[356]
Среди проблем, затронутых в статье Р. А. Будагова «О предмете языкознания», выделяется по своей дискуссионности и сложности вопрос о соотношении мышления и языка. Сложность самой проблемы обусловлена в частности тем, что язык, хотя и образует диалектическое единство с мышлением, все же обладает относительной самостоятельностью
[1], которая особенно ясно проявляется в закономерностях языкового моделирования мыслительного содержания.
По-видимому, в настоящее время уже приходится считать лингвистическим труизмом утверждение, что одно и то же мыслительное содержание может получить разную структурную реализацию в языках разных типов. Тем не менее недостаточное внимание к методологически очень важному положению об относительной самостоятельности языка вередко и поныне препятствует адекватному пониманию взаимодействия языка и мышления. В трудах некоторых философов, языковедов и антропологов, особенно зарубежных, все еще наблюдается большее или меньшее отождествление языковых и мыслительных категорий. К тому же, поскольку в лингвистических работах предметом непосредственного рассмотрения является именно язык, то велик был здесь соблазн за языковыми структурными различиями обнаружить расхождения в осмыслении объективной действительности; особенно часто это наблюдалось в тех случаях, когда ученый, говоривший на индоевропейских языках, обращался к изучению иноструктурного языкового материала. Можно в этой связи сослаться на известные работы Уленбека, посвященные анализу эргативной (активной) конструкции в некоторых американских языках, в которых автор на основании анализа особенностей эргативного (активного) строя предложения делал далеко идущие выводы относительно особенностей мышления народов, говорящих на языках данного синтаксического типа. Вспоминается также и попытка Г. Хартмана объяснить особенности кельтского пассива характером мышления и восприятия мира у народов, говорящих на этих языках
[2]. Следует вместе с тем отметить, что при этом далеко не всегда категории мышления вычленялись из общего контекста культуры данного народа.
Между тем сопоставительный анализ материала разных языков в равной степени как и рассмотрение исторических судеб языков с длительной письменной традицией, раскрывают весьма сложный и противоречивый характер взаимоотношения языка и мышления. Все более очевидной становится уязвимость самой постановки вопроса о непосредственной и однозначной связи типа языка (морфологического, синтаксического) и категорий мышления. Несостоятельность такого понимания соотвошения языка и мышления в применении к морфологической типологии была дав-
[357]
но доказана Н. Г. Чернышевским
[3]. Однако mutatis mutandis это относится и к статусу более значимых единиц синтаксической типологии.
Относительная самостоятельность языка проявляется с достаточной определенностью в распространенном явлении неиконического отражения в языковых структурах внеязыковой ситуации. Так, например, во многих языках, в том числе и в русском языке, оформление субъектно-предикативных связей «скрывает» различия, реально существующие на уровне денотатов и адекватно познаваемые человеком. В позиции смыслового субъекта при глаголах действия различия между именами, обозначающими лицо, и именами, обозначающими предмет, оказываются иррелевантными: роль деятеля, агенса выполняют не только имена существительные, одушевленные, но и орудия действия, и даже имена существительные абстрактные: ср.
нож режет хорошо, карандаш плохо пишет,
преступление требует наказания, ср. нем. Die Straßburger Erlebnisse verlangten noch
Gestaltung (из биографии Гете). Функционирование в позиции агенса имен существительных неодушевленных особенно наглядно проявляется в параллельных речениях —
мальчик шел медленно /
поезд шел медленно,
поезд замедлял свой ход и т. д. Бесспорно, носители этих языков отчетливо понимают, что денотаты имен существительных неодушевленных не являются деятелями, производителями признака, но на синтаксическом уровне языка это различие оказывается снятым и субъекты предложений
мальчик шел медленно и
поезд шел медленно отождествляются не только струнтурно, но и функционально. Можно отчасти говорить о свойственной языкам метафоричности, но сама метафоричность оказывается возможной вследствие того, что в языке существуют построения, в которых снимаются различия, объективно существующие в действительности и адекватно отражаемые в мышлении человека. И если знаменитые пушкинские строки «Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат» являются примером поэтического образного языка, то тип семантико-синтаксических связей, раскрываюшийся в этой строке — для русского языка закономерная модель. Соотношения в этой модели между конституентами высказывания аналогичны тем, которые Д. Лайонз
[4] выделял в применении к переходным глаголам: он отмечал, что «нормальным» было бы при переходных глаголах употребление только одушевленных субъектов, нарушение этого правила он расценивал как «паразитический нарост». Можно было бы утверждать, что «нормальным» было бы ограничение позиции агенса при любых глаголах действия существительными одушевленными, так как это соответствовало бы реальному «поведению» денотатов и отражению фактов действительности в мышлении человека.
Однако подобное неиконическое отражение внеязыковой ситуации, повидимому, не в одинаковой степени свойственно языкам разного типа: в языках, отнесенных Г. А. Климовым к активному строю
[5], семантико-синтаксические отношения иконически отражают понятийное моделирование действительности с характерной для этих языков дихотомией активности (одушевленности) и инактивности (неодушевленности), пронизывающей весь строй языка. Вероятно, семантико-синтаксические отношения, характерные для языков номинативного строя, отражают более высокую степень абстракции, но, с другой стороны, в так называемых активных языках языковое моделирование более прямолинейно и последовательно отражает различия, реально существующие в действительности. Если при некоторой фантазии представить себе, что среди носителей активных языков оказался бы лингвист-теоретик, занимающийся сравнительной типологией и изучающий языки номинативного строя, он, пожа-
[358]
луй, пришел бы к выводу, что моделирование этих языков отражает ту стадию мышления, когда человек одухотворял всю окружающую его действительность.
Впрочем, обращает на себя внимание тот фант, что известное разграничение одушевленных и неодушевленных денотатов получает определенную структурную значимость и в таких языках, как английский или немецкий. В английском языке при определенной небольшой группе глаголов выбор субъекта влияет на семантико-синтаксическую структуру предложения: ср. известные примеры Не sells the book / the book sells well 'он продает книгу' / 'книга хорошо продается', где замена субъента-лица на субъект-предмет «превращает» центробежный процесс в процесс центростремительный, аффицирующий субъект, в результате активное построение трансформируется в построение пассивное. Аналогичные закономерности наблюдаются и в несколько отличном немецком варианте: Ег verkauft die Ware / Die Ware verkauft sich gut ‘он продает товар’ / ‘товар продается хорошо’. Однако явление это имеет здесь периферийный характер. Показательно, что и в позиции агенса при пассиве разные категории денотатов не получают последовательного языкового оформления: так, например, в немецком языке, в условиях существования для обозначения агенса при пассиве двух предложных конструкций, с vоn и durch (ср. Karthago wurde von den Römern zerstört 'Карфаген был разрушен римлянами', но Messina wurde durch ein Erdbeben zerstört 'Мессина была разрушена землетрясением'), разграничение достаточно часто оказывается снятым; ср. Die Ausstellung wurde vor einer Woche durch den Minister eröffnet worden ‘выставка была открыта министром неделю тому назад’
[6], ср. также параллельные сочетания: еr ist durch die Kugel getroffen / еr ist von der Kugel getroffen ‘он поражен пулей’.
С относительной самостоятельностью языка связана и значительная устойчивость некоторых участков его системы, особенно характерная для элементов грамматического уровня. К тому же темпы изменения грамматического строя даже близко родственных явыков, носители которых достигли одинакового культурного уровня, отнюдь не являются одинаковыми. Показательный материал дает в этом отношении сопоставление многовековой истории германских языков. Интенсивность разрушения таких флективных черт, унаследованных от эпохи и. е. общности, как дробность парадигматических классов, избыточность маркеров, вариативность основы в пределах парадигмы, богатство и разнообразие флективных маркеров, была весьма различной, что сказалось и на результатах развития. Не менее различными были и темпы становления нового грамматического типа. По степени интенсивности этих процессов германские языки могут быть разбиты на несколько групп, причем наиболее интенсивны и «результативны» были эти процессы в английском и датском языках, наиболее устойчивым оказался исландский явык, остальные германские языки заняли как бы промежуточную позицию, приближаясь то к одному, то к другому полюсу. При этом известные расхождения наблюдались даже между немецким литературным яаыком и диалектами, поскольку в последних наметился более интенсивный отход от флективного типа.
Вопрос о причинах неравномерности разрушения старого словоизменительного типа и становления нового типа во многом остается неясным.
В литературе были попытки связать эти различия с такими экстралингвистическими факторами, как наличие или отсутствие межъявыковых контактов; в частности «консервативность» исландского грамматического строя объяснялась изолированным положением Исландии, а типологические особенности английского - интенсивными языковыми контактами в условиях двуязычия, сначала в результате скандинавского, позднее нopманского завоеваний. Приводился и материал бурского языка в Африке, в котором
[359]
за короткий срок произошли резкие изменения в сторону крайнего аналитизма. По-видимому, подобные факторы играли известную роль, но все же они не объясняют различий в этом отношении между немецким литературным языком и диалектами, в равной степени как и типологические особенности датского языка.
При рассмотрении этих процессов приходится учитывать взаимодействие разных факторов, которые и обусловили своеобразие каждого языка. Так, в отношении «консервативности» исландского языка можно предполагать, что, например, дробность парадигматических классов и вариативность корневой морфемы в пределах парадигмы здесь поддерживались многочисленными ассимилятивными процессами. Незначительность группы заимствованных слов (как известно, новые термины создаются из собственного языкового материала) наряду с формированием неологизмов по старым моделям германского словосложения способствовали устойчивости старой структуры слова. Мощным фактором является и воздействие языка эпической поэзии. Древняя эпическая традиция остается в Исландии живым источником, из которого постоянно черпают творцы художественного слова. Язык этой поэзии здесь не мертв, как, например, язык Беовульфа в Англии или язык песни о Гильдебранде в Германии, это составная часть современной культуры Исландии. Хотя в истории английского языка ассимилятивные процессы были, в отличие от немецкого языка, достаточно многообразны и интенсивны и на определенном этапе способствовали возникновению вторичной вариативности корневой морфемы в пределах парадигмы, общая тенденция развития этого языка обусловила снятие данной фономорфологической особенности, чему в немалой степени способствовал мощный поток заимствованных слов, подчвнявшвхся иным фономорфологическим законам. Во всяком случае очевидно и не требует специальных доказательств, что различия в степени интенсивности процессов перестройки словоизменительной типологии никак не связаны с качеством или уровнем мышления.
Однако не менее устойчивыми могут быть и другие элементы грамматической системы. История такого древнего и высокоразвитого языка как грузинский, на котором совдавались и создаются выдающиеся художественные произведения,-имеется, как известно, огромная научная литература, показывает стойкость элементов эргативного строя, а также дативной конструкции, на протяжении более чем тысячи лет. Эти синтаксические особенности сохранились и не являются помехой при передаче самой сложной информации, при выражении величайших достижений современной научной мысли. В этой связи не лишен интереса и следующий факт.
