Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- В.Н. ВОЛОШИНОВ : «Конструкция высказывания», Литературная учеба, 3, 1930, стр. 65-87.



1. Социальное общение и речевое взаимодействие.
2. Монологическая речь и речь диалогическая.
3. Диалогичность внутренней речи.
4. Социальная установка высказывания.
5. Внесловесная (подразумеваемая) часть высказывания.
6. Ситуация и форма высказывания; интонация, выбор и размещение слов.
7. Стилистика жизненного высказывания.

[65]
1. СОЦИАЛЬНОЕ ОБЩЕНИЕ И РЕЧЕВОЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ

В нашей предыдущей статье мы выяснили социальную природу языка. Мы показали те факторы, те движущие силы, которыми определялось возникновение и развитие языка: трудовая организация общества и классовая борьба. Мы убедились также, что человеческая речь есть явление двустороннее: всякое высказывание предполагает, для своего осуществления, наличие не только говорящего, но и слушающего. Всякое языковое выражение впечатлений от внешнего мира — как непосредственных, так и отстоявшихся в глубинах нашего сознания и получивших более прочные и устойчивые идеологические очертания — всегда установлено на другого, на слушающего, хотя бы реально этот другой и отсутствовал. Мы уже видели, что самые простейшие, примитивные выражения даже чисто физиологических желаний и ощущений уже обладают определенной социологической структурой.
Все это дает нам возможность построить окончательное определение языка и перейти к более обстоятельному рассмотрению конструкции всякого высказывания, как жизненного, так — впоследствии — и литературного.
Прежде всего мы должны помнить, что язык не является чем-то неподвижным, раз навсегда данным и строго определенным в своих грамматических «правилах» и «исключениях». Язык вовсе не является мертвым, застывшим продуктом социальной жизни: он непрерывно движется, в своем развитии следуя за развитием общественной жизни. Это прогрессирующее движение языка осуществляется в процессе общения человека с человеком, общения не только производственного, но и речевого. В речевом общении, являющемся одной из сторон более широкого — социального — общения, и вырабатываются различнейшие типы высказываний, соответствующих тому или иному типу социального общения.
[66]
Мы никогда не сможем понять построения какого-либо высказывания (каким бы самостоятельным и законченным оно нам ни казалось), не учитывая того, что оно является только одним моментом, одной каплей в потоке речевого общения, в потоке столь же непрерывном, как непрерывна сама общественная жизнь, сама история.
Но и речевое общение — это только одна из многочисленных форм развития («становления») того социального коллектива, в котором осуществляется речевое взаимодействие живущих общественной жизнью людей. Поэтому было бы безнадежной задачей стараться понять конструкцию высказываний, из которых слагается речевое общение, вне всякой связи с действительной социальной обстановкой (ситуацией), вызывающей эти высказывания.
Таким образом, мы приходим к нашему последнему выводу : действительная сущность языка есть социальное событие речевого взаимодействия, осуществляемое одним или многими высказываниями.
От чего же зависит и в каком порядке протекает изменение форм языка?
Материал предшествующей статьи позволяет нам построить завершающую его схему, которая и дает ответ на поставленный нами вопрос:

1. Хозяйственная организация общества.

-> 2. Социальное общение.

-> 3. Речевое взаимодействие.

-> 4. Высказывания.

-> 5. Грамматические формы языка.

Эта схема и послужит нам руководящим принципом при исследовании той реальной единицы речи, которую мы называем высказыванием.
Нам не придется, конечно, останавливаться на вопросах, связанных с изучением форм и типов экономической жизни общества. Эти вопросы служат предметом изучения других, обществоведческих наук, в частности — политической экономии.
Мы не задержимся долго и на рассмотрении типов социального общения. Для наших целей достаточно указания на типы наиболее существенные и часто встречающиеся. Лишь одному из них, в наших последующих статьях, мы должны будем уделить особое внимание, именно — общению художественному.
Присматриваясь к общественной жизни, мы легко можем выделить, помимо уже указанного нами типа художественного общения,
[67]
еще следующие: 1) общение производственное (на заводах и фабриках, в колхозах и т. п.); 2) общение деловое (в учреждениях, в общественных организациях и т. п.); 3) общение бытовое (встречи и разговоры на улице, пребывание в общественной столовой, у себя дома и т. п.) ; и наконец 4) идеологическое общение в точном смысле этого слова: агитационное, школьное, научное, философское во всех их разновидностях.
То, что мы в предыдущей статье называли ситуацией, и есть не что иное как действительное осуществление в реальной жизни той или иной формации, той или иной разновидности социального общения.
Но всякая жизненная ситуация, организующая высказывание, неизбежно предполагает своих действующих лиц — говорящего или говорящих. Это само собой разумеющееся необходимое наличие участников ситуации будем называть аудиторией высказывания.
Всякое жизненное высказывание (как это будет видно несколько дальше) заключает в себе, помимо выраженной словесной части, еще и эту невыраженную, но подразумеваемую, внесловесную часть (ситуацию и аудиторию), без понимания которой не может быть понято и само высказывание.
Это высказывание как единица речевого общения, как некое смысловое целое складывается и принимает устойчивую форму именно в процессе определенного речевого взаимодействия, порожденного определенным типом социального общения. Каждый из приведенных нами типов этого общения по-своему организует, по-своему строит и завершает и грамматическую и стилистическую форму высказывания, его типовую структуру, которую будем в дальнейшем называть жанром.
Рассмотрим сейчас связь хотя бы одного типа социального общения — бытового — с соответствующим ему типом речевого взаимодействия.
Мы уже видели раньше, как ситуация и аудитория заставляют внутреннюю речь перейти в определенное внешнее выражение, которое непосредственно включено в оставшуюся невысказанной (но подразумеваемую) жизненную обстановку, восполняется в ней действием, поступком или словесным ответом других участников высказывания.

«Законченный вопрос, восклицание, приказание, просьба — вот типичнейшие целые жизненных высказываний. Все они (особенно такие, как приказание, просьба) требуют внесловесного дополнения, да и внесловесного начала. Самый тип завершения этих маленьких жизненных жанров определяется трением слова о внесловесную среду и трением слова о чужое слово (других людей).
Так, форма приказания определяется теми препятствиями, которые оно может встретить, степенью повиновения и проч.
[68]
Жанровое завершение здесь отвечает случайным и неповторимым особенностям жизненных ситуаций.
Об определенных типах жанровых завершений в жизненной речи можно говорить лишь там, где имеют место хоть сколько-нибудь устойчивые, закрепленные бытом и обстоятельствами, формы жизненного общения.
Так, совершенно особый тип жанрового завершения выработан в легкой и ни к чему не обязывающей салонной болтовне, где все — свои и где основная дифференциация (разделение) собравшихся (то, что мы называем «аудиторией»): мужчины и женщины. Здесь вырабатываются особые формы слова — намека, недосказанности, повторений маленьких и заведомо несерьезных рассказов и пр.
Другой тип завершения вырабатывается в беседе мужа и жены, брата и сестры. Совершенно иначе начинают, кончают и строят заявления и реплики случайно собравшиеся разнородные люди где-нибудь в очереди, в каком-нибудь учреждении и пр. Свои типы знают деревенские посиделки, городские гулянки, беседы рабочих в обеденных перерывах и пр.
Каждая устойчивая бытовая ситуация обладает определенной организацией аудитории и, следовательно, определенным репертуаром маленьких житейских жанров. Всюду житейский жанр укладывается в отведенное ему русло социального общения, являясь идеологическим отражением его типа, структуры, цели и социального состава.
Житейский жанр — часть социальной среды: праздника, досуга, общения в гостиной, в мастерской и т. п. Он соприкасается с этой средой, ограничивается ею и определяется ею во всех своих внутренних моментах». (1)


СНОСКИ
(1) В. Н. Волошинов, Марксизм и философия языка. 1929 г., стр. 115—116.

