[91]
I.
«En un certain sens on peut parler à la fois de l’immutabilité et de la mutabilité du signe (linguistique)»
«В известном смысле можно одновременно говорить о неизменяемости и изменяемости языкового знака»[2].
Это замечание Соссюра издатели его «Курса» — Балли и Сешей — сопровождают следующим примечанием, разрушающим, кстати сказать, его кажущуюся «диалектичность»: «Было бы ошибочно упрекать де Соссюра в том, что он, приписывая языку два противоположных качества, иллогичен или парадоксален; противопоставлением двух броских выражений («deux termes frappants») он хотел только крепко подчеркнуть ту истину, что язык преобразуется без того, чтобы говорящие могли его преобразовывать. Можно также сказать, что он недосягаем (intangible), но и неизменяем (inaltérable)»[3].
Примечание Балли и Сешея совершенно правильно характеризует позицию Соссюра: у него действительно в первом случае идет речь о невозможности для говорящих изменять язык, во втором — об изменяемости языка во времени. В этой статье нас будет интересовать первый случай.
II.
Формулировки Соссюра в этом отношении не вызывают никаких сомнений: он говорит, что «исключено всякое лингвистиче-
[92]
ское изменение, общее и внезапное»[4], он утверждает, что «языковый знак ускользает от нашей воли»[5]. Начиная главу «Immutabilité et mutabilité du signe», Соссюр высказывается следующим образом:
«Если по отношению к понятию, которое оно представляет, "значащее" (le signifiant) является как бы свободно избранным, наоборот, по отношению к лингвистическому обществу, которое его употребляет, оно не свободно, оно предписано. Общественная масса нисколько не спрошена и ,,значащее", избранное языком (?), не могло бы быть замещено другим…
Не только индивид был бы неспособен, если бы он захотел модифицировать в чем бы то ни было выбор, который был сделан, но сама масса не может проявить свою верховную власть ни над одним словом; она привязана к языку такому, каков он есть (elle est liée à la langue telle quelle est)». «Знак (языковой) непреложен, т. е. противодействует всякой произвольной подстановке»[6]. «Никакое общество не знает и никогда не знало языка иначе, как продукт, унаследованный от предшествующих поколений, продукт, который нужно брать таким, какой он есть (à prendre tel quel)»[7].
Мысль Соссюра, таким образом, совершенно ясна; при этом необходимо особо отметить, что Соссюр говорит о недосягаемости языка не только для индивида, но и для массы говорящих, для коллектива[8]. Таким образом, концепция Соссюра сводится к тому, что язык изменяется во времени по объективным причинам, самый же субъект языка — носитель языка — языковой коллектив не участвует в этом изменении, его роль чисто пассивная, он «привязан» к языку такому, какой имеет, и выйти за пределы унаследованной системы не может.
III.
Положение Соссюра о недосягаемости языка для говорящих представляется весьма важным не только как одно из положений теоретического языковедения вообще и не только как одно из
[93]
основных положений научной системы Соссюра, с которым он сам связывает такие кардинальнейшие вопросы, как невозможность, по его мнению, революции в языке[9] или неправомерность самой постановки вопроса о происхождении языка[10].
Положение Соссюра о недосягаемости языка для говорящих в высшей степени важно еще и потому, что, если Соссюр прав, то невозможно организованное вмешательство общества в языковый процесс, организованное руководство этим процессом, невозможна языковая политика.
Здесь чисто теоретическая, философская проблема перерастает (как это, впрочем, и закономерно) в проблему общественно-политической значимости.
IV.
Для каждого из нас представляется нелепым самый вопрос: возможна ли языковая политика? Невозможность языковой политики обозначала бы для нас ненужность и методологическую невозможность самой науки о языке. Если Соссюр прав, то к языковедению, оказывается, неприменим очень известный, но и очень хороший совет Маркса философам — не только изучать, но и преобразовывать мир. Всуе «писать законы» развития языка, если их нельзя «исполнять» в соответствующей практике. Вопрос, задаваемый каждой научной дисциплине нашей молодежью: «Для чего это надо?» — в своей философской сущности законнейший и необходимейший вопрос. Соссюр отвечает на него: «Ни для чего», во всяком случае не для того, чтобы изменять, преобразовывать, организовывать «недосягаемую» для нас конкретную языковую действительность; во всяком случае, те пятнадцать с лишком строк, которые из трехсот с большим лишком страниц своего курса посвящает Соссюр «пользе языковедения», настолько в этом отношении характерны, что я приведу их целиком: «Какова же, наконец, польза языковедения? Очень немногие имеют на
[94]
этот счет ясные представления; здесь не место их прояснять. Но очевидно, во всяком случае, что лингвистические вопросы интересуют всех тех — историков, филологов и пр., — кто имеет дело с текстами. Еще более очевидна его значимость для общей культуры (pour la culture générale): в жизни индивидов и обществ язык есть фактор более значительный, чем какой-нибудь другой. Было бы неприемлемо, чтобы его изучение оставалось делом нескольких специалистов; в самом деле, все занимаются им в той или иной степени; но — парадоксальное следствие всеобщего интереса — нет области, где бы укоренилось больше абсурдных мыслей, предрассудков, миражей, фикций. С точки зрения психологической, эти ошибки не являются такими, которыми можно было бы пренебрегать; но задача языковеда — прежде всего их обнаружить и рассеять как можно окончательнее»[11]. Поистине очень немногие имеют на этот счет ясные представления.
Нужно ли нам с вами доказывать возможность языковой политики? Нет. Нужно ли опровергать положение Соссюра о ее невозможности? Непременно нужно. Почему? Потому, что нужно всячески разоблачать реакционную сущность западно-европейской «социологической» лингвистики, в частности, женевской лингвистической школы, главой которой является Соссюр. Это тем более нужно, что «соссюрианство» имело (да и теперь имеет) изрядное количество адептов среди наших лингвистов-«социологов», поливающих свою методологическую беспомощность женевским «социологическим» соусом и наивно думающих, что это и есть построение материалистической (и даже марксистской!) лингвистики. «Соссюрианство» проникает даже в наши школьные учебники.
V.
Положение Соссюра о недосягаемости языка говорящих можно было бы опровергать простой ссылкой на общеизвестные факты по способу одного из пушкинских мудрецов:
Движенья нет, сказал мудрец брадатый.
Другой смолчал и стал пред ним ходить.
Сильнее он не мог бы возразить…
История очень многих «литературных» языков дает примеры преобразования языка по инициативе и при помощи соответствующих профессионалов-филологов, литераторов и пр. Напомню как типичный известный случай с вытеснением из чеш-
[95]
ского литературного языка слов немецкого происхождения (или подозреваемых по немецкому происхождению); это вытеснение имело весьма значительные результаты: «Чешский словарь сделался, таким образом, в значительной мере словарем искусственным, в котором производные и сложные слова, созданные из славянских элементов, систематически заменили слова немецкие или слова, сходные с немецкими…».
Это обстоятельство «изолировало чешский язык не только от всех европейских языков, но даже от всех языков славянских. В это время как польский язык сохраняет до сих пор множество слов, взятых из немецкого, большей частью хорошо ассимилировавшихся и полонизованных, чешский имеет (соответственно) только славянские элементы, и, в силу своего исключительно славянского характера, его словарь не согласуется больше ни со словарем польским, ни даже с каким-нибудь другим славянским словарем в целом ряде случаев. Дошло даже до того, что заменили такое общеевропейское слово, как teatr, ходовое в польском и русском, словом divadlo, которое не имеет своего эквивалента нигде в Европе».[12]
Однако примеры преобразования литературных языков, преподносимые даже весьма родственным Соссюру А. Мейе, могли бы быть для Соссюра не показательны, поскольку литературные языки он считает искусственными в отличие от естественного разговорного языка: «... всякий литературный язык, продукт культуры, отъединяет область своего существования (arrive à détacher sa sphère d’existence) от области естественной, области разговорного языка»[13]; «возможно ли отличить естественное органическое развитие данного языка от его искусственных форм, таких, как литературный язык, которые обязаны своим происхождением не факторам внешним и, следовательно, неорганическим»[14] (какая путаница! Словно разговорный язык не есть продукт культуры и не обязан своим происхождением внешним факторам!).
Сошлюсь, однако, на многочисленные и общеизвестные примеры из области естественного разговорного языка, указывающие на громадное значение и в этой области сознательного преобразования языка. Примеры такого рода можно было бы приводить из практики различных общественных классов; изрядное количество их приводится в литературе, изучающей язык
[96]
крестьянства (который для Соссюра является, вероятно, наиболее естественным). Оказывается, что и для крестьянина язык не является недосягаемым: крестьянин сознательно преобразовывает свое произношение, грамматику, словарь, фразеологию по направлению «городского» языка; этот сознательный отказ от местного говора даже характеризует весь процесс развития языка деревни в обстановке ее расслоения под натиском развивающегося капитализма.
Таким образом, и в процессе развития разговорного массового языка язык не недосягаем. Но факты — вещь не только упрямая, но и обманчивая; Пушкин, например, обвинил своего второго мудреца в «ползучем эмпиризме», хотя и «хвалили все ответ замысловатый»:
Но, господа, забавный случай сей
Другой пример на память мне приводит:
Ведь каждый день пред нами солнце ходит,
Однако ж прав упрямый Галлилей.
Может быть, и в данном случае Соссюр прав вопреки «фактам»? Посмотрим же, как, по мнению Соссюра, «язык ускользает от нашей воли», а заодно убедимся и в том, как и почему истина ускользает от нашего женевского Галилея.
VI.
Соссюр прежде всего устанавливает, что во всякую эпоху, и как бы далеко ни углубляться в древность, язык всегда является наследием предшествующей эпохи (святая истина! но как и все «святые» истины — с изъянцем: язык является не только наследием предшествующей эпохи. В этом вся соль!). Но и эта полусвятая истина еще ничего не доказывает: «... ссылка на наследственный характер языка еще ничего не объясняет, — справедливо говорит Соссюр, — если не пойти дальше». И Соссюр «идет дальше»: «Разве нельзя, — спрашивает он, — изменять время от времени (!) существующие и унаследованные законы?»[15] Это замечание заставляет Соссюра «установить язык в его социальную раму и поставить вопрос так, как его поставили бы по отношению к другим социальным установлениям» [15]. Вступив на путь «социологического» метода (кстати, это очень поучительно для тех, кто готов рукоплескать всякому «социологическому» методу, а в Соссюре видит чуть ли не отца социологической лингвисти-
[97]
ки), Соссюр вынужден установить «большую или меньшую свободу, которой пользуются остальные установления» в смысле возможности их преобразования со стороны общества, и дальнейший ход его мыслей сводится к полному отъединению языка от остальных социальных установлений и к доказательству того, что язык, не в пример другим «социальным установлениям, находится целиком и насквозь во власти исторического ,,фактора" наследственности, что и исключает возможность его изменения обществом»[16].
На этот предмет у Соссюра имеются четыре пункта аргументов, которые он считает самыми важными, самыми прямыми и такими, от которых зависят все остальные. К рассмотрению «пунктов» Соссюра мы и перейдем, предваряя, во избежание недоразумений, наши возражения дословным цитированием соответствующего пункта.
VII.
«Выше он (произвольный характер знака, — Л. Я.) заставлял нас допускать теоретическую возможность изменения; углубляя, мы видим в действительности, что самая произвольность (языкового. — Л. Я.) знака защищает язык от всякой попытки его модифицировать. Масса, будь она даже более сознательна, чем она есть на самом деле, не смогла бы его (язык. — Л. Я.) обсуждать (ne saurait le discuter), потому что для того, чтобы какое-нибудь явление могло быть поставлено на обсуждение, нужно, чтобы оно покоилось на какой-либо разумной норме (sur une norme raisonable). Можно, например, спорить о том, какая форма брака является более разумной — моногамная или полигамная, и приводить доводы за ту или за другую. Можно было бы дискутировать по поводу системы символов, потому что символ имеет рациональную связь с символизируемой им вещью; но для языка, системы произвольных знаков, этой основы нет, и с этим падает всякая твердая почва для дискуссии; нет никаких причин предпочитать французское sœur английскому sister, немецкое Ochs французскому boeuf и т. п.»[17]
Согласимся с Соссюром в том, что языковый знак произволен, т. е. что между означаемым понятием (signifié) и означающим звукосочетанием (significant) нет обязательной «разумной» связи, что вовсе нет необходимости в том, чтобы, например, понятие 'сестра' во французском языке представлялось бы
[98]
именно звукосочетанием sœur, а понятие 'бык' в немецком языке — звукосочетанием Ochs и т. п.[18]
Верно ли, однако, что только при наличии «разумной» связи внутри данного отдельного языкового знака возможно было бы его обсуждение и связанная с этим замена другими? Неверно, потому что языковый знак, несмотря на свой произвольный характер, обсуждается и в связи с этим может подвергаться и подвергается заменам. А. Мейе довольно пространно обсуждает вопрос о том, какое звукосочетание (significant) более «подходит» в чешском языке понятию (signifié) 'театр', и не только обсуждает, но и приходит к заключению, что во всяком случае не звукосочетание signifié, существующее в современном чешском языке, а сочетание, соответствующее немецкому Theater, французскому théâtre, английскому theatre, русскому театр и т. д.; причем оказывается, что самим divadlo чехи после «обсуждения» в свое время вытеснили слово, соответствующее русскому театр и пр.