В языках разной типологии, активных эргативных и некоторых номинативных, выделяются модели предложений с глаголами аффекта, а также иногда с глаголами чувственного восприятия. В языках, обладающих более или менее ярко выраженной эргативностью, субъект при таких глаголах стоит в дательном падеже: ср. Mamas hrçams švili ‘отец верит сыну’ — ‘отцу верится сын’. Однотипная модель (но в условиях моноперсонного спряжения) встречается и в индоевропейских языках также при глаголах определенной семантики: ‘раскаиватьсяÿ’, ‘стыдиться’, ‘нравиться’, ‘удивляться’, ‘желать’ и т. д. Ср. лат. poenitet mе (род. объекта) ‘я раскаиваюсь', др. исл, girnir mik ‘мне хочется', нем. mich wundert des ‘меня удивляет (этого)’, др. англ. Ме likað ‘мне нравится', др. англ. Him ðaes seamoðe ‘ему этого стыдно (стыдится)’ и т. д. Численность этой группы глаголов различествует по языкам, да и не во всех и. е. языках они требуют специальное синтаксическое оформление. Нередко в одном и том же языке встречаются параллельные построения типа video / videtur mihi ‘я вижу / мне видится’, нем. mich wundert /ich wundre mich über, русск. ‘я хочу / мне хочется’ и т. д. В свое время Вандриес, рассматривая латинские формы video / videtur mihi, отмечал различие в осознании про-
[360]
цесса, обозначенного глаголом, подчеркивая известную пассивность субъекта в построениях типа лат. videtur mihi. Известная типологическая общность этих структур в индоевропейских языках (номинативный тип) и в картвельских, а также других кавказских языках (эргативный тип), выделение синтаксических моделей с этими глаголами и в языках активного строя, свидетельствует не только о распространенности подобных синтаксических структур, но и об их древности. Выравнивание по господствующей модели номинативного предложения в индоевропейских языках, по-видимому, следует считать вторичными: ср. др.-англ. Ме likað и современное I like, нем. mich wundert и ich wundre mich über и т. д. В одних и. е. языках продолжают существовать оба варианта, по-разному распределяясь по отдельным глагольным единицам, в других — они фактически исчезают. Даже сравнение только материалов русского, немецкого, английского языков позволяет увидеть различия. Но пытаться обнаружить за этими различиями какие-либо «глубинные» отношения, а тем более проецировать их на уровень мышления было бы так же неверно, как стремиться вскрыть в предложении «солнце село в тучу» пережитки мифологического мышления. Весьма возможно, что объектное оформление носителя признака при определенных группах глаголов (или даже шире при некоторых типах предикативных признаков, ср. др. груз. mšia ‘я голоден= ‘мне голодно’, др. исл. ifi es mér á ‘я сомневаюсь’ ‘мне есть сомнение’, русск. 'мне жаль' и т. д.) отражало, в период своего возникновения, специфическое, более древнее, понимание этих состояний человека, как состояний от него не зависящих. Формально-синтаксическое выделение этих процессов продолжает существовать в ряде языков, хотя для современного сознания их носителей оно, очевидно, нерелевантно.
По-видимому, к соотношению мышления и языка не вполне применима известная притча о новом (молодом) вине и старых мехах. Новое мыслительное содержание не всегда взрывает старую языковую форму. Она может сохраняться и служить средством выражения новых, более сложных категорий мышления. Прекрасным доказательством устойчивости языковой структурной типологии является материал из истории бесписьменных и младописьменных языков после Великой Октябрьской революции. Как показывают специальные исследования, их бурное развитие, обусловленное кардинальными изменениями в общественном бытии народов, говорящих на этих языках, использование многих из них в самых сложных сферах человеческого общения, не оказали существенного влияния на их морфологическую типологию, а также на типологию субъектно-предикативных конструкций
[7]. И подобно тому как сейчас вряд ли кто-нибудь поддержит рассуждения о преимуществах аналитического строя над флективным в передаче мыслей и чувств человека, так и категорическое утверждение Р. А. Будагова: «... не подлежит в частности сомнению, что на языках номинативного строя люди точнее, полнее и адекватнее выражают свои мысли и чувства, чем на языках активного и эргативного строя»
[8], естественно, вызывает недоумение.
Однако постулирование относительной самостоятельности языка в определенной устойчивости морфологических и синтаксических типов отнюдь не снимает вопроса о необходимости глубже и разностороннее изучать соотношение мышления и языка в их диалектической взаимосвязи. Категории мышления современного человека, на каком бы языке он ни говорил, являются результатом длительного развития. Реконструкция этапов этого развития — одна из наиболее сложных и увлекательных задач, стоящих перед философами, языковедами и этнографами. Язык выступает при этом как важнейший источник.
[361]
Наблюдения С. Д. Кацнельсона над языком аранта показали, например, такую многозначность и контекстуально-ситуативную обусловленность слова, которые, по-видимому, отражают иной характер и уровень обобщения, чем единицы лексического уровня в других языках. Сопоставительно-типологические исследования позволили обнаружить также разные ступени осознания таких категорий как соотношение целого и части, пространства и времени, числа, предикативности и атрибутивности. Но и при анализе материалов, связанных с рассмотрением моделирования названных мыслительных категорий в разных языках, нельзя игнорировать нетождественность темпов развития мышления и структуры языка, с одной стороны (см. сказанное выше), с другой наличие так называемой скрытой грамматики
[9].
