Jakubinskij-32

Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы

-- Л. П. ЯКУБИНСКИЙ : «Против ‘даниловщины’ », Против буржуазной контрабанды в языкознании, Л. 1932, стр. 47-65.

[47] 
        Крупные методологические и вытекающие из них политические ошибки Данилова были отмечены в закончившейся недавно языковедной дискуссии в Комакадемии, в печати, в резолюции конференции партийцев и комсомольцев-словесников Ленинграда (16-18 мая 1931 г.), согласованной с Ленинградским отделением Комакадемии. В частности резолюция отмечает крупные политические ошибки Данилова в вопросах национальной политики и извращающий действительность анализ классов в СССР (стр. 9).
        Термин «даниловщина» впервые употреблен в печати, насколько мне известно, в отчете о докладе т. Л. Авербаха на 2-м пленуме ВОАПП.[1]  Т.  Авербах обозначил этим термином великодержавный шовинизм в области языковедения.
        В свое время — в разгар дискуссии — Данилов признал свою ошибку в уклоне к великодержавному шовинизму, оправдываясь тем, что инкриминируемая ему статья написана еще в 1927 г. Данилов обещал доказать дальнейшей работой, что допущенная им большая ошибка является совсем не необходимым эпизодом в его научно-теоретической деятельности.[2]
        В настоящее время Данилов привел свое «доказательство». Я имею в виду его статью «Черты речевого стиля рабочего». Материал этой статьи относится к 1928-1930 гг.; самая статья напечатана в журнале «Литература и марксизм» № 1 за 1931 г. (стр. 101-107).
        Несмотря на свои очень ограниченные размеры, статья Данилова дает богатейший материал для суждения о его «научно-теоретической деятельности». Термина «даниловщина» статья нисколько не снимает, наоборот, она воспроизводит его на новой и расширенной основе. Под термином «даниловщина» приходится понимать теперь такое направление в языковедении, когда исследователь, стремясь повернуться «лицом к современности», «лицом к практике», не владеет диалектико-материалистическим методом; его «благие намерения» превращаются в объективное «зло», в искажение «изучаемой» им современности, в политическую ошибку, тем более вредную, что она преподносится под флагом «марксизма».
        Академик Марр прекрасно предугадал, какие результаты могут получиться от изучения современности без надлежащей методологической установки, когда на одной из плановых конференций Академии наук сказал, обращаясь именно к т. Данилову, приблизительно следующее: «Кажется, вы хотите изучать язык колхозников и рабочих, но весь вопрос в том, как его изучать».
[48]
        С «даниловщиной» нужно всячески бороться, и не приходится доказывать почему. Конференция партийцев и комсомольцев-словесников в Ленинграде совершенно правильно постановила «послать протест в редакцию «Литература и марксизм» за безответственное печатание статей, лингвистически неграмотных и идеологически вредных,   как упомянутая статья Данилова».
        Данилов изучает в своей статье не просто всякие черты и черточки речевого стиля рабочего, но такие черты стиля, которые «являются для него наиболее типичными, характерными» (стр. 101); Данилов вместе с тем считает, что именно в стиле «наиболее отчетливо вскрывается» классовая природа языка, в частности языка рабочего. Таким образом, Данилов пытается вскрыть речевой стиль пролетариата как класса, в его своеобразии, в его отличиях от стиля других классов, в его специфике.
        Эту постановку вопроса нужