Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- В.Н. ВОЛОШИНОВ : «Слово и его социальная функция», Литературная учеба, 1930, №5, стр. 43-59. Стилистика художественной речи.

СТАТЬЯ ТРЕТЬЯ

 

[43]
1. Классовая идеология и стилистика высказывания. 2. Слово как идеологический знак. 3. Знак и классовое отношения.

 

1. Классовая идеология и стилистика высказывания

 

Итак, мы убедились, что стилистическая окраска высказываний Чичикова, как и вообще всякого высказывания, определяется отнюдь не только индивидуально-психологическими намерениями, не только «переживаниями». Мы показали, как вся совокупность условий данной ситуации и данной аудитории (и в особенности социально-иерархическая дистанция между говорящими) определила всю конструкцию высказывания: и общий смысл речевого выступления Чичикова, и темы этого выступления, и интонацию, и выбор слов, и их размещение.

Но попробуем представить себе в той же самой ситуации знакомства с генералом Бетрищевым не представителя служилого дворянства — коллежского советника Чичикова, а какого-нибудь купчину I гильдии — российскую разновидность «рыцарей торгового капитала».

Неужели стилистика речи купца-толстосума, из деловых соображений приехавшего знакомиться с «почтенным» генералом, претерпит какие-либо существенные изменения?

Ведь внешне ситуация осталась та же самая, переменилась лишь социальная установка высказывания, — неужели этого может быть достаточно для резкого изменения всей стилистической структуры высказывания?

На этот вопрос ответить чрезвычайно легко. Достаточно вспомнить наше определение социальной установки, как зависимости высказывания от социально-иерархического веса аудитории, т.е. от классовой принадлежности собеседников, их профессии, имущественного состояния, служебного положения или, как это, например, было в дореформенно и России, от их титула, чина,  количества  крепостных  душ,  сословия, и т. п.[1]

Если мы прибавим сюда еще само собой разумеющееся влияние культурности собеседников, т. е. степени их умственного и социально-нравственного развития, степени широты их идеологического кругозора, то вопрос, поставленный нами, решается сам собой: социальная установка высказывания играет решающую роль в его стилистической структуре.

[44]
Купец, очутившийся на месте Чичикова, совершенно иначе будет строить свою фразу. Ему и в голову не придет мысль о том, что возможно избрать поводом для знакомства «уважение к доблестям мужей, павших на поле брани». Ведь если он миллионер, благодаря своим миллионам получивший доступ в дворянские круги и хорошо пообтершийся, хорошо отшлифовавшийся в салонах и гостиных, — то он, конечно, будет чувствовать себя почти на одном социальном уровне с генералом Бетришевым. А в этом случае — вряд ли он унизится до такой витиеватой и подхалимствующей фразы. Если же он победнее, то он просто не сумеет «по-чичиковски» построить свое высказывание: ведь ему вряд ли удалось в своей жизни вкусить плодов запретного древа дворянской культуры и усвоить себе столь принятую в дворянских кругах изысканность словесного обращения.

Правда, какой-нибудь бывший семинарист из поповичей, —разночинец, делающий карьеру не с помощью таланта и творческой энергии, как это бывало в истории, а с помощью лести, хитрости и разных неблаговидных приемов — смог бы построить фразу с еще большим стилистическим треском и звоном. И все-таки, при всем внешнем тематическом сходстве речевых выступлений мелкопоместного дворянина, купца и разночинца-поповича в той же самой ситуации стилистическая разница будет громадная.

— Почему?

— Только потому, что классовая принадлежность говорящего отнюдь не внешним образом, не темой разговора организует стилистическую структуру высказывания. Классовая идеология изнутри (посредством интонации, выбора и размещения слов) проникает всякую словесную конструкцию и не только ее содержанием, но самой ее формой выражает и осуществляет отношение говорящего к миру и людям, отношение к данной ситуации и данной аудитории.

И вот это, всегда классовое, отношение к миру и к людям, к данной ситуации и к данной аудитории и является тем существенным моментом нашего исследования, к установлению которого и вел весь ход наших рассуждений.

Но каким образом классовое отношение вообще может перейти в высказывание и отразиться в нем? Благодаря чему возможен тот факт, что вся система классовых взглядов, точек зрений, оценок, мнений (т. е. идеологическая сторона всякой ситуации), может получить столь важную роль и в смысловом строении и в стилистической организации высказывания?

Ответить на это возможно, лишь уяснив себе сущность слова как идеологического знака.

 

2. Слово как идеологический знак

 

До сих пор, говоря о языке и его социальной основе, мы имели в виду преимущественно целое высказывание, независимо от количества составляющих его слов. Такое целое, как бы тематически законченное высказывание может заключать в себе даже одно един-
[45]
ственное междометие, вроде «м-да» или «эхе-хе-хе» и т. п. Но мы теперь должны подойти к рассмотрению тех отдельных словесных единиц, которые связаны с более определенными смысловыми значениями.

Что же такое «слово»?

Присматриваясь к окружающей нас действительности, мы заметим в ней как бы два рода вещей. Одни вещи, как например, явления природы, орудия производства, предметы быта и т. п., не обладают никаким идеологическим значением. Мы можем ими пользоваться, восхищаться ими, изучать их конструкцию, отлично уяснить себе и процесс их изготовления, и их назначение в производстве, — но при всем желании, мы не можем считать, например, танк или паровой молот «знаком», обозначением чего-то другого, какого-нибудь иного предмета или события.