Разве не подлежит обсуждению и разрешению (и разве не обсуждается!) вопрос о том, какое significant более «приличествует» понятию 'течёт' в русском языке — течёт или текёт; разве не возможно и не необходимо обсудить и решить по отношению к русскому языку, что лучше: их или ихний, молодежь или молодёжь, местов или мест и т. д. и т. п. Разве мы не имеем своеобразного обсуждения и осуждения своего местного языкового «знака» в случае отхода носителей данного местного говора от своего говора и перехода их на соответствующий общий язык; правда, в последнем случае мы не имеем дискуссии в печати или обсуждения на публичном собрании с прениями и голосованием, но Соссюр, конечно, и не имел в виду исключительно такого «обсуждения» вопроса.
Соссюр не мог не знать фактов, аналогичных тем, которые я привел. Почему же он их не учел (забыл или пренебрег?) По
[99]
условиям своего абстрактного формально-логического мышления: утверждая произвольный характер языкового знака и заявляя с этой точки зрения, что нет никаких причин предпочитать французское boeuf немецкому Ochs, Соссюр совершенно упустил из виду, что как реальные быки, так и соответствующие им слова существуют не между небом и землей, не обособленно от других явлений. Соссюр не рассматривает языковый знак в его связности с другими явлениями; он не учитывает, что, находясь в динамической системе развивающегося языка, языковый знак приобретает широчайшие рациональные и нерациональные связи — языковые и внеязыковые — и в широкой мере подлежит дискутированию. Соссюр не учитывает противоречивости языкового знака: он и произволен, случаен, безразличен, рассматриваемый с точки зрения своей обособленной внутренней структуры, но он и не произволен, не случаен, не безразличен в развивающейся системе языка и общества в целом. Крестьянин преобразует свою систему языковых знаков в связи и на основе преобразования техники, быта, мышления, стремясь достичь уровня выше стоящей классовой группировки; чешский буржуа в свое время стал называть 'театр' divadlo, потому что он боролся с своими онемечившимися феодалами; русское пекёт лучше, чем печёт, потому что оно лучше увязывается в грамматической системе русского языка, или, для других, русское печёт лучше, чем пекёт, потому что так говорят образованные люди и пишут великие писатели; может быть, для кого-нибудь французский бык предпочтительнее немецкого, потому что у него жена француженка.
Но, шутки в сторону, совершенно очевидно, что может быть весьма много мотивов предпочтения одного significant другому; не все эти мотивы могут быть реально продвигающими преобразование системы, но, во всяком случае, язык в процессе его практического осуществления неотделим от своего исторического содержания, а это обстоятельство выводит языковый знак из состояния безразличия для говорящих и дает возможность его «обсуждения»[19].
[100]
VIII.
Множество (multitude) знаков, необходимых для конституирования любого языка
«Важность этого факта значительна. Система письменных знаков, обычно состоящая из двадцати-сорока букв, может быть à la rigeur заменена другой; то же было бы возможно и для языка, если бы он включал ограниченное количество элементов; но языковые знаки неисчислимы.»