В развитии языка могут быть выделены два аспекта, две тесно переплетающиеся линии. Прогресс языка связан прежде всего с развитием и осложнением его общественных функций. На более низких ступенях общественного развития сама структура общества, формы общения и уровень культуры ограничивают сферы употребления языка и ставят перед языком определенные, относительно узкие, задачи. Отсутствие письменности, бедность наддиалектных форм языка определяют ограниченность стилевой дифференциации. История отдельных языков показывает, как в процессе общественного развития не только изменяется система форм существования языка, но и осложняются его общественные функции. Постепенно меняется в этом процессе соотношение между разновидностями обработанного наддиалектного типа языка и разновидностями языка бытового общения. Создание письменности и ее жанровое многообразие, а тем более развитие научного познания ставят перед языком новые задачи, стимулируют появление новых средств, ведут к обогащению его словарного состава и стилевой дифференциации, к усложнению и вместе с тем уточнению синтаксических построений. Сколь значительную роль играет сфера использования языка и специально создание письменности, наглядно демонстрирует сопоставление книжно-литературного языка и диалекта. В истории немецкого языка формирование и развитие многих грамматических явлений связано с письменностью, происходило в письменном языке, в деловой, религиозно-философской,позднее научной прове и в публицистике. С узусом письменного языка связано становление системы и норм употребления относительных времен, формирование кондиционалиса I-гo и II-го, а следовательно, в известной степени, и норм употребления компонентов системы наклонения, наконец, современное построение сложного синтаксического целого, с четко выраженной членимостью его составных частей. В частности разветвленная система подчинительных союзов, типа falls ‘в случае, если’, während ‘в то время как’, obgleich, obwohl 'хотя', sobald als ‘как только’, als ob ‘как будто’ формируется в письменном языке и остается чуждой диалекту.
Таким образом развитие языка проявляется как в расширении его общественных функций, в осложнении сфер его употребления, так и в изменениях, касаюшихся самой системы языка; необходимо лишь оговорить, что содержание понятия «развитие языка» и «изменения в языке» не тождественны, так как не всякое изменение означает поступательное для данного языка движение. Развитие же современных языков, обогащение их словарного состава, особенно за счет общественной и научно-технической терминологии, многопланность стилевой дифференциации, в частности выделение языка науки, уточнение синтаксических построений за счет более четко выраженной членимости составных частей сложного синтаксического целого — все это проявление и отражение раввивающегося абстрактного мышления в связи с совершенствованием научного познания и более глубоким проникновением в законы природы и общества,
[1] Об относительной самостоятельности языка в последние годы неоднократно писал, привлекая конкретный материал разноструктурных языков, В. 3. Панфидов, cр. в частности его работу «Взаимоотношение языка и мышления», М., 1972.
[2] Наrtmаnn Н. Das Passiv. Eine Studie zur Geistesgeschichte der Kelten, Italiker, und Arier. Heidelberg, 1954.
[3] Чернышевский Н. Г. О классификации людей по языку. Полное собр. соч., 1951, т. Х.
[4] Lуоns J. Introduction to Theoretical Linguistics. Cambridge, 1968, р. 359.
[5] Климов Г. А. К характеристике языков активното строя. Вопр. языкознания, 1972, № 4.
[6] Еrbеn J. Abriss der deutschen Grammatik. München, 1966, стр. 42, 178.
[7] См. в этой связи наблюдения и выводы в кн.: Дешериев Ю. Д. 3акономерности развития и взаимодействия языков в советском обществе. М., 1966.
[8] Будагов Р. А. О предмете языкознания, Изв. АН СССР. Сер. лит. и языка, 1972, XXXI, вып. 5, стр. 410.
[9] См. Кацнельсон С. Д. Типология языка и речевое мышление. Л., 1972.