Совсем другое дело, если мы возьмем камень, выкрасим его известкой и положим на меже между двумя колхозами. Такой камень получит определенное «значение». Он не будет уже означать только себя, только камень как часть природы, — он получит иной, новый смысл. Он будет указывать на нечто, вне его самого находящееся. Он станет указателем, сигналом, т. е. знаком с одним твердым и неизменным значением. Знаком чего? Знаком границы, проходящей между двумя земельными участками.

Таким же точно образом, если б мы увидели стоящий на площади в дни первомайских демонстраций — или если б нам показали даже просто нарисованный на бумаге гигантский паровой молот, раздавливающий танк, мы решительно ничего не «поняли» бы в этом. Но достаточно было бы изобразить на паровом молоте советский герб (серп и ручной молот), а на танке — двуглавого орла, да прибавить еще группу рабочих, пускающих в ход этот паровой молот, и кучу генералов, в панике выскакивающих из танка, — то смысл такой, как обычно говорят, «аллегорической» картины нам стал бы немедленно понятен: диктатура пролетариата уничтожила контр-революцию.

Здесь паровой молот является знаком, «символом» всей мощности и неотвратимости пролетарской диктатуры, а раздавливаемый танк —символом крушения белогвардейских замыслов. Равным образом, серп и молот являются не просто изображением орудий производства, а символом пролетарского государства. Двуглавый же орел — символ царской России.  

Но что, собственно, произошло? — Произошло следующее: явление материальной действительности стало явлением действительности идеологической: вещь превратилась в знак (конечно, тоже вещный, материальный). Изображенные на рисунке паровой молот и танк отражают собой какие-то действительно происходящие в жизни события, находящееся, конечно, вне этого рисунка, вне клочка бумаги, исчерченного карандашом.

Но возможно также и частично сближать предметы материальной культуры со смысловой областью, с областью значений.

[46]
Например, можно идеологически разукрасить орудие производства. Так, каменные орудия первобытного человека уже покрыты иногда изображениями или орнаментами, т. е. покрыты знаками. Само орудие при этом, конечно, не становится знаком.

Можно, далее, орудию производства придать художественную завершенность формы, притом так, что это художественное оформление будет гармонически сочетаться с целевым производственным назначением орудия. В этом случае происходит как бы максимальное сближение, почти слияние знака с орудием производства. Но все же и здесь мы замечаем отчетливую смысловую границу: орудие, как таковое, не становится знаком и знак, как таковой, не становится орудием производства.

Также и продукт потребления можно сделать идеологическим знаком. Например, хлеб и вино становятся религиозными символами в христианском обряде причащения. Но продукт потребления, как таковой, отнюдь не является знаком. Продукты потребления можно, как и орудия, соединять с идеологическими знаками, но при этом соединении не стирается отчетливая смысловая граница между ними. Так, хлеб выпекается в определенной форме, и эта форма отнюдь не оправдывается только потребительским назначением хлеба, но имеет и некоторое, пусть примитивное, знаковое, идеологическое значение (например, форма кренделя или розанчика).

Знаки также — единичные материальные вещи и, как мы видели, любая вещь природы, техники или потребления может сделаться знаком, но при этом она приобретает значение, выходящее за пределы ее единичного существования (вещи природы) или определенного назначения (служить той или иной производственной или потребительской цели).

Не происходит ли то же самое и с нашими «словами»? Не является ли слово также материальной вещью, ставшей знаком?

Конечно, это не совсем так. Ведь слово не существует сперва, как вещь природы или техники, и уже только потом, путем известного «превращения», становится знаком. По самой своей сути, слово оказывается с самого начала чистейшим идеологическим явлением. Вся действительность слова всецело растворяется в его назначении быть знаком. В слове нет ничего, что было бы равнодушно к этому назначению и не было бы порождено им.

Однако, слово, будучи идеологическим явлением, в то же время является и частью материальной действительности. Правда, материал его несколько особый, который нельзя ни потрогать руками, ни попробовать на вкус, ни измерить сантиметром, ни взвесить на весах. Этот материал — звук, создаваемый движением наших органов речи и, как всякий звук, подчиняется законам материальной действительности, законам природы.

Но для того, чтобы образовалось слово, мало этой акустической[2] и физиологической[3] основы. Ведь звук, даже членораздель-
[47]
ный, не станет словом, если не будет что-то «означать», т. е. если его не будут понимать как нечто, что отражает и выражает какие-нибудь явления действительности— явления природы, или общественного сознания. Без такого понимания слово не будет словом. Но то, что мы называем пониманием, не есть какое-то «духовное», «нематериальное», нигде и никак невыраженное явление, какой-то чудесный сверхъестественный процесс, совершающийся в «душе» человека. Мы ведь уже говорили в своей первой статье о том, что такое сознание. Мы показали его идеологическую и, следовательно, социальную структуру и убедились, что без внутренней речи сознания не существует. Внутренняя же речь — главным образом состоит из слов, т. е. вполне материальных знаков, только произносимых не вслух, а «про-себя». Понимая какое-нибудь слово или сочетание слов, мы как бы переводим эти слова из внешней (услышанной или прочитанной) речи другого человека в свою внутреннюю речь, вновь и вновь воспроизводим их там, окружаем их другими словами, находим им свое особое место в общем речевом потоке нашего сознания.

При этом наше понимание, как мы это выяснили во второй статье, всегда носит характер «оценивающего ответа», характер реплики.

Ясно и без дальнейших пояснений, что всякие идеологические знаки (словесные, изобразительные и т. п.) могут образоваться лишь в социально-организованном коллективе людей. Мир животных идеологическими знаками не обладает.

Но и в мире человека не существует идеологических знаков для всех решительно имеющихся явлений природы и событий истории. На каждом этапе развития общества имеется особый и ограниченный круг предметов, доступных социальному вниманию. Только этот круг предметов получит знаковое оформление и станет темой идеологического, следовательно, знакового общения.

Но для того, чтобы предмет, к какому бы роду действительности он ни принадлежал, вошел в социальный кругозор группы и вызвал бы знаковую, идеологическую реакцию, — необходимо, чтобы этот предмет был связан с существенными социально-экономическими предпосылками бытия данной группы, необходимо, чтобы он задел как-то, хотя бы краем, основы материального существования данной группы.

Индивидуальный произвол при этом, конечно, никакого значения иметь не может. Ведь знак творится между индивидами, в социальной среде, в обществе.

Но ведь человечество знает пока единственный главнейший двигатель общественной истории — классовую борьбу.

Поэтому всякий идеологический знак, являясь продуктом человеческой истории, не только отражает, но и неизбежно преломляет все явления общественной жизни.

Что это значит? Только то (главнейший и существеннейший факт для всякого писателя!), что в одном и том  же знаке отражаются и проявляются разные классовые отноше-
[48]
ния. Никакое слово абсолютно точно («объективно») не отражает своего предмета, своего содержания. Ведь слово не фотография того, что оно означает. Слово — это значащий звук, сказанный или подуманный каким-то действительным человеком в определенный момент действительной истории, и являющийся, следовательно, целым высказыванием или его составной частью, его элементом. Вне такого живого высказывания слово существует лишь в словарях, но там оно мертвое слово, только совокупность каких-то прямых и полукруглых линий — следов типографской краски на листах белой бумаги. Книги и рукописи, которые читаются лишь мышами — это предметы, уже выпавшие из социального употребления, из социального использования, отброшенные обществом, как ненужные черепки или сгнившие щепки. Утонувший корабль, занесенный илом и затянутый водорослями — в гораздо большей степени предмет природы, чем простой кусок камня, которым мы, за неимением молотка, забиваем гвозди или колем орехи.

Так и слово становится словом только в живом социальном общении, в действительном высказывании, которое может быть понято и оценено не только одним говорящим, но и его возможной или наличной аудиторией.

 

3. Знак и классовые отношения

 

Но вспомним еще раз, что этот говорящий принадлежит к какому-нибудь классу, обладает какой-либо профессией, имеет ту или иную степень культурного развития. Наконец, он произносит слово (вслух или про-себя) в какой-нибудь обстановке при наличном или предполагаемом слушателе. И благодаря всем этим условиям, этим силам («факторам»), которые организуют, и содержание и форму его высказывания, — слова говорящего всегда пронизаны взглядами, мнениями, оценками, которые в последнем счете неизбежно обусловлены классовыми отношениями.

Всякое слово, сказанное или подуманное, становится таким образом, известной точкой зрения на то или иное явление действительности, на ту или иную ситуацию. И эта действительность — не пребывающее неизменно, не неподвижное бытие, в котором покоится, как бронзовое изваяние, — не знающий движения и развития человек. Нет — настоящая действительность, в которой живет настоящий человек — это история, — это вечно взволнованное море классовой борьбы, которое не знает покоя, не знает умиротворения. И слово, отражающее эту историю, не может не отразить ее противоречий, ее диалектического движения, ее «становления».

Всякое слово, сказанное или подуманное, является не просто точкой зрения, а оценивающей точкой зрения. Ведь когда мы произносим слово или слышим его, мы никогда не воспринимаем слово как нечто оторванное и отрешенное от действительности, как какое-то самодовлеющее, самоценное, чисто звуковое явле-
[49]
ние (как бывает, например, в «заумной поэзии»). Мы воспринимаем именно ту действительность (природную, историческую или художественную), которую отражает слово, как ее знак. Поэтому в живом языковом общении, в живом речевом взаимодействии мы оцениваем слово не как членораздельный звук, связанный с какими-то значениями, не слово, как предмет грамматического изучения, — а тот смысл, то содержание, ту тему, которая вложена в слышанное или читаемое слово.

Сказав, что такие-то слова истинны или ложны, справедливы или пристрастны, умны или неразумны, глубоки или поверхностны, — мы относим наше суждение не к самим словам, а к той действительности, которая отражается и преломляется в словах—знаках. Именно поэтому одно и то же слово в устах людей различных классов отразит и различные взгляды, выразит различные точки зрения, покажет различные отношения к одной и той же действительности, к одному и тому же клочку бытия, являющемуся темой данного слова.

Но ведь может быть темой слова и само слово как таковое. Ведь возможны суждения о грамматической неправильности какой-нибудь фразы, о неверном употреблении падежа или числа существительного, наклонения или времени глагола и т. п.

Это отнюдь не противоречит высказанным нами положениям. Грамматическое искажение слова искажает и его жизненный смысл, делает словесный знак неверно отражающим действительность, обращает его и в плохое техническое средство и в плохую идеологическую среду данного социального общения. И тем более, если мы будем говорить не о грубой грамматической ошибке, а о стилистической ценности какого-либо слова. Здесь мы резче всего столкнемся с классовыми отношениями, которые, организуя и эстетический вкус, будут диктовать нам выбор того или иного слова, того или иного выражения, следовательно, и здесь слово становится ареной классовой борьбы, ареной спора различно направленных классовых воззрений и классовых интересов.