[68]
2. МОНОЛОГИЧЕСКАЯ РЕЧЬ И РЕЧЬ ДИАЛОГИЧЕСКАЯ

Наблюдая процесс образования этих маленьких житейских жанров, нетрудно заметить, что то речевое общение, в котором они возникают и завершаются, складывается из двух моментов: из высказывания говорящего и понимания этого высказывания слушающим. Это понимание всегда уже содержит в себе элементы ответа. Ведь мы (в нормальных случаях) всегда или соглашаемся или не соглашаемся с услышанным. Мы обычно отвечаем на всякое высказывание собеседника, отвечаем, если и не словами, то хотя бы жестом: движением руки, улыбкой, покачиванием головы и т. д. Можно сказать, что всякое речевое общение, речевое взаимодействие протекает в форме обмена высказываниями, т. е. в форме диалога. (1)
[69]
Диалог — словесный обмен — является наиболее естественной формой языка. Можно даже больше сказать: длительные высказывания одного говорящего — речь оратора, лекция профессора, монолог актера, рассуждения вслух одинокого человека — все эти высказывания монологичны лишь по внешней форме. По своей же сути, по всей своей и смысловой и стилистической конструкции—они диалогичны. Знание этого чрезвычайно важно для каждого писателя, пользующегося приемом монологической речи героя.
Ведь в самом деле: каждое высказывание — ораторское, лекционное и т. п. — рассчитано на слушателя, т. е. на его понимание и ответ (конечно, не непосредственный — ведь нельзя перебивать оратора или лектора своими ответными замечаниями), на его согласие или несогласие, другими словами на оценивающее восприятие слушателя («аудиторию»). Всякий опытный оратор или лектор отлично учитывает эту диалогическую сторону своей речи. Внимающие слушатели отнюдь не противостоят ему как безразличная, инертная, неподвижная масса безучастно следящих за ним лиц. Нет, перед ним — живой, многоликий собеседник. Каждое движение того или иного слушателя, его поза, выражение лица, покашливание, перемена места — все это служит для настоящего оратора-профессионала отчетливым и выразительным ответом, непрерывно сопровождающим его речь.
Как часто оратору приходится совершенно неожиданно отвлекаться в сторону, рассказывая какой-нибудь забавный случай или анекдот, не только чтобы оживить настроение аудитории, но иногда и для того, чтобы подчеркнуть («акцентировать») ту или иную мысль, которая слушателем может быть оставлена без должного внимания.
Оратор, который слушает только свой голос, или профессор, видящий только свою рукопись, — плохой оратор, плохой профессор. Они сами парализуют силу своих высказываний, разрушают живую, диалогическую связь со своей аудиторией и тем самым обесценивают свое выступление.

СНОСКИ
(1) Диалог — взаимная беседа двоих, в отличие от монолога, т. е. длительной речи одного лица. Высказывания, которыми обмениваются участники диалога, называются репликами (примеры диалога и монолога можно найти в любом произведении, написанном для сцены). (назад)