Установим прежде всего, что аргументы этого пункта решительно опровергают аргументы пункта первого. В самом деле, здесь Соссюр признает возможность преобразования и даже замены системы письменных знаков, т. е. признает досягаемость письменного знака для пишущей массы. Но ясно, что внутренняя структура письменного знака такова же, как и знака языкового (звукового) в том смысле, что и в письменном знаке связь между significant, и signifié произвольна; таким образом, по утверждению самого же Соссюра, системы произвольных знаков могут подвергаться преобразованию, и довод (пункта первого) от произвольности знака к невозможности его изменения говорящими теряет в его собственных устах всякое значение.
Самостоятельная аргументация второго пункта сводится к познанию бесчисленного множества языковых знаков в отличие от ограниченного числа письменных знаков, причем именно бесчисленность языковых знаков и делает невозможным изменение языка говорящими.
Совершенно, однако, непонятно, почему бесчисленность языковых знаков является аргументом о невозможности частичного преобразования системы, а ведь речь идет у Соссюра не о замене данной системы целиком другой системой, а именно о возможности преобразования системы, о досягаемости ее для говорящих. Это во-первых.
Во-вторых, Соссюр совершенно неправильно противопоставляет звуковой и письменный языки по признаку бесчисленности и ограниченности количества знаков. С той точки зрения, с какой это интересует Соссюра, обе системы принципиально тождественны. В самом деле, если Соссюр, говоря о бесчисленности языковых знаков, имеет в виду индивидуальное говорение (раrо1lе), то с ним можно было бы согласиться (да и то!), но и в области письменности индивидуальное осуществление письма подразумевает бесчисленное множество знаков (почерка и пр.). Но Соссюр не может иметь в виду в данном случае parole
[101]
(иначе он перестал бы быть Соссюром), он должен иметь в виду не раrоlе, а язык как систему — langue. Но разве в langue как в системе языковых знаков число знаков бесчисленно? Конечно, нет. Разве нельзя сказать, что фактическая система языка состоит из 20—40 звуков совершенно аналогично тому, как говорит Соссюр о 20—40 буквах системы письменности? Разве количество грамматических знаков бесчисленно? Если Соссюр имеет в виду бесчисленное количество слов в языке, то столь же бесчисленно количество графических слов, но и в данном случае говорить о бесчисленности не приходится.
В погоне за аргументами Соссюр приписывает языку такие качества, которые он не имеет, и вместо доказательств подсовывает наивные гиперболы и путаницу.
IX.
Слишком сложный характер системы
«Язык составляет систему. Если, как мы увидим, с этой стороны язык не вполне произволен и в нем царит относительный разум (raison relative)[20], то это как раз такой момент, который обусловливает неспособность массы его преобразовывать. Дело в том, что эта система есть сложный механизм; ее можно схватить только размышлением (réflexion); но как раз для тех, кто ежедневно пользуется языком, этот механизм глубоко неизвестен (l’ignorent profondément).
Можно было бы мыслить такое изменение с помощью специалистов — грамматиков, логиков и т. д., но опыт показывает, что до сих пор попытки этого рода не имели никакого успеха».
В аргументации этого пункта следует различать два момента: 1) невозможность преобразования языка самой массой и 2) невозможность преобразования языка при помощи специалистов.
Масса потому не может преобразовывать язык, что сложный механизм языка ей «глубоко неизвестен» и не может быть известен, потому что масса не рефлексирует над языком. Ошибка Соссюра заключается в том, что, по его мнению, познание непременно подразумевает созерцание по способу: «сяду я за стол да подумаю». Масса, конечно, не состоит из академиков-
[102]
филологов, созерцающих язык и глубоко познающих этим путем его сложный механизм, но масса, может быть, не совершенно, но достаточно познает язык в действии: ведь она его осуществляет. Необходимо отметить, что сосуществование разных систем, или, вернее, сосуществование коллективов с разными языковыми системами в высокой мере способствует прояснению этих систем для говорящих и в связи с этим дает основания для их преобразования. В этом отношении чрезвычайно характерны весьма распространенные массовые лингвистические прибаутки, которые являются своего рода сгущенными характеристиками языка той или иной лингвистической группы; например, в станице Аксайской среди местных интеллигентов была распространена следующая поговорка, характеризующая говор местного простого населения:
«Саса, Маса, покутяса!