Пожалуй, самым категорическим опровержением утверждаемого нами факта отражения в слове разнонаправленных воззрений может послужить вопрос: неужели и в таких словах, как «стол», «лошадь», «дерево», «солнце» и т. п. тоже отражаются и проявляются классовые отношения? Ведь в разных классах эти слова должны будут оцениваться абсолютно одинаково, ибо понятия о той действительности, которую они отражают во всех классах, остаются тождественными: стол есть стол, а не лошадь, лошадь есть лошадь, а не дерево и т. д.

На это мы должны возразить следующее.

Прежде всего, отдельно выхваченное из потока речевого взаимодействия слово примером служить не может. Далее — хотя слова, отражая объективную действительность, отражают вместе с тем и социально-определенную точку зрения та эту действительность, все же нельзя ставить знака полного тождества между объективным, предметным значением слова и выраженной в слове точкой зрения.

[50]
Каждый человек, познавая действительность, познает ее с определенной точки зрения. 

Весь вопрос только в том, насколько соответствует его точка зрения объективной действительности. Ведь точка зрения не есть личное достижение познающего субъекта; она является точкой зрения того класса, к которому он принадлежит. Следовательно, объективность и полнота точки зрения (мера соответствия слова — действительности) обусловливается положением данного класса в общественном производстве. Разные классы обладают и разными точками зрения; в языке каждого класса существует особая мера соответствия слова объективной действительности. Пролетариат, чья субъективная точка зрения наиболее близко приближается к объективной логике действительности, естественно, не нуждается в искажении этой действительности в словах.

Таким образом, в каждом слове в языке пролетариата точка зрения наиболее полно совпадает с предметным, объективным значением слова.

Итак, даже в области слов, которые на первый взгляд имеют одно и то же постоянное значение и должны выражать одну и ту же постоянную точку зрения, мы видим противоречие и в значениях (в зависимости от ситуации) и в точках зрения (в зависимости от классовой идеологии или профессиональных навыков), например: дерево как материал для работы — хороший или плохой; дерево как предмет спекуляции — выгодный или невыгодный; дерево как редкий или обыкновенный экземпляр какой-нибудь породы; дерево как предмет художественного наслаждения, как тема для картины или карандашного наброска и т. п. и т. п.

Такие слова, как «класс», «революция», «коммунизм», «колхоз», «реконструктивный период», «семья», «истина», «религия» и т. п. разве не будут сопровождаться различными оценками в высказываниях рабочего и буржуа, батрака и кулака, советского интеллигента и концессионера-вредителя? Разве замечательные стихи Маяковского:

 

Я всю свою звонкую силу поэта
Тебе отдаю, атакующий класс!

 

совершенно одинаково прозвучат и в сознании человека, обгоняющего историю, и в сознании человека, булькающего в трясине стареньких взглядов и старенького быта? 

Итак, вся действительность, всё бытие человека, и природы не просто отражается в знаке, но и преломляется в нем. И это преломление бытия в идеологическом знаке определяется скрещением разнонаправленных социальных интересов в пределах одного знакового коллектива, т. е. классовой борьбой.

Необходимо заметить, что класс не совпадает со знаковым коллективом, т. е. с коллективом, употребляющим одни и те же знаки идеологического общения. Так, одним и тем же языком пользуются разные классы. Вследствие этого, как мы уже видели, в каждом слове, в каждом идеологическом знаке преломляются разно направленные классовые отношения.

[51]
И этот момент чрезвычайно важен. Собственно только благодаря этому преломлению взглядов, оценок и точек зрения знак жив и подвижен, способен на развитие. Знак, изъятый из напряженной социальной борьбы, оказавшийся как бы по ту сторону борьбы классов, неизбежно захиреет, выродится в аллегорию, станет предметом филологического понимания, а не живого социального разумения. Таких умерших идеологических знаков, неспособных быть ареною живых социальных интересов, полна историческая память человечества. Но все же, поскольку о них помнит филолог и историк, они еще сохраняют последние проблески жизни.

Господствующий класс стремится придать идеологическому знаку надклассовый, вечный характер, погасить или загнать внутрь совершающуюся в нем борьбу классовых отношений, сделать его выражением только одного, прочного и неизменного взгляда.

Всякая живая брань может стать похвалой, всякая живая истина неизбежно должна звучать для многих других как величайшая ложь. Эта внутренняя диалектичность знака раскрывается до конца только в эпохи социальных кризисов и революционных сдвигов. В обычных условиях социальной жизни это заложенное в каждом идеологическом знаке противоречие не может до конца раскрыться, потому что идеологический знак в сложившейся господствующей идеологии всегда несколько реакционен и как бы старается остановить, сделать постоянным и неподвижным предшествующий момент диалектического потока социального становления, отметить и упрочить правду вчерашнего дня как сегодняшнюю правду. Этим определяется преломляющая и искажающая особенность идеологического знака в пределах господствующей идеологии.  

Так возникает ответ на поставленные нами два первых вопроса.

Историческая и природная действительность становится темой наших слов, как идеологических знаков. Слово, как и всякий идеологический знак, не просто отражает действительность, но и преломляет ее в живом  социальном общении, в живом речевом взаимодействии. Это происходит   потому, что классовые отношения,   преломляясь в слове,   диктуют ему тот или иной оттенок смысла, вкладывают в него ту или иную точку зрения, наделяют его той или иной оценкой. Тем самым классовые отношения входят в целое высказывание как тот фактор, та действительная сила, которая оказывает решающее влияние и на его стилистическую структуру.