[69]
3. ДИАЛОГИЧНОСТЬ ВНУТРЕННЕЙ РЕЧИ

«Ну, хорошо; допустим, что это так», — попробуют возразить нам, — «но ведь в приведенных примерах слушатель-собеседник реально существует и нет ничего удивительного, что слова говорящего учитывают его присутствие. Но как же быть в тех случаях, когда такого слушателя нет и говорящий — одинок. Неужели конструкция его интимнейших мыслей, движущихся в потоке его внутренней речи, или даже произносимых вслух, неужели и эти сокро-
[70]
венные высказывания так же социально ориентированы, так же учитывают своего слушателя? Неужели такие самовысказывания в одиночестве не являются чистейшей формой монолога, ни на кого, кроме самого говорящего, не установленного и ни от чего, кроме «психологического состояния» его, не зависящего?»
Мы решаемся категорически утверждать, что и такие интимные речевые выступления сплошь диалогичны, сплошь пронизаны оценками своего возможного слушателя, своей возможной аудитории, пусть даже хотя бы мысль об этом слушателе и не приходила в голову говорящего.
И это доказывают не только выводы нашей предшествующей статьи, не только вскрытая нами социологичность человеческого сознания («переживаний» и их «выражений»). Нет, эту социальную, даже будем говорить точнее и откровеннее: эту классовую обусловленность всякой монологической речи, внешним проявлением которой является диалогичность этой речи, мы можем проверить сами, своим собственным опытом, — не обращаясь даже к литературному материалу — всякого рода дневникам, интимным записям и т. п.
Ведь как только мы начинаем размышлять над каким-нибудь вопросом, как только начинаем его внимательно обдумывать — немедленно же наша внутренняя речь (иногда, в одиночестве, и произносимая вслух) принимает форму вопросов и ответов, утверждений и последующих отрицаний, короче говоря, наша речь разбивается на отдельные, более или менее крупные, реплики, принимает диалогическую форму.
Ясней всего эта диалогическая форма выступает в тех случаях, когда мы должны принять какое-нибудь решение. Мы — колеблемся. Мы — не знаем, как лучше поступить. Мы спорим с собой, начинаем убеждать себя в правильности того или иного решения. Наше сознание как бы разбивается на два независимых и противоречащих друг другу голоса.
И всегда один из этих голосов, независимо от нашей воли и сознания, сливается с точкой зрения, с мнениями и оценками класса, к которому мы принадлежим. Всегда второй голос становится голосом наиболее типичного, наиболее идеального представителя нашего класса.
«Мой поступок — будет дурным поступком», — с какой точки зрения? Моей личной? Но откуда я взял эту «личную» точку зрения, как не из точек зрения тех, кем я был воспитан, с кем вместе учился, кого читал в газетах и книгах, кого слышал на митингах и лекциях? И если я отказываюсь от взглядов той социальной группы, к которой я до сих пор принадлежал, то лишь потому, что идеология другой социальной группы овладела моим сознанием, наполнила его, заставила признать правоту породившего ее общественного бытия.
«Мой поступок — будет дурным поступком», — этот «голос моей совести» на самом деле должен был бы звучать так: «твой посту-
[71]
пок будет дурным поступком с точки зрения других, с точки зрения лучших представителей твоего класса».
Может показаться, что мы не всегда принимаем эту «точку зрения других», как должную и исчерпывающую. Ведь возможно, мы будем спорить с ней, будем полемизировать с невидимым слушателем-собеседником. Но предположим даже, что личность озлоблена на общество, — и все-таки, чем непримиримее она враждебна ему, чем резче пытается она утвердить свое индивидуальное «я», свое «своеволие» (как говорит один из героев Достоевского), — тем отчетливее становится диалогическая форма внутренней речи, тем ясней наблюдается столкновение в одном речевом потоке двух идеологий, двух точек зрения борющихся между собой классов.
Так, например, острая ненависть к пролетарскому обществу какого-нибудь «вредителя», равно как и тупая злоба любого «механического гражданина» отнюдь не свидетельствуют о независимости и свободном «самоутверждении» их индивидуальной личности. Произносимые ими мысленно или вслух монологи неизбежно будут опираться на сочувствие предполагаемых слушателей, — на незримую аудиторию «осколков разбитого вдребезги» класса. Именно с их точки зрения будут строиться все высказывания; их возможные мнения и оценки определят и внутреннее (или внешнее) звучание голоса (интонацию), и выбор слов, и композиционное размещение их в конкретном высказывании. В простом мысленном восклицании (вроде возмущенного «ну, знаете ли!..» или негодующего «нет, вы только подумайте!..») уже заключено явное и неприкрытое обращение к возможному слушателю, — как к своему союзнику, сочувствующему свидетелю или признанному судье.
Возможен, конечно, гораздо более сложный случай, когда во внутренней речи звучат два противоречащих, но равноправных голоса, когда личность не знает, кому из них отдать первенство, за кем следовать.
Такой случай (если он характерен для определенной эпохи) свидетельствует о назревшей борьбе двух, еще одинаково сильных, классов за свое господство в исторической жизни, — борьбе, перенесенной и на арену индивидуального сознания.
Наконец, остается последний случай, — когда личность утеряла своего внутреннего слушателя, когда в сознании разложились все устойчивые и прочные точки зрения и всё бытие личности, всё ее общественное поведение управляется лишь случайными, совершенно безответственными и беспринципными влечениями и побуждениями. Здесь мы присутствуем при явлении идеологического выпадения личности из классовой среды, которое обычно идет вслед за полным декласссированием человека. При особо неблагоприятных социальных условиях, такой отрыв личности от питающей ее идеологической среды может, в конце концов, привести даже и к полному распаду сознания, к безумию или идиотизму.
[72]
Разбираемый нами случай чрезвычайно богат наиболее резкими конфликтами между внутренней и внешней речью.
Когда личность выпадает из социального бытия, когда разрушается привычная система оценок и точек зрения, — в опустошенном сознании не остается ничего, что могло бы стать авторитетным и признанным выражением продуктивного и идеологически оправданного социального поведения. Мир новых слов, новых словесных значений, рожденный из «пламя и света» революций, вместе с новым общественным бытием остался за порогом сознания, не вошел в кругозор человека, не стал для него «своим». Старые же слова потеряли соответствие действительности, перестали быть ее знаками, ее символами, — и личность осталась одна со своими смутными настроениями и переживаниями, которые, по большей части, уже находятся за пределами их социального языкового выражения. Эти настроения и переживания, по мере их удаления от идеологического оформления и выражения (переход в нижние пласты жизненной идеологии, граничащие с физиологическим состоянием организма), все больше и больше группируются вокруг одного центра.
Личность потеряла себя в социальном мире, — но за то нашла себя теперь в мире своих чувственных, своих голо-природных влечений. Организующим центром становятся теперь не общественные, не так называемые «духовные» интересы, но интересы сексуальной жизни, интересы пола. Все эпохи кризисов и упадка, сопровождаемые глубокими переменами в экономических и политических отношениях, знают это торжество «животного человека» над «общественным человеком». В идеологических недрах гибнущего класса все сильнее и сильнее звучит этот мотив. Сексуальное становится суррогатом (подделкой и подменой) социального. Высшей ценностью объявляется любовь в ее наиболее элементарной, физиологической форме, — и устами своих литературных выразителей разлагающееся сознание западно-европейской буржуазной интеллигенции в XX веке пытается провозгласить «новое» евангелие: «В начале был пол» (Пшибышевский).
Но еще раньше в русской литературе были даны прекрасные образцы такого распада социальной личности, одержимой единым всепоглощающим сексуальным влечением. Их мы найдем (на иной, конечно, классовой почве) прежде всего у Достоевского. Рассмотрение их мы должны отложить до того времени, когда мы сможем заняться анализом структуры художественного монолога и диалога. Однако, мы все же позволили себе сравнительно долго остановиться на вопросе о диалогичности всякой жизненной речи и о связи ее с внутренним (предполагаемым) или наличным слушателем, желая дать начинающему писателю строго материалистическое, марксистское освещение тех вопросов, которые довольно часто объясняются слишком психологически, и даже откровенно идеалистически, и вследствие этого — неверно. Писатель обязан понимать те социальные причины и условия, которые в действительной жизни создают интересующие его характеры и положения (ситуации).
[73]
Конструируя своего героя, писатель ни на минуту не должен забывать, что сила художественной выразительности в значительнейшей степени зависит от силы жизненной правды, заключенной в произведении.
Неумолимая диалектика социальных событий, жестокая последовательность закона причин и следствий, и в жизни и в романе должны быть одни и те же.
[73]
4. СОЦИАЛЬНАЯ УСТАНОВКА ВЫСКАЗЫВАНИЯ

Но вернемся теперь к нашей непосредственной теме.
Мы убедились, что всякая речь есть речь диалогическая, речь, установленная на другого человека, на его понимание и действительный или возможный ответ. Такая установка на «другого», на слушателя, неизбежно предполагает учет того социально-иерархического (1) взаимоотношения, которое существует между собеседниками. Мы уже показывали в предшествующей статье, как изменяется форма высказывания (напр., «хочу есть») в зависимости от социального положения говорящего и слушающего и от всей социальной обстановки высказывания. Эту зависимость высказывания от социально-иерархического веса аудитории (т. е. от классовой принадлежности собеседников, их имущественного состояния, профессии, служебного положения или, как это, например, было в дореформенной России, от их титула, чина, количества крепостных душ, сословия, капитала и т. п. и т. п.) — условимся называть социальной установкой высказывания.
Эта социальная установка будет всегда присутствовать в любом высказывании человека, не только в словесном, но даже и в жестикуляционном (посредством жестов и мимики), независимо от того, в какой форме оно осуществляется: говорит ли человек сам с собой , (монолог) или в разговоре участвует двое или несколько лиц (диалог). Социальная установка и является одной из тех живых организующих сил, которые, наряду с обстановкой высказывания (ситуацией), конструируют не только его стилистическую форму, но даже его чисто грамматическую структуру. (2)
В социальной установке и находит свое отражение аудитория высказывания (наличная или предполагаемая, вне которой, как мы видели, не протекал и не мог протекать ни один акт речевого общения).
В интересах писателя, создающего не только высказывания, но и весь внешний облик героя, нужно отметить, что так называемые «манеры человека» («уменье держать себя в обществе»), в сущности, являются жестикуляционным выражением социальной установки высказывания.
[74]
Эта внешне-телесная форма общественного поведения человека (движение рук, поза, тон голоса), обычно сопровождающая его речь, — определяется, главным образом, учетом и, следовательно, соответствующей оценкой наличной аудитории. Что такое «хорошие манеры» Чичикова (которые всё же разнообразятся в зависимости от того, находится ли он у Коробочки, у Плюшкина или у генерала Бетрищева), как не жестикуляционное выражение того постоянного и привычного учета своей аудитории, того тонкого понимания и ситуации, и социального лица собеседника, которое вошло в плоть и кровь Чичикова и которое так необходимо для всех его предприятий?
Слово и жест руки, выражение лица и поза тела — одинаково подчинены, одинаково организованы социальной установкой. «Дурные манеры» — это неучет своего собеседника, это игнорирование социально-иерархической связи говорящего и слушающего (3), это (часто бессознательная) привычка не менять социальной установки высказывания (словом и жестом) при перемене общественного круга, при перемене аудитории.
Поэтому писатель, наделяя своего героя «хорошими» или «дурными» манерами, всегда должен иметь в виду, что эти манеры нельзя объяснять только как результат каких-нибудь предполагаемых у него «врожденных свойств» или «характера». Скорей можно было бы говорить, что свои манеры герой получает благодаря воспитанию. Это, конечно, отчасти верно, но не нужно забывать, что ведь и само воспитание есть не что иное, как стремление приучить человека к постоянному учету своей аудитории (называя это «уменьем держаться в обществе»), к верному и тактичному («вежливость» Чичикова!) выражению посредством жестов и мимики социальной установки своих высказываний.