Бери рогозку,
затворяй окоску,
ходи к нам с оселецциком
кофейкю попить».
Здесь замечено и мягкое к, и з, с вместо ж, ш, и переход слова среднего рода в склонение женского рода, и некоторые словарные особенности. Совершенно ясно, что на почве такого прояснения языковой системы возникает и ее «преобразование»: те, кто говорили «Маса», «кофейкю», «окоску» и пр., начинают говорить «Маша», «кофейку», «окошко».
Что касается невозможности изменять язык при помощи специалистов (т. е. невозможности языковой политики в собственном смысле этого слова), то единственным доводом Соссюра является ссылка на то, что, по его мнению, подобные попытки до сих пор не имели успеха (опыт показал!). Оставляя в стороне вопрос о том, имели или не имели успеха «подобные попытки»[21], следует указать, что аналогичным способом можно было бы доказывать в свое время невозможность достичь северного полюса, осуществить летание на аппаратах тяжелее воздуха и т. д. Для того чтобы ссылка на опыт не была пустой мещанской отпиской, Соссюру нужно было бы показать, что условия, в которых опыт производился, останутся всегда неизменными, этого он не делает, об этом даже не упоминает; настолько статично он мыслит раз сложившуюся общественную ситуацию.
[103]
X.
Противодействие коллективной инерции всякому языковому новшеству
«Язык — и это соображение преобладает над всеми другими — в каждый данный момент есть дело, касающееся всех (l’affaire de tout le monde); распространенный в массе и направляемый ею (maniée), язык есть вещь, которой пользуются все индивиды в течение всего дня. С этой точки зрения нельзя установить никакого сравнения между языком и другими социальными установлениями. Предписания свода законов, обряды религии, морские сигналы и т. д. занимают одновременно (à la fois) лишь некоторое количество индивидов и лишь в пределах ограниченного отрезка времени; наоборот, в языке каждый участвует каждую минуту и вот почему язык беспрестанно подвергается влиянию всех. Этот капитальный факт достаточен для того, чтобы показать невозможность революции в языке. Из всех социальных установлении язык представляет наименьшую возможность для проявления инициативы. Он составляет одно целое с жизнью общественной массы, а эта последняя, будучи естественно инертной (étant naturellement inerte), является прежде всего фактором консервативным»[22].
Первая посылка Соссюра: язык есть дело всех; он составляет одно целое с жизнью общественной массы; в языке каждый участвует каждую минуту.
Вторая посылка Соссюра: масса естественно инертна и является прежде всего фактором консервативным.
Вывод... , но о выводе не стоит говорить, потому что вторая посылка заведомо ложна. Приписывать «массе» инертность как какой-то извечный признак значит ни аза не смыслить в диалектике общественного развития. Мифическая «масса», с которой оперирует все время Соссюр, не представляет собой чего-то однородного, недифференцированного, она делится на классы, и «активность» и «инертность» того или иного класса в разное время различны; различна и возможность проявления инициативы, в частности, и в области языка. Так, в Чехии в начале XIX в. национальная буржуазия была настолько не инертна, что инициатива «специалистов» по преобразованию чешской лексики могла вполне проявиться и дала весьма осязательные результаты.
Но если неверно положение Соссюра об извечной инертности и консервативности массы, то теряет для него всякое значение ссылка на то, что «язык есть в каждую минуту дело каждого»
[104]
и пр.; это может быть повернуто против Соссюра: тем возможнее в определенной обстановке преобразование языка. Так плачевно обстоит дело с четвертым и самым важным, по мнению Соссюра, пунктом его аргументации.
XI.
Таким образом, ни произвольность языкового знака, ни множество знаков, необходимых для конституирования любого языка, ни слишком сложный характер системы, ни, наконец, противодействие общественной инерции всякому языковому новшеству ни в какой мере не доказывают недосягаемости языка для говорящих. С другой стороны, факты показывают, что язык в действительности преобразуется говорящими, что он для них вполне досягаем. Попытка Соссюра доказать невозможность языковой политики не удается. В чем методологические корни его ошибки и в чем ее социологический эквивалент?
Почему Соссюр ошибся?