Добавим лишь то, что именно система классовых отношений создает связь между ситуацией и высказыванием,  находя свое выражение прежде всего в интонации, которая и устанавливает клас-
[52]
совую точку зрения как по отношению к действительности, ставшей темой высказывания, так и по отношению к слушателю, воспринимающему это высказывание.

Покажем теперь на одном примере, как в одних и тех же словах могут отражаться и проявляться различные классовые отношения. принимающие форму различных идеологий.

Для этого удобней всего воспользоваться высказываниями людей, принадлежащих к той эпохе, идеологические системы которой находятся в наиболее резких формах взаимного противоречия, отражая величайшие экономические противоречия борющихся классов.

Возьмем одно из произведений современной нам литературы, — роман Юрия Олеши «Зависть». Это произведение чрезвычайно удобно для наших целей вследствие своей стилистической заостренности, резко характеризующей социальную установку высказываний героев.

Приводимые нами примеры двух речевых выступлений, трактующих одну и ту же тему, окажутся, конечно, таким же суррогатом жизненных высказываний, как и высказывания Чичикова, рассмотренные в нашей предыдущей статье.

Поэтому снова с большими оговорками предположим, что эти отрывки взяты не из романа, а из стенографической записи высказываний двух действительно существующих лиц — Николая Кавалерова и Ивана Бабичева.

Речь у них идет об одном и том же лице — Андрее Бабичеве, директоре треста пищевой промышленности, великом энтузиасте вкусного и дешевого общественного питания.

Вот, что говорит о нем Кавалеров:

«Я узнал о нем такое: 

Он, директор треста, однажды утром, имея под мышкой портфель — гражданин очень солидного, явно государственного облика, — взошел по незнакомой лестнице среди прелестей черного хода и постучал в первую попавшуюся дверь. Гарун-аль-Рашидом посетил он одну из кухонь в окраинном, заселенном рабочем доме. Он увидел копоть и грязь, бешеные фурии носились в дыму, плакали дети. На него сразу набросились. Он мешал всем, громадный, отнявший у них много места, света, воздуха. Кроме того, он был с портфелем, в пенсне, элегантный и чистый. И решили фурии: это, конечно член какой-то комиссии. Подбоченившись, задирали его хозяйки. Он ушел. Из-за него (кричали ему вслед) потух примус, лопнул стакан, пересолился суп. Он ушел, не сказав того, что хотел сказать. У него нет воображения. Он должен был сказать так:
«Женщины! мы сдуем с вас копоть, очистим ваши ноздри от дыма, уши — от галдежа, — мы заставим картошку волшебно, в одно мгновение, сбрасывать с себя шкуру, мы вернем вам часы, украденные у вас кухней, — половину жизни получите
[53]
вы обратно. Ты, молодая жена, варишь для мужа суп. И лужице супа отдаешь ты половину своего дня! Мы превратим ваши лужицы в сверкающие моря, щи разольем океаном, кашу насыплем курганами, глетчером поползет кисель! Слушайте, хозяйки, ждите, мы обещаем вам: кафельный пол будет залит солнцем, будут гореть медные чаны, лилейной чистоты будут тарелки, молоко будет тяжелое, как ртуть, и такое поплывет благоухание от супа, что станет завидно цветам на столах».[4]

Конечно, если б высказывание на эту тему в данной ситуации произнес сам Андрей Бабичев, — стиль его речи был бы совершенно иной. Но высказывание произносится за него Кавалеровым, типичным представителем упадочной, деклассирующейся интеллигенции. Кавалеров трусливо ненавидит то, о чем он говорит. Он ненавидит и самого Андрея Бабичева, и мечту его жизни — гигантскую общественную столовую «Четвертак». Возможной чужой речью он пользуется как материалом для собственной иронии над темой этой чужой речи, иронии, тонко замаскированной, но которая все же сквозит во всей стилистической структуре этого высказывания.

В самом деле: тема домащнего очага — распадающаяся на два мотива:

1) преодоление индивидуального кухонного хозяйства и

2) индустриальное преображение процесса изготовления пищи — облачается в форму черезчур приподнятой фразеологии, сплошь насыщенной изысканными, эпитетами, грандиозными сравнениями.

Однако, чрезмерная поэтизация какого-либо явления бытовой действительности почти всегда несет в себе опасность резкого понижения в наших глазах его истинной социальной ценности. На этот именно эффект и рассчитаны все стилистические приемы речи Кавалерова, выдаваемой им за возможную речь Андрея Бабичева. Ведь если б во время своего посещения чужой кухни Андрей Бабичев попробовал произнести перед хозяйками — женами рабочих — точь-в-точь такую речь, какую произносит Кавалеров, и именно с его интонацией, он, вероятно, окончательно погубил бы в их глазах идею общественного питания.

Но отвлечемся от иронии, окрасившей собою этот своеобразный перевод мыслей Андрея Бабичева на утрированно-интеллигентский язык Кавалерова. Допустим, что сам Андрей Бабичев на минуту превратился в поэта и восторженным языком, с искренней, убедительной интонацией заговорил о самых своих заветных мечтах и стремлениях. 

Какую же классовую направленность обретут такие слова как : кухня, копоть, суп, каша, картофель, и т. п., то есть весь комплекс (группа) слов, связанных с понятием домашнего очага? Как они будут расцениваться в классовом сознании говорящего? Будут ли они интонированы им с сочувствием, с нежностью, с умилением или наоборот ?