СНОСКИ
(1) Иерархия — порядок старшинства (должностей, чинов, общественного положения и т. д.). (назад)
(2) Подтверждение этой мысли мы дадим дальше (на анализе отрывков из «Мертвых душ» Гоголя). (назад)
(3) Следует помнить, что речь идет о людях в литературно-художественном произведении. (назад)

[74]
5. ВНЕСЛОВЕСНАЯ (ПОДРАЗУМЕВАЕМАЯ) ЧАСТЬ ВЫСКАЗЫВАНИЯ

Но всякое высказывание, помимо этой социальной установки, заключает в себе какой-то смысл, какое-то содержание. Лишенное этого содержания высказывание превращается в набор ничего не значащих звуков и теряет свой характер речевого взаимодействия. «Другому» — слушателю — нечего с ним делать. Оно недоступно для его понимания и перестает быть условием и средством языкового общения. К таким очищенным от всякого смысла «высказываниям» относится и приведенное в первой статье «стихотворение» Крученых: «Го оснег кайд Мр батульба...» и т. д. Такие высказывания, быть может и интересные по своей звучности, к языку, в точном смысле этого слова, никакого отношения не имеют и тем самым не подлежат нашему изучению.
Итак, всякому действительному, реальному высказыванию при-
[75]
надлежит какой-то смысл. Однако, взяв любое, самое обычное (шаблонное) высказывание, мы не всегда сможем сразу овладеть его смыслом. Многие читатели, вероятно, слушали и сами произносили слова: вот так история! И все же, сколько бы мы ни бились, мы не поймем смысла этого высказывания, если не будем знать всех условий, при которых оно произносится. При разных условиях, в разной обстановке, — это высказывание всегда будет иметь и различный смысл.
Предоставим нашим читателям самим подыскать примеры, когда одно и то же словесное выражение «вот так история» будет иметь совершенно различный смысл: то будет знаком удивления, то негодования, то радости, то печали; иными словами, будет нашим ответом, нашей репликой на абсолютно разные и несхожие события и обстоятельства. Почти всякое слово нашего языка может иметь несколько значений, в зависимости от общего смысла целого высказывания. Смысл же этот всецело зависит как от ближайшей обстановки, непосредственно порождающей высказывание, так и от всех отдаленнейших социальных причин и условий данного речевого общения.
Таким образом, каждое высказывание слагается как бы из двух частей: из словесной и внесловесной.
Не забудем, что мы рассматриваем все время только жизненные высказывания, уже сложившиеся или только слагающиеся в определенные житейские жанры. Только в этих простейших высказываниях мы найдем ключ к пониманию языковой структуры высказывания художественного.
Что же представляет собой внесловесная часть высказывания?
Мы легко уясним себе это на следующем примере:

Человек с седенькой бородкой, сидевший за столом, после минуты молчания произнес: м-да! Юноша, стоявший перед ним, густо покраснел, повернулся и ушел.

Что может значить это краткое, но, повидимому, крайне выразительное высказывание «м-да»? Как бы мы ни изучали его со всех грамматических точек зрения, как бы мы ни разыскивали в словарях все возможные значения этого слова, — мы решительно ничего не поймем в этом «разговоре».
Но ведь разговор этот на самом деле полон смысла, словесная часть его обладает вполне определенным значением, и он является вполне законченным хотя и кратким диалогом: первой репликой служит словесное «м-да», вторую реплику заменяет органическая реакция собеседника (краска на лице) и его жест (молчаливый уход).
Почему же мы в нем ничего не понимаем?
Именно потому, что нам неизвестна вторая, внесловесная часть высказывания, определившая смысл его первой части, словесной. Мы не знаем, во-первых, где и когда происходит событие этой беседы, во-вторых, не знаем предмета разговора, и, наконец,
[76]
в-третьих, не знаем отношения обоих собеседников к этому предмету, их взаимной оценки его.
Но предположим, что эти три неизвестных нам момента внесловесной части высказывания становятся известными: событие развертывается у столика экзаменатора; экзаменующийся не ответил ни на один из заданных ему простейших вопросов; экзаменатор укоризненно и с некоторым сожалением произносит «м-да»; экзаменующийся понимает, что он провалился, ему стыдно, и он уходит.
Теперь в поле нашего зрения, в наш кругозор, вошли все скрытые, но подразумеваемые говорящими, стороны высказывания. Совершенно пустое, ничего не значащее на первый взгляд словечко «м-да» наполняется смыслом, приобретает вполне определенное значение и, при желании, может быть расшифровано в виде большой, ясной к законченной фразы, такого, примерно, типа: «плохо, плохо, товарищ! как это ни печально, придется все-таки поставить вам неудовлетворительно». Именно так и понимает это высказывание экзаменующийся, всецело соглашаясь с ним.
Найденные нами три подразумеваемых стороны внесловесной части высказывания: пространство и время события высказывания («где» и «когда»), предмет или тему высказывания («о чем» говорится) и отношение говорящих к происходящему («оценку») условимся называть уже знакомым нам словом — ситуацией.
И теперь нам становится совершенно ясным, что именно различие ситуаций определяет и различие смыслов одного и того же словесного выражения. Словесное выражение — высказывание — при этом не только пассивно отражает ситуацию. Нет, оно является ее разрешением, становится ее оценивающим итогом, и в то же время необходимым условием ее дальнейшего идеологического развития.
Мы уже предлагали нашим читателям произвести опыт с изменением значений слов «вот так история», — т. е. тем самым мы предлагали найти такие ситуации, при которых это выражение получало бы каждый раз иной смысл.
Для большей ясности покажем изменение значения уже знакомого нам восклицания «м-да».
Прежде всего, меняем ситуацию. Вместо экзаменационного стола — окошечко кассы. Кассир протягивает толстую пачку денег — выигрыш по облигации — чуть слышно произносит: м-да!
В этой ситуации общий смысл высказывания сводится уже не к укоризне, а скорее к несколько завистливому восхищению: ну и подвезло же человеку! . . Эдакую уймищу денег выиграть!
Все это нам достаточно убедительно показывает, какую важную роль играет ситуация для создания высказывания. Не будь говорящие объединены этой ситуацией, не будь у них общего понимания происходящего и определенного отношения к нему, их слова были бы непонятны каждому из них, были бы бессмысленны и ненужны. Только благодаря тому, что для них существует нечто «под-
[77]
разумеваемое», и осуществляется их речевое общение, речевое взаимодействие.
О том, какую роль это подразумеваемое играет в художественном высказывании, нам, конечно, придется говорить в будущем. Заметим пока, что вообще никакое высказывание — научное, философское, литературное — не может обойтись без известной доли подразумеваемого.
[77]
6. СИТУАЦИЯ И ФОРМА ВЫСКАЗЫВАНИЯ; ИНТОНАЦИЯ. ВЫБОР И РАЗМЕЩЕНИЕ СЛОВ

