь" от внеречевых моментов, например, от особых свойств мышления, от особого "устремления духа" и пр. Этого далеко нельзя сказать о многих гораздо более поздних системах поэтики, в значительной
[110]
мере страдающих однобокостью и выдвиганием какого-нибудь одного момента (например, "образности"). Приходится бесконечно пожалеть, что до нас не дошли другие сочинения Аристотеля на эту тему и что даже "Поэтика" дошла в своем сокращенном и конспективном варианте.

§ 10. Тщетно мы бы стали искать в научном языкознании младограмматического периода использования хотя бы гумбольдтовых разграничений, отмеченных выше. Для младограмматиков Гумбольдт «оказал преимущественно только нравственное влияние на позднейших исследователей» (22), или его значение сводится к «окончательному перенесению исследования вопросов об общих условиях жизни языка... на почву психологии» (23).
        Вопрос о функциональном многообразии речи, затронутый Гумбольдтом, не всплывал, потому что казался не существенным при диалектологическом (24) изучении языка (с чем, разумеется, нельзя согласиться: развитие функционального языкознания несомненно внесет многие поправки в построение «диалектологов»), а если с ним и приходилось стал-
[111]
киваться в порядке простого наблюдения языковых фактов, То по нему скользили, не останавливаясь, не считая соответственные факты подходящими объектами изучения. «Все языки и говоры, даже самых диких и некультурных народов, имеют одинаковую ценность для науки; последние во всяком случае более подходящие объекты научного исследования, чем литературные языки образованных народов, которые для лингвиста то же, что оранжерейные растения для ботаника» (25). Вообще «литературный язык» это то понятие, которое особенно ярко подчеркивает необходимость функционального подхода к языку и с которым поэтому связано столько путаницы в языкознании. Я сошлюсь на некоторые места той же книги Томсона: в главе XI («Искусственные языки») дается характеристика «общенародного языка», «который является языком литературы, школы, администрации, деловых и частных сношений и пр. в образованном обществе данного народа... Но такой общенародный язык устного сношения образованного общества нельзя вполне отождествлять с языком литературы или вообще с письменным языком данного народа, так как в письменном изложении употребляются обыкновенно слова, выра-
[112]
жения и конструкции, которые казались бы неестественными в устной речи» (26).
        Сколько путаницы в этой небольшой цитате! Проф. Томсон просто «отделывается» от «оранжерейного» вопроса, впадая даже в самопротиворечие: «общенародный» язык, который в начале объявляется и языком «литературы», далее отъединяется от него («нельзя вполне (!) отождествить»).
        Как характерно это «или» между «языком литературы» и «вообще письменным языком»; совершенно ясно, что в термин «язык литературы» не вкладывается никакого точного содержания; термин «устная речь» употребляется в смысле «разговорная речь», так как иначе непонятно было бы место о «неестественности». Действительно, приходится, пожалуй, пожалеть, что Гумбольдт оказал только «нравственное» влияние на этого, в своей сфере очень знающего, очень тонко наблюдающего исследователя. В сущности, что касается функциональных разнообразий речи, научное языкознание находится еще в трогательном единении со школьной грамматикой, от которой оно же так рьяно в других пунктах открещивается: школьная грамматика, изучая, например, синтаксис «русского» языка, дает безразлично примеры и из разговорной речи, и из «прозы», и из «стихов»; но научное
[113]
языкознание весьма недалеко ушло от нее, предполагая возможным изучение того же синтаксиса «литературного» языка на материале Грибоедова или Гоголя.
        Здесь все еще господствует полное смешение понятий.
       Классическим примером путаницы является известный цифровой подсчет словаря «английского чернорабочего», древнеперсидских надписей, «образованного человека с высшим образованием», «пишущего мыслителя», еврейского Ветхого завета и Шекспира; цифровые данные о словаре этих «языков» сопоставляются и предполагаются что-то показывающими, а между тем это, по существу, явный пример сопоставления несоизмеримых величин: это все равно, что складывать фунты с аршинами.

§ 11. Я не буду увеличивать примеров, где языкознание оказывается беспомощным перед фактами, из-за игнорирования функциональных разнообразий; основное это то, что самая постановка вопроса в такой плоскости языкознанию чужда, что сочинения по общему языковедению этого вопроса не касаются. Как я уже отмечал, перед лингвистами он вставал тогда, когда лингвисты заинтересовывались вопросами поэзии, а это случалось не весьма часто. Здесь в русской лингвистике нужно
[114]
особенно отметить Потебню, который указал на существование «поэтических» и «прозаических» элементов в языке, что является с его стороны огромной заслугой, несмотря на не удовлетворяющую теперь разработку им этих вопросов.
        Отмечу еще, что исследователи живых говоров, даже при своей лингвистической неподготовленности, иногда дают любопытный материал по интересующему нас вопросу; сюда относятся довольно многочисленные констатирования несовпадения словаря обиходной разговорной речи и поэтических произведений; правда, этот факт не осознавался, а если и объяснялся, то не по существу дела («архаичностью» поэтического словаря, литературными влияниями, «бродячестью» песен и пр.).