Потому что он подходит формально-логически к исследуемому им объекту, не изучая его в тех связях, в которых этот объект существует в конкретной действительности.
Потому что он мыслит возможность познания языка лишь путем рефлексии, созерцания со стороны, забывая о субъекте языка, коллективе.
Потому что он, не учитывая классовой дифференцированности общества («массы») и не сознавая диалектичности общественного и языкового развития, абстрактно, внеисторично мыслит общественную структуру; он приписывает всей массе говорящих в любое время такие качества, которые свойственны лишь той или иной ее части, тому или иному общественному классу на определенном этапе его исторического развития.
Учение Соссюра отражает идеологию наиболее реационной части буржуазии конца XIX и начала ХХ вв., буржуазии, отчаявшейся доказать «недосягаемость» для массы самых разнообразных «унаследованных» социальных установлений. Соссюр пытается доказать «недосягаемость» для массы хотя бы языка, доказать невозможность «политики» хотя бы языковой, доказать невозможность революции хотя бы в языке.
Учение Соссюра является методологически неприемлемым и политически реакционным.
[1] Эта статья представляет собой доклад, прочитанный в Гос. ин те речевой культуры (б. ИЛЯЗВ) 5 октября 1929 г.
[2] Saussure F. Cours de linguistique générale. Ed. 2-ème. Paris, 1922, р. 108.
[3] Очень забавно, как виднейшие представители западноевропейской лингвистики стараются «обелить» своего учителя от возможного упрека в том, что он приписывает языку одновременно два противоречивых качества.
[4] Saussure F. Ор. cit„ р. 106.
[5] Ibid, р. 104.
[6] Ibid, р. 105.
[7] Ibid., р. 105; разрядка во всех цитатах моя. — Л.Я.
[8] В нашей лингвистической литературе соответствующие места из Соссюра иногда толкуют так, что Соссюр противопоставляет язык как систему произвольных знаков, создаваемых коллективом, индивиду в его индивидуальном говорении. Как видим, это неверно.
[9] Saussure F. Ор. cit р. 107.
[10] Вот почему вопрос о происхождении языка не имеет того значения, которое ему обычно приписывают. Это даже не вопрос; единственный реальный объект лингвистики — это нормальная и регулярная жизнь уже установившегося языка (la vie normale ei régulière d’un idiome déjà constitué) (Ор. Сit р. 105). Учение Соссюра о недосягаемости языка для говорящих теснейшим образом увязано и с его учением о языковой системе и о существовании двух сортов лингвистики (синхронической и диахронической). Об этом в другом месте.
[11] Saussure F. Ор. Сit, р. 107.
[12] Meillet A. Les langues dans l’Europe nouvelle. Paris, 1928, р. 211—212. Оценочные элементы цитаты оставляю на совести Мейе.
[13] Saussure F. Ор. Сit р. 41.
[14] Ibid, р. 42.
[15] Ibid, р. 105.
[16] Ibid, р. 106.
[17] Ibid, р. 106-107.
[18] Необходимо указать, что взаимоотношения понятия и соответствующего звукосочетания совсем иные, чем это представляется Соссюру, и никак не могут быть уложены в формулу «произвольность языкового знака». Эта формула, как и вся теория «слова-знака», неверна. Слово в своем отношении к значению исторически обусловлено, и выяснение этой обусловленности ведет нас в конечном счете к эпохе происхождения языка вообще и звукового языка в частности. Выбрасывая из лингвистики вопрос о происхождении языка, Соссюр, конечно, неспособен понять природу слова.
Употребляя дальше в полемике с Соссюром термин «знак», я прошу читателя всегда ставить его в кавычки.
[19] Отсюда ясно, как неверно утверждение Соссюра, что языковые факты вовсе не вызывают критики и что каждый народ обычно вполне удовлетворен (satisfait) языком, который он получил.
[20] Как видим, вспоминая, что язык есть система, Соссюр уже отрицает, хотя и очень осторожно, его полную произвольность. К сожалению, он не вспомнил этого в своем первом пункте, который в этом случае отцвел бы, не успев расцвести.
[21] Они, конечно, в ряде случаев имели успех. В нашем институте разрабатывается специальная тема по истории языковой политики.
[22] Saussure F. Ор. Сit р. 107-108.