Установив, что смысл всякого жизненного высказывания зависит от ситуации и определяемой ею социальной установки на слушателя — участника этой ситуации, мы должны перейти теперь к рассмотрению формы высказывания. Ведь содержание и смысл высказывания нуждаются в какой-то осуществляющей, реализующей их форме, вне которой их вообще бы не существовало. Если бы даже высказывание оказалось лишенным слов, то все же должно было остаться звучание голоса (интонация), или хотя бы жест. Вне материального выражения нет высказывания как нет и переживания.
Так как нам придется иметь дело со словесными высказываниями, то ближайшей задачей является выяснение связи словесной формы высказывания с его ситуацией и аудиторией. Вопроса о художественной форме мы, конечно, сейчас не затрагиваем.
Основными элементами, конструирующими форму высказывания, будем считать прежде всего выразительное звучание слова — интонацию, затем выбор слова и, наконец, размещение слова в целом высказывании.
Эти три элемента, посредством которых строится всякое осмысленное высказывание, обладающее содержанием и имеющее социальную установку, будут рассмотрены нами здесь только вкратце и предварительно, так как в будущем, при анализе конструкции художественного высказывания, они станут одним из главнейших предметов нашего исследования.
Связь высказывания с его ситуацией и аудиторией создается прежде всего интонацией. Мы уже отчасти касались вопроса об интонации в предыдущей статье. Здесь же мы подчеркнем тот момент, что именно интонация играет существеннейшую роль в конструкции и жизненного, и художественного высказывания.
Существует довольно распространенная поговорка: «тон делает музыку». Вот именно этот «тон» (интонация) и делает «музыку» (общий смысл, общее значение) всякого высказывания. Одно и то же слово, одно и то же выражение, произнесенные с различной интонацией, принимают и различное значение. Бранное имя может стать ласкательным, ласкательное — бранным («погоди, миленький, я тебе покажу!..»). Утверждающее слово может стать вопрошающим (да! и да?), уступающее—требующим (« ви-
[78]
новат, я взял ваше пальто» и «виноват, это мое пальто»).
Ситуация и соответствующая аудитория прежде всего определяют именно интонацию, и уже через нее осуществляют и выбор слов и их порядок, через нее осмысляют целое высказывание. Интонация является наиболее гибким, наиболее чутким проводником тех социальных отношений, которые существуют между говорящими в данной ситуации. Когда мы говорили, что высказывание является разрешением ситуации, ее оценочным итогом, то мы имели в виду прежде всего интонацию высказывания. Не развивая дальше нашей мысли, скажем, что интонация — это звуковое выражение социальной оценки. В исключительной важности данного вывода мы убедимся впоследствии, а сейчас приведем только пример, блестяще иллюстрирующий высказанные нами мысли.

«Надобно сказать, что у нас на Руси если не угнались еще кой в чем другом за иностранцами, то далеко перегнали их в умении обращаться. Пересчитать нельзя всех оттенков и тонкостей нашего обращения. Француз или немец век не смекнет и не поймет всех его особенностей и различий; он почти тем же голосом и тем же языком станет говорить и с миллионщиком, и с мелким табачным торгашом, хотя, конечно, в душе поподличает в меру перед первым. У нас не то: у нас есть такие мудрецы, которые с помещиком, имеющим двести душ, будут говорить совсем иначе, нежели с тем, у которого их триста, а с тем, у которого их триста, будут говорить опять не так, как с тем, у которого их пятьсот; а с тем, у которого их пятьсот, опять не так, как с тем, у которого их восемьсот; словом, хоть восходи до миллиона, все найдутся оттенки. Положим, например, существует канцелярия — не здесь, а в тридесятом государстве; а в канцелярии, положим, существует правитель канцелярии. Прошу посмотреть на него, когда он сидит среди своих подчиненных — да просто от страха и слова не выговоришь. Гордость и благородство... и уж чего не выражает лицо его? Просто бери кисть, да и рисуй: Прометей, решительный Прометей! Высматривает орлом, выступает плавно, мерно. Тот же самый орел, как только вышел из комнаты и приближается к кабинету своего начальника, куропаткой такой спешит с бумагами под мышкой, что мочи нет. В обществе, на вечеринке, будь все небольшого чина, Прометей так и останется Прометеем, а чуть немного повыше его, с Прометеем сделается такое превращение, какого и Овидий не выдумает: муха, меньше даже мухи, — уничтожился в песчинку! «Да это не Иван Петрович», говоришь, глядя на него. «Иван Петрович выше ростом, а этот и низенький, и худенький; тот говорит громко, басит и никогда не смеется, а этот чорт знает что: пищит птицей и все смеется». Подходишь ближе, глядишь — точно Иван Петрович! «Эхе, хе, хе!» думаешь себе».

В этом отрывке из «Мертвых душ» Гоголь чрезвычайно метко выразил резкое изменение интонации при перемене и ситуации и
[79]
аудитории высказывания. В той России, которая держалась на крепостном праве, чиновничьем бюрократизме и жандармском удушении всего честного, порядочного и свободомыслящего, — острей всего сказывалось социальное неравенство людей. Это социальное неравенство находило свое выражение прежде всего в различнейших оттенках интонации, от тупо-надменной до униженно-подличающей. Такая интонация овладевала не только голосом, но и всем телом человека: движениями, жестами, мимикой. Воистину — орел превращался в куропатку.
Перемена аудитории (деловое и бытовое общение не с подчиненными, а с начальником) вызвала, конечно, иную социальную установку высказывания. Это немедленно же, как мы видим, отразилось на интонации (манере говорить) и жестикуляции (манере держаться). Если бы Гоголь ввел в приведенный нами отрывок еще и словесный состав высказываний Ивана Петровича, то мы сразу убедились бы, что изменение социальной установки (вследствие изменения ситуации и аудитории) отражается не только на интонации, но через нее и на выборе, и на размещении слов во фразе. Не забудем, что интонация — это прежде всего выражение оценки ситуации и аудитории. Поэтому каждая интонация требует и соответствующего ей — «подходящего» — слова и указывает, назначает то или иное место слову в предложении, предложению во фразе, фразе в целом высказывании.
В другом месте «Мертвых душ», в сцене знакомства Чичикова с Плюшкиным, мы имеем меткое изображение процесса выбора слова, слова, которое наиболее подходило бы к социальному взаимоотношению говорящего и слушающего, которое до тонкости учитывало бы решительно все детали социального лица собеседника — его состояние, чин, общественное положение и т. п.:

«Уже несколько минут стоял Плюшкин, не говоря ни слова, а Чичиков все еще не мог начать разговора, развлеченный как видом самого хозяина, так и всего того, что было в его комнате. Долго не мог он придумать, в каких бы словах изъяснить причину своего посещения. Он уже хотел было выразиться в таком духе, что, наслышась о добродетели и редких свойствах души его, почел долгом принести лично дань уважения; но спохватился и почувствовал, что это слишком. Искоса бросив еще один взгляд на все, что было в комнате, он почувствовал, что слова: добродетель и редкие свойства души можно с успехом заменить словами: экономия и порядок; и потому, преобразив таким образом речь, он сказал, что наслышась об экономии его и редком управлении имениями, он почел за долг познакомиться и принести лично свое почтение...»

[80]
Здесь в сознании Чичикова еще идет спор между несколькими, наиболее подходящими словами. Ему приходится взвешивать соотношение между диким беспорядком и поражающей грязью жилища Плюшкина, его изумительно сальной, разлезающейся нищенской одеждой — и тем, что он богатейший помещик, владелец более чем тысячи крепостных душ.
Отлично, в конце концов, разобравшись в данной ситуации, поняв и правильно оценив ее, Чичиков нашел и верную интонацию и соответствующие ей слова. Разместить же эти слова в законченную фразу было уже просто. Данная обстановка и данный слушатель (ситуация и аудитория) не требовали никакой особой стилистической обработки фразы. Можно было легко удовлетвориться готовым и общераспространенным («стереотипным») оборотом речи: «наслышась об экономии. .. и пр., почел за долг познакомиться...» и т. д.
[80]
7. СТИЛИСТИКА ЖИЗНЕННОГО ВЫСКАЗЫВАНИЯ

Однако, в другой ситуации для Чичикова шел вопрос уже не только о выборе, но, главным образом, о размещении слов, о всей стилистической конструкции своего высказывания. Собеседник — уже не Плюшкин, а генерал Бетрищев. И вот — слишком большой общественный вес, генеральский чин и самая наружность Бетрищева заставили Чичикова строить свои высказывания с чрезвычайной изысканностью. Не говоря уже об интонации, повидимому, особо почтительной и несколько торжественной, самый словесный состав речи Чичикова оказался пропитанным не обиходными, бытовыми словами, а церковно-книжными, архаическими (устаревшими) «словесами».
Принцип выбора слов для Чичикова в данной ситуации был очень прост: высокое социальное положение слушателя требовало и «высоких», необыденных, слов и «высокого», приподнятого, стиля. Те слова, которые были обычны в разговоре с помещиками средней руки или чиновником невысокого ранга, казались здесь недопустимыми. И не только слова. Самое расположение их должно было быть особенным, придававшим речи плавное, ритмическое течение, какую-то музыкальность и поэтичность. Недостаточно было просто и ясно изложить свою мысль: требовалось ее украсить сравнениями, расцветить особыми оборотами речи, сделать ее чуть ли не художественным произведением, чуть ли не стихами.

«Наклоня почтительно голову на бок, начал он так: «Счел долгом представиться вашему превосходительству. Питая уважение к доблестям мужей, спасавших отечество на бранном поле, счел долгом представиться лично вашему превосходительству».
Генералу, как видно, не непонравился такой приступ. Сделавши весьма милостивое движение головой, он сказал: «Весьма рад познакомиться. Милости просим садиться. Вы где служили?»
[81]
«Поприще службы моей», сказал Чичиков, садясь в кресло не в середине, но наискось, и ухватившись руками за ручки кресел: «началось в казенной палате, ваше превосходительство; дальнейшее же теченье оной продолжал в разных местах; был и в надворном суде, и в комиссии построения, и в таможне. Жизнь мою можно уподобить судну среди волн, ваше превосходительство. На терпеньи, можно сказать, вырос, терпеньем воспоен, терпеньем спеленат, и сам, так сказать, не что другое, как одно терпенье. А уже сколько претерпел от врагов, так ни слова, ни краски не сумеют передать. Теперь же, на вечере, так сказать, жизни своей, ищу уголка, где бы провесть остаток дней».