[54]
Конечно, все эти слова в устах Андрея Бабичева должны приобрести вполне определенное идеологическое выражение острой ненависти ко всей той замкнутости и тупой ограниченности кухонных интересов, которые поработили и заковали в цепи мещанских взглядов и настроений громадное количество семейств, не вставших еще на путь нового быта.

Приведем другое высказывание тоже на тему домашнего очага, произнесенное братом Андрея Бабичева — Иваном:

— «Товарищ! От вас хотят отнять главное ваше достояние: ваш домашний очаг. Кони революции, гремя по черным лестницам, давя детей ваших и кошек, ломая облюбованные вами плитки и кирпичи, ворвутся в ваши кухни. Женщины, — под угрозой гордость ваша и слава — очаг. Слонами революции хотят раздавить кухню вашу, матери и жены!

Что говорил он? Он издевался над кастрюлями вашими, над горшочками, над тишиной вашей, над правом вашим всовывать соску в губы детей ваших… Он учит вас забывать — что? Что хочет вытолкнуть он из сердца вашего? Родной дом, — дом, милый дом! Бродягами по диким полям истории он хочет вас сделать. Жены, он плюет в суп ваш. Матери, он мечтает с личек младенцев ваших стереть сходство с вами, — священное, прекрасное семейное сходство. Он врывается в закоулки ваши, шмыгает, как крыса, по полкам, залазит под кровать, под сорочки, в волосы подмышек ваших. Гоните его к чорту!.. Вот подушка. Я король подушек. Скажите ему: мы хотим спать каждый на своей подушке. Не трогай подушек наших! Наши, еще не оперившиеся, куриным пухом рыжеющие головы, лежали на этих подушках, наши поцелуи попадали на них в ночи любви, на них мы умирали, — и те, кого мы убивали, умирали на них, — не трогай наших подушек! Не зови нас! Не мани нас, не соблазняй нас, — что можешь ты предложить нам взамен нашего умения любить, ненавидить, надеяться, плакать, жалеть и прощать?.. Вот подушка. Герб наш. Знамя наше. Вот подушка. Пули застревают в подушке. Подушкой задушим мы тебя»...[5]

Читатели легко заметят, что несмотря на внешне разную трактовку одной и той же темы, приведенные нами высказывания Николая Кавалерова и Ивана Бабичева по существу ничем не различатся, так как отражают идеологию одной и той же социальной группы, упадочной, деклассирующейся, мелкобуржуазной интеллигенции — идеологию, враждебную Андрею Бабичеву. Поэтому весь комплекс слов, движущихся вокруг данного тематического центра — домашнего очага, — в устах Андрея Бабичева будет неизбежно пропитан интонацией, выражающей его презрение и отвращение к ним (опять-таки не к словам, как грамматическим явлениям, а к той действительности, которая отражается этими словами) .

[55]
В заключение предложим нашим читателям произвести следующий опыт, в высшей степени полезный для навыков стилистического анализа. 

Попытайтесь установить, какая классовая идеология лежит в основе ниженапечатанных высказываний, связанных с 9-м января. Каждое из этих высказываний является выражением вполне определенной классовой группировки, идеология которой и обусловила не только различие в точках зрения на одно и то же событие, но и различие их стилистических структур.

В одном из следующих номеров будут рассмотрены наиболее характерные ответы на предложенный нами анализ.

 

Отрывок № 1.

 

«Государь! Мы, рабочие и жители города С.-Петербурга, разных сословий, наши жены и дети и беспомощные старцы-родители, пришли к тебе, государь, искать правды и защиты.

Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильным трудом, над нами надругаются, в нас не признают людей, к нам относятся, как к рабам, которые должны терпеть свою горькую участь и молчать.

Мы и терпели, но нас толкают все дальше и дальше в омут нищеты, бесправия и невежества, нас душат деспотизм и произвол, и мы задыхаемся. Нет больше сил, государь. Настал предел терпению. Для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук.

И вот мы бросили работу и заявили нашим хозяевам, что не начнем работать, пока они не исполнят наших требований. Мы немного просим, мы желаем только того, без чего не жизнь, а каторга, вечная мука.

Все оказалось, по мнению наших хозяев и фабрично-заводской администрации противозаконно, всякая наша просьба — преступление, а наше желание улучшить наше положение — дерзость, оскорбительная для них.  

Государь, нас здесь многие тысячи, и все это люди только по виду, только по наружности, в действительности же за нами, равно как и за всем русским народом, не признают ни одного человеческого права, ни даже права говорить, думать, собираться, обсуждать нужды, принимать меры к улучшению нашего положения.

Нас поработили и поработили под покровительством твоих чиновников, с их помощью, при их содействии. Всякого из нас, кто осмелится поднять голос в защиту интересов рабочего класса и народа, бросают в тюрьму и отправляют в ссылку. Карают, как за преступление, за доброе сердце, за отзывчивую душу… Пожалеть забитого, бесправного, замученного человека — значит совершить тяжкое преступление.

Весь народ и — рабочие и крестьяне — отданы на произвол чиновничьего правительства, состоящего из казнокрадов и грабителей, совершенно не только не заботящегося об интересах народа, но попирающего эти интересы. Чиновничье правительство довело страну до
[56]
полного разорения, навлекло на нее позорную войну и все дальше и дальше ведет Россию к гибели. Мы рабочие и народ, не имеем никакого голоса в расходовании взимаемых с нас огромных поборов. Мы даже не знаем, куда и на что деньги, собираемые с обнищавшего народа, уходят. Народ лишен возможности выражать свои желания, требования, участвовать в установлении налогов и расходовании их. Рабочие лишены возможности организовываться в союзы для защиты своих интересов.