§ 12. Интерес и внимание к целевым многообразиям языка возник у нас в последнее время снова в связи с вопросами поэзии (27).
        Он обсуждался в Сборниках по теории поэтического языка в. I (Петрогр. 1916) и в. II (1917), позже переизданных (с добавлениями) в виде сборника Поэтика, П. 1919.
        Поскольку в центре внимания «Сборников» стоял поэтический язык, постольку первоначально были выделены две функциональные разновидности языка: практический и поэтический языки,
[115]
причем классификационным моментом являлся целевой (28); это различение сопровождалось психологической характеристикой обоих случаев, довольно поверхностной. Уже позже участникам «Сборников» приходилось и в печати указывать, что термин «практический язык» покрывает весьма разнообразные явления речи и что им нельзя пользоваться безоговорочно; указывалось на необходимость различения обиходного, разговорного языка, языка научно-логического и пр. В этом отношении, по-видимому, многое внес московский лингвистический кружок и в частности Р. Якобсон. О разграничениях московского кружка можно судить по книге Якобсона (29) и по работе В. М. Жирмунского (30). К сожалению, в обоих исследованиях эти вопросы затрагиваются мимоходом, и многое остается неясным.
        Любопытно, что те функциональные различия, которые устанавливаются в вышеприведенных работах: разговорный язык, поэтический, научно-логический, ораторский — уже даны у Гумбольдта.

§ 13. Вопросу о формах речевого высказывания посвящены дальнейшие страницы моей статьи. Я остановился именно на этом вопросе по следую-
[116]
щим причинам: во-первых, он, при обсуждении факта, многообразия речевых проявлений в последнее время, оставался как бы в тени, заслоненный моментом целевым (то, что в терминологии московского лингвистического кружка обозначается словами «функциональность речи»); во-вторых, потому, что разграничение, основывающееся на различении форм высказывания, должно предшествовать другим, особенно целевым разграничениям по методологическим соображениям. Действительно, производя разграничения в области «целевой», мы в сущности разграничиваем не языковые явления, а факторы этих явлений, и мы не можем сразу же дать хотя бы грубую проекцию этих разграничений в область самой речи. Между тем в нашем случае, исходя из различения форм речи, мы от внеязыковой области факторов перебрасываем мост к речевым явлениям, получаем возможность сразу же говорить, например, о различии сообщающих средств в той или иной разновидности или противопоставить как речевые явления монолог и диалог.

СНОСКИ

(1) Само собой разумеется, что в связи с психологической обусловленностью речи являются необходимыми и дальнейшие более или менее значительные разграничения, но я здесь отмечаю только основные.
(2) Поэтика: Сборники по теории поэтического языка. Пг., 1919. C. 48.
(3) Гумбольдт В. О различии организмов человеческого языка и о влиянии этого различия на умственное развитие человеческого рода. СПб., 1859.
(4) Там же. С. 217.
(5) Там же. С. 216.
(6) Там же.
(7) Там же. С. 219.
(8) Там же. С. 231.
(9) Там же. С. 218.
(10) Там же. С. 216.
(11) Там же. С. 224.
(12) Там же. С. 221.
(13) Там же. С. 222.
(14) Там же. С. 223.
(15) Позиция Гумбольдта в отношений целевых многообразий речи не является одинокой в его время; в частности, в нелингвистической литературе этой и отчасти непосредственно предшествовавшей эпохи можно найти подобные же мысли.
(16) См.: Захаров В. И. «Поэтика» Аристотеля (введение, перевод, комментарии). Варшава, 1885. С. 87 и след.
(17) Там же. С. 87–88.
(18) Там же. С. 88.
(19) Там же. С. 85.
(20) Там же. С. 55–56.
(21) Там же. С. 89.
(22) Томсон А. И. Общее языковедение. Одесса, 1906. С. 32.
(23) Поржезинский В. Введение в языковедение. М., 1913. С. 22.
(24) Употребляю этот термин в значении, указанном в І 5.
(25) Томсон А. И. Указ. соч. С. 35.
(26) Там же. С. 365 и след.
(27) См.: Сборники по теории поэтического языка. Вып. I. Пг., 1916; Вып. II. Пг., 1917; а также: Поэтика: Сборники по теории поэтического языка. Пг., 1919.
(28) Ср. Поэтика: Сборники по теории поэтического языка. С. 12, 37 и след.
(29) Якобсон Р. О. Новейшая русская поэзия. Пг., 1921.
(30) Жирмунский В. М. Композиция лирических стихотворений. Пг., 1921.




Retour au sommaire