Что же является наиболее характерным в конструкции этого высказывания? Мы откинем самое содержание речи Чичикова, связанное, конечно, с общим содержанием целого произведения, и остановимся только на его форме. Не забудем при этом: мы условно предполагаем что перед нами не литературное произведение (стилистику которого нам рано изучать), а документ действительного высказывания, когда-то произнесенного реальной личностью в реальной обстановке.
Такой прием условного истолкования литературного высказывания как высказывания жизненного, исторически осуществившегося, — вещь, конечно, научно опасная и допустимая лишь в исключительных случаях. Не имея, однако, граммофонной пластинки, которая могла бы нам передать действительную запись беседы живых людей, приходится пользоваться литературным материалом, все время, конечно, учитывая его особую — художественную — природу.
Итак, примем пока вымысел, отражающий жизнь, за самую жизнь, не задаваясь вопросом о степени портретного сходства художественной действительности «Мертвых душ» с исторической действительностью русской жизни 20-х—30-х годов XIX века. Допустим, что перед нами — дошедшая через столетие беседа таких двух особ, одной, чрезвычайно почтенной, превосходительной особы, величественного вида, — генерала Бетрищева, и другой, менее почтенной и менее представительной, однако, вполне «респектабельного» (1) вида — коллежского советника Чичикова.
Следуя нашей схеме, мы должны были бы прежде всего установить связь и зависимость между общей хозяйственной и политической жизнью России того времени и разбираемым нами типом социального общения (бытовым). Этого, конечно, мы не имеем права делать. Нельзя непосредственно переходить от действительной экономии и политики к типу социального общения, изображенному в литературном произведении. Но мы можем, не рискуя ошибиться, предположить, что связь и зависимость между экономическим «базисом» (хозяйственной «основой» общества) и типом бытового общения в «поэме» Гоголя является в той же мере осуществленной, как и в действительной жизни. Это же самое предположим и в отношении связи и зависимости между типом бытового общения и типом происходящего в нем речевого взаимодействия.
Таким образом, нам остается показать, как данная ситуация и аудитория нашли свое выражение в конструкции уже определившегося и завершенного житейского жанра — в диалоге знакомящихся лиц, стоящих на разных ступенях социально-иерархической лестницы.
Ситуация и аудитория, как мы уже раньше говорили, прежде всего определяют социальную установку высказывания и, конечно, самую тему разговора. Социальная установка в свою очередь определяет интонацию голоса и жестикуляцию (отчасти зависящих и от самой темы разговора), в которых находит свое внешнее выражение то или иное отношение говорящего к данной ситуации и слушателю, та или иная оценка их.
Но что, однако, является содержанием, тематическим составом высказываний Чичикова? Данный отрывок заключает в себе две темы: 1) тему обоснования знакомства и 2) тему повествования о своей жизни.
Эти две темы интонированы с чрезвычайной почтительностью и самоприниженностью. Правда, мы можем лишь догадываться об интонации Чичикова. Она не дана нам в так называемой «авторской речи», обрамляющей речи героев. Однако, приняв во внимание указанное «авторской речью» жестикуляционное выражение социальной установки высказываний Чичикова («наклоня почтительно голову на бок...» и «садясь в кресло не в середине, но наискось и ухватившись руками за ручки кресел...») мы можем не сомневаться, что и интонация Чичикова вполне соответствовала превращению «орла в куропатку».
С подобной интонацией гармонировал и выбор слов. Одну особенность мы уже отметили: господство слов и выражений, заимствованных из церковно-книжной речи.
Вторая особенность: большое количество «описательных» слов и «описательных» выражений, заменяющих привычные названия тех или иных предметов речи.
Наконец, третья особенность: полное отсутствие личного местоимения «я» (и в прямом, и в косвенных падежах).
Уже первый обмен репликами со стороны Чичикова и генерала Бетрищева разоблачает истинное социальное взаимоотношение говорящих, определившее весь стиль их разговорной речи. Правда, возможность широкого и оригинального выбора слов в этой реплике весьма ограничена для Чичикова. Тот жанр, который уже исторически сложился и завершился в подобных типах бытового общения, не допускает слишком свободных и разнообразных вариаций (изменений). Тем не менее, и в эти традиционные, ставшие языковыми шаблонами, формулы представления себя лицу иерархически выс-
[83]
шему, Чичиков совершенно незаметно умудрился внести такие оттенки («нюансы»), так видоизменить не только смысловую, но отчасти и грамматическую конструкцию фразы, что словесно выраженная социальная дистанция (расстояние) между собеседниками оказалась еще более подчеркнутой.
Основное стилистическое устремление Чичикова — это построить свое высказывание так, чтобы его личность оказалась как можно более незаметной, затушеванной. Прямой смысл его первой фразы следующий: «Ваше превосходительство! Я считаю своим долгом представиться вам, вследствие того, что я чувствую уважение...» и т. д.
Что же делает с ней Чичиков? Он опускает личное местоимение, ставит глагол в прошедшем времени и сокращает фразу, заменяя звательный падеж обращения к генералу его дательным падежом: «счел долгом представиться вашему превосходительству».
Получается любопытный смысловой штрих, подчеркивающий ничтожность Чичикова и важную значительность его собеседника. Фраза начинает наполняться несколько иным значением, которое может быть истолковано приблизительно так: некто счел долгом представиться... и т. д.
Почему «некто»? Да только потому, что Чичиков, как таковой, еще неизвестен генералу, и это даже вовсе и не нужно: «должно ли быть знаемо имя и отчество человека, не ознаменовавшего себя доблестями?» — говорит несколько дальше сам Чичиков.
Но почему же «счел», а не считает? Опять-таки лишь потому, что первый же проблеск сознания такого долга требует мыслить, представлять себе этот долг, как уже исполненный. Но вот, счастливое и радостное событие свершилось, наконец, не в мысли, а в действительности: он — некто, неизвестный генералу — стоит перед лицом высокой особы, ожидая почтительно результатов своего дерзкого предприятия.
Так шаблонная языковая формула знакомства с лицом генеральского типа засияла новым смыслом, окрасилась новыми стилистическими красками и как в зеркале отразила истинное социально-иерархическое взаимоотношение собеседников. Но все эти новые оттенки (нюансы) мысли мы смогли уловить, понять и резко подчеркнуть только благодаря знанию внесловесной части высказывания.
Но последуем дальше. Сделанный Чичиковым шаг к знакомству может показаться все-таки слишком смелым. Необходимо немедленно обосновать и оправдать свою решимость. Это и является задачей его следующей фразы. В ней также отсутствует грамматический намек на личность говорящего. Было бы неуместно вдруг подчеркнуть свое существование посредством личного местоимения, да еще в какой-нибудь многословной фразе, вроде: «я уважаю храбрость генералов, защищавших Россию... и т. д., и вследствие этого я считаю долгом...» и т. д. Ведь сообразно общественному положению Чичикова (по сравнению с его собеседником) и высказывания его должны обладать скромностью, краткостью и той приподнятостью стиля, которая неизбежно рождается из сознания тор-
[84]
жественности такой минуты, как личное общение с самим генералом Бетрищевым!! Умный плут и ловкий авантюрист — Чичиков — слишком хорошо умеет играть на слабых струнках своих собеседников. Длинная и несколько развязная фраза немедленно сжимается, исчезают личные местоимения, точные наименования предметов заменяются описательными выражениями: «Питая уважение к чему? уж конечно не к храбрости, а «к доблести...» чьей? не генералов, а «мужей...» каких? не защищавшись Россию, а «спасавших отечество...» где ? не в сражениях, а «на бранном поле».
Этих мотивов (поводов), да еще столь убедительно и художественно изложенных (с точки зрения, конечно, только Чичикова и генерала Бетрищева), пожалуй, достаточно для оправдания смелого поступка Чичикова. Поэтому заключающее всю эту фразу главное предложение, которое уже как бы в новом смысловом свете рисует, путем повторения, первую фразу Чичикова («счел долгом...» и т. д.), осложняется еще включением в него слова «лично». Это слово, появление которого солидно подготовлено суммой изложенных мотивов к знакомству, намекает на возможность перехода, переключения всего высказывания в плоскость других отношений, имеющих более личный, более непосредственный характер. И действительно, ответная реплика генерала, несмотря на свою лаконичность (2), отрывистость и стереотипность (результат социальной установки на человека более низкого чина), все-таки показывает своей приветливой интонацией, что словесный маневр Чичикова удался. Тема «обоснования знакомства» может перейти теперь в тему «повествования о своей жизни» — и это позволяет ему в следующем высказывании уже непосредственно обращаться к генералу, ставя титул его в дательном падеже, и кроме того, включить в свою речь некоторое количество местоимений притяжательных («службы моей», «жизнь мою» и т. п.).
Развитие этой второй темы совершается также при помощи церковно-книжных слов («теченье оной») и описательных выражений, к которым прибавляются еще сравнения (жизнь — судно среди волн) и так называемые метафоры (3)вечер жизни» — вместо «старость»). Однако, какие-нибудь яркие сравнения и метафоры могут слишком подчеркнуть индивидуальность речевого стиля Чичикова, могут показаться несколько вычурными и тем самым назойливо привлекающими внимание к личности говорящего. Поэтому, Чичиков сопровождает их как бы извиняющимися оговорками, как бы виновато оглядывается на своего собеседника: «на терпеньи, можно сказать, вырос... и сам, так сказать, не что другое, как одно терпенье...» Или «На вечере, так сказать, жизни своей...»
[85]
Всех указанных приемов, конечно, еще мало для построения фразы. Интонация, выражающая социальную установку, не только требует слов или выражений определенного стиля, не только придает им тот или иной смысл, но и указывает им место, размещает их в целом высказывании.
В этом отношении особо интересную роль играет титул генерала, т. е. слова «ваше превосходительство». По своему прямому смысловому назначению они являются формой обращения к лицу в генеральском чине, и как такое обращение должны были бы стоять в начале фразы. Между тем, в разговорно-бытовых жанрах издавна наблюдалось стремление ставить эти слова либо в конце фразы либо в ее середине (чаще всего после первого предложения). Чичиков закрепляет за ними место в конце фразы, причем они, разделяя всю словесную массу на отдельные смысловые отрезки, получают некоторое композиционное значение. Эти слова в то же время являются и как бы заключительным интонационным аккордом этих различных отрезков высказывания. Вначале они завершают одну короткую фразу («счел долгом...» и т. д.), затем более длинную («питая уважение. . .» и т. д.), наконец, во второй, повествовательной реплике расстояние между ними все больше и больше увеличивается.
Такой прием Чичикова вполне понятен. Слова «ваше превосходительство» более всего подчеркивают социально-иерархическую сторону внесловесной части высказывания. По ходу развития ситуации, интонационный упор делается прежде всего на эти слова, и лишь постепенно в оценивающее восприятие генерала вводятся все большие и большие словесные массы.
Эти словесные массы обладают чрезвычайно плавным, ритмическим течением. Но это течение отнюдь не однообразно. Прежде всего поток речи Чичикова расчленен на несколько разных по величине частей, из которых каждая и замыкается словами «ваше превосходительство». Эти слова, по своему композиционному месту, требуют некоторой остановки в движении речи, так называемой паузы.
Мы не имеем еще права останавливаться на вопросах, связанных с ритмикой прозаической речи, но все же попытаемся указать на некоторую стилистическую особенность размещения слов в речи Чичикова.
Нарастающее ритмическое движение каждой отдельной фразы (в теме «обоснования знакомства») или группы фраз, объединенных одним смысловым развитием (в теме «повествования о своей жизни»), как бы разрешается и успокаивается в словах «ваше превосходительство». Эти слова образуют то, что мы будем называть словесным повтором или рефреном. (4)
В то же самое время этот рефрен подчеркивает постоянную направленность речи именно к своему, иерархически выше стоящему собеседнику. Но эта направленность учитывает ситуацию и, следо-
[86]
вательно, тем самым учитывает тип речевого взаимодействия, т. е. самый жанр данной беседы: здесь не рапорт, не доклад, не петиция (просьба) генералу. Здесь — его превосходительство, генерал Бетрищев, снизошел до житейской встречи и собеседования с простым смертным, с каким-то незначительным, незаметным Чичиковым! В иной ситуации возник бы иной жанр, — и вся фраза должна была композиционно перестроиться. Слова «ваше превосходительство» стояли бы не в конце фразы, не завершали бы ее интонационное движение и ритмический разбег, а служили бы их началом («зачином») и стояли бы впереди фразы. Определяемый новой ситуацией жанр — например, доклада или рапорта — требовал бы иной интонации, более сухой и официальной. В связи с этим изменился бы и принцип выбора и, конечно, размещения слов; короче говоря, изменилась бы вся стилистическая окраска фразы. Ведь жанр доклада или рапорта, обусловленный совсем иным типом социального общения, вряд ли допустил бы, например, такую ритмическую расстановку слов, какую мы имеем в приведенных нами высказываниях Чичикова. Ситуация же знакомства с генералом в его домашней обстановке вполне допускает эту, даже несколько нарочитую и искусственную речевую ритмику. Здесь — Чичикову нужно пленить генерала своим тонким обращением, своим умом, своим уменьем владеть словом. И Чичиков блестяще выполняет этот план, начав знакомство мастерски построенным высказыванием.
В качестве одного только примера стилистических особенностей чичиковской речи, укажем на необычайно ритмическое начало второй реплики Чичикова (тема «повествования о своей жизни»).
Если мы попробуем сильно подчеркнуть («акцентировать») ударения в словах первой и второй фразы и углубить паузы после знаков препинания, то мы легко заметим основной принцип размещения этих слов.
Прежде всего напрашивается, даже отчасти предуказанное автором, расчленение этих фраз на ритмические группы из трех слов. Уже первая группа выделена «авторской речью», которая следует за началом Чичиковской фразы: «Поприще службы моей», [сказал Чичиков, садясь в кресла. . . и т. д.]. Вторая группа также оказалась выделенной, но уже не «авторской речью», а рефреном самого Чичикова «началось [в казенной] палате, [ваше превосходительство]»...
Такое выделение двух словесных групп уже отчетливо намекает на возможность и дальнейшего членения чичиковской речи. Действительно, ничто не мешает нам сделать маленькую паузу после следующих за ними новых трех слов (5): «дальнейшее же [течение оной» — Чичиков мог бы здесь даже сделать какой-нибудь соответствующий жест — «продолжал [в разных] местах»... Неожиданно мы видим, что и после нашей паузы также появилась группа из трех слов.
[87]
Следуя тому же способу, попытаемся расчленить и следующую фразу: «был [и в надворном] суде, [ ] и в комиссии] [построения] и в таможне».
Попробуем теперь изобразить наше членение уже соответствующим зрительным расположением слов, которое наглядно представит нам ритмическую конструкцию разбираемого высказывания:

1 2 3
Поприще службы моей
началось в казенной палате
ваше превосходительство
дальнейшее же теченье оной
продолжал в разных местах
был и в надворном суде
и в комиссии построения и в таможне

Что же мы сделали?
С помощью резкого подчеркивания ударений, удлинения пауз и расположения словесных групп по отдельным строчкам, мы превратили разговорную речь Чичикова в стихи! (6)
Конечно, мы прибегли к такому грубому и примитивному приему утрирования (доведения до крайности) ритмики только лишь из педагогических соображений.. Нам нужно было возможно яснее показать читателю стилистическое своеобразие жизненного высказывания Чичикова, с его вкрадчивой и льстивой интонацией, с его особым подбором приятных собеседнику слов.
Это стилистическое своеобразие сплошь, со всех своих сторон, определяется чисто социальными моментами: ситуацией и аудиторией высказывания.
На этом ивы должны пока остановиться.

СНОСКИ

(1) Респектабельный — приличный, благопристойный. (назад)
(2) Лаконичный — краткий, сжатый и в то же время выразительный. (назад)
(3) Метафора — слово, употребляемое в переносном значении, благодаря какому-нибудь косвенному сходству с обозначаемым предметом. Об этом подробнее — в следующей статье. (назад)
(4) Рефрен — припев из одного или нескольких слов. (назад)
(5) Предлоги, союзы и приставки в счет не идут, так как ритмически они сливаются с рядом стоящими словами. (назад)
(6) Эти «стихи», конечно, отличаются от стихов Пушкина и Некрасова прежде всего своей особой системой стихосложения, называемой «акцентной». Современные представители «акцентного стиха» — Маяковский, Тихонов и др. О системах стихосложения подробно будем говорить в следующих статьях. (назад)



Retour au sommaire