Государь! Разве это согласно с божескими законами, милостью которых ты царствуешь? И разве можно жить при таких законах? Не лучше ли умереть — умереть всем нам, трудящимся людям всей России? Пусть живут и наслаждаются капиталисты—эксплоататоры рабочего класса и чиновники — казнокрады и грабители русского народа.

Взгляни без гнева, внимательно на наши просьбы: они направлены не ко злу как для нас, так и для тебя, государь. Не дерзость в нас говорит, а сознание необходимости выхода из невыносимого для всех положения, Россия слишком велика, нужды ее слишком разнообразны и многочисленны, чтобы одни чиновники могли управлять ею. Необходимо (народное) представительство, необходимо, чтобы сам народ помогал и управлял собою. Ведь, ему только и известны истинные его нужды. Не отталкивай его помощь, прими ее, повели немедленно, сейчас же, призвать представителей земли русской, от всех классов, от всех сословий, представителей и от рабочих. Пусть тут будут и капиталист, и рабочий, и чиновник, и священник, и доктор, и учитель — пусть все, кто бы они ни были, изберут своих представителей. Пусть каждый будет равен и свободен в праве избрания, для этого повели, чтобы выборы в Учредительное Собрание происходили при условий и всеобщей, и тайной, и равной подачи голосов.

Это — самая главная наша просьба; в ней и на ней зиждется все, это главный, единственный пластырь для наших больных ран, без которого эти раны сильно будут сочиться и быстро двигать нас к смерти.

 

Отрывок № 2.

 

Спокойное течение общественной жизни в С.-Петербурге нарушено за последние дни прекращением работ на фабриках и заводах. Оставив свои занятия к явному для себя и своих хозяев ущербу, рабочие предъявили ряд требований, касающихся взаимных отношений между ними и фабрикантами. Возникшим движением воспользовались неблагонамеренные лица, которые избрали рабочих орудием для выполнения своих замыслов и увлекли трудящихся людей обманчивыми, несбыточными обещаниями на ложный путь. Последствиями преступной агитация были многочисленные нарушения порядка в столице и неизбежное в таких случаях вмешательство вооруженной силы.

Явления эти глубоко прискорбны. Порождая смуту, злонамеренные лица не останавливались перед затруднениями, переживаемыми нашею родиною в тяжелое время. В руках их трудящийся люд пе-
[57]
тербургских фабрик и заводов оказался сильным орудием, не дав себе ясного отчета в том, что именем рабочих заявлены требования, ничего общего с их нуждами не имеющие.

Заявляя эти требования и прекращая обычные свои занятия, рабочие петербургских фабрик и заводов забыли также и то, что правительство всегда заботливо относилось к их нуждам, как относится оно и теперь, готовое внимательно прислушиваться к их справедливым желаниям и удовлетворять их в меру представляющейся возможности. Но для такой деятельности правительству необходимы прежде всего восстановление порядка и возвращение рабочих к обычному труду. В пору волнений немыслима спокойная и благожелательная работа правительства на пользу рабочих. Удовлетворение их заявлений, как бы справедливы они ни были, не может быть последствием беспорядка и упорства.

Рабочие должны облегчить правительству лежащую на нем задачу по улучшению их быта и могут сделать это только одним путем: отойти от тех, кому нужна одна смута, кому чужды истинные пользы рабочих, кому чужды и истинные интересы родины, и кто выставил их, как предлог, чтобы вызвать волнения, ничего общего с этими пользами не имеющие. Они должны обратиться к своему обычному труду, который столько же нужен государству, сколько и самим рабочим, так как без него они обрекают на нищету самих себя, своих жен и детей. И возвращаясь к работе, пусть знает трудящийся люд, что его нужды близки сердцу государя императора, так же, как и нужды всех его верных подданных, что его величество еще столь недавно повелеть соизволил, по личному своему произволению, приступить к разработке вопроса о страховании рабочих, имеющем своею задачею обеспечить их на случай увечья и болезни, что этой мерой не исчерпываются заботы государя императора о благе рабочих, и что одновременнно с сим, с соизволения его императорского величества, министерство финансов готово приступить к разработке закона о дальнейшем сокращении рабочего времени и таких мерах, которые дали бы рабочему люду законные способы обсуждать и заявлять о своих нуждах.

Пусть знают также рабочие фабрик, заводов и других промышленных заведений, что, вернувшись к труду, они могут рассчитывать на защиту правительством неприкосновенности их самих, семейств их и домашнего очага. Правительство оградит тех, кто желает трудиться, от преступного посягательства на свободу их труда злонамеренных людей, громко взывающих к свободе, но понимающих ее только, как свое право не допускать путем насилия до работы своих же товарищей, готовых вернуться к мирному труду.

 

Отрывок № 3.

 

Рабочие петербургских фабрик и заводов решили итти к царю и у него просить для себя и для всего народа защиты и помощи.

Петербургские рабочие, это — те же крестьяне, только ушедшие из деревни в город на заработки. Поэтому в своем прошении царю рабочие не забыли крестьянских бед и нужд.

[58]
Для себя рабочие просили защиты от своих хозяев и от заводского начальства, чтобы на фабриках и заводах не грабили, не мучили и не унижали рабочего люда. А для всего крестьянства рабочие просили, чтобы были уменьшены и справедливо разложены подати, чтобы дана была народу земля, чтобы перед законом все были равные, дворянин-ли, крестьянин-ли — чтобы дана была народу защита от земских начальников и прочих чиновников.

Рабочие верили, что царь хочет добра народу, — да мешают чиновники. От них все бедствия народа, все непорядки в государстве. Чиновники стоят стеной между царем и народом, обманывают царя, притесняют народ, внушают царю несправедливые приказы, дурные законы. Поэтому главная просьба рабочих была:

Чтобы царь не с одними только чиновниками совещался о нуждах народа и о делах государства, а чтобы вызвал он выборных от всех сословий и у них бы спросил, чем народ тяготится и в чем нуждается.

С утра 9-го января, со всех концов города двинулись громадные толпы рабочих к дворцу.

Шли в полном порядке, спокойно, молча, торжественно. Шли старики, женщины, дети.

На Путиловском заводе рабочие перед тем, как итти, отслужили молебен о здравии царя и сдвинулись к дворцу крестным ходом, с духовенством, хоругвями, с иконами. Впереди несли портрет царя. А царь навстречу рабочим послал войска и велел разогнать рабочих оружием. Войска пешие и конные напали на безоружный народ, стреляли залпами из ружей, рубили саблями, топтали лошадьми.

Женщины вышли вперед — в них стреляли. Старики на коленях просили, чтобы их пропустили к царю — в них стреляли.

Стреляли в крестный ход, в священников, в икону. Пули пробили и портрет царя.

У стен дворца, куда народ пришел «искать правды и защиты» — трубы трубили сигналы к атаке, трещали ружейные залпы, сверкали сабли.

И люди, пришедшие к своему царю, «как к отцу», бежали, спотыкаясь о тела убитых, а вдогонку свистали пули.

Так принял царь прошение рабочих.

Рабочие не нападали первыми и, не начинали какого-нибудь буйства. Звери-командиры бранью и угрозами заставляли солдат нападать на безоружную спокойную толпу.

Солдаты не знали, в чем дело. Начальство сказало им, что рабочих взбунтовали внутренние враги, изменники, друзья японцев.

Но при виде мирной толпы рабочих, у солдат явились сомнения, просыпалась совесть. Особенно в начале было видно, что солдатам тяжело и противно: иные шли со слезами на глазах. Из пехотинцев многие стреляли в воздух или в землю. Даже из казаков иные только для вида махали шашками.

Все же многие солдаты, обманутые начальством, запуганные военной дисциплиной, пролили кровь своих братьев... А после залпов и рабочие ожесточились. Стали добывать оружие, отнимали шашки у городовых, добыли с фабрики неготовые сабельные клинки,
[59]
тупые, без рукояток. Жалкое это было оружие… а с ним рабочие упорно шли против войска. К концу дня ожесточились и солдаты.

И на улицах русской столицы русские люди дрались и убивали друг друга, как враги, как дикие звери. Сколько погибло народу, никто не знает. Правительство объявило, что убито 130 человек, но правительству никто не верил.  

Правительство хочет свалить вину на рабочих. Приказано печатать в газетах, будто рабочие, обманутые злоумышленниками и изменниками, подписали какое-то дерзкое прошение, не зная, что в нем написано, и шли мятежной толпой, буйствовали, нападали на войско. Расклеены объявления, будто рабочих подкупили англичане и японцы. Те же выдумки повторяют народу попы, по распоряжению синодских архиереев.

Но теперь даже темный народ плохо верит таким выдумкам.

В Петербурге дело было у всех на виду. Никаких иностранцев-подстрекателей не было, были честные русские люди, ни о чем не думавшие, кроме коренных насущных, каждому ясных нужд русского народа. Прошение читалось и обсуждалось рабочими на сходках: десятки тысяч людей это прошение слышали, обдумали, одобрили и с полным сознанием подписали. Рабочие не буйствовали даже и после того, как в них стреляли, рабочие даже останавливали, когда толпа уличных мальчишек и босяков начала, громить магазины.

Басня про английские деньги только еще больше опозорила правительство. Английское правительство заявило, что это ложь — русскому правительству пришлось извиниться и снять объявления.

Над трупами погибших товарищей рабочие клялись, что никогда не забудут этого дня, никогда не простят правительству этих убийств.

Рабочие называют царя убийцей, предателем народа. Больше они от царя ничего не ждут и не просят. Того, чего они раньше просили, теперь они хотят добиться силой.

Никто не хочет больше полагаться на царя и чиновников. Они сумели только испортить и запутать все дела русского государства, и внешние, и внутренние. Во внешних делах они довели до войны, не умели вести войну, не умеют ее окончить. Во внутренних делах — они на словах обещают народу всякие блага, а на деле только разоряют народ да избивают то рабочих, то крестьян, то студентов.

Только выборные от народа захотят и смогут помочь народу.

Выборные от русского народа окончат справедливым миром, по соглашению с выборными от японского народа, губительную и разорительную для обоих народов войну.

А в русском государстве выборные от народа прекратят внутренние непорядки, отменят несправедливые законы, дадут народу защиту от властей и богачей; справедливее разложат подати, прекратят расхищение из государственной казны облитых кровью и потом денег русского народа.

Только немедленное призвание к делам правления выборных от народа может дать России мир и спокойствие и открыть народу дорогу к свету, свободе и счастью.

 



[1] См. нашу статью в третьем выпуске «Литературной учебы» — стр. 73.

[2] Акустика — отдел физики, изучающий явления звука.

[3] Физиология — наука, изучающая человеческий организм.

[4] Ю. Олеша „Зависть" 1930 г. стр. 11 — 12.

[5] Там же, стр. 113 — 114.


Retour au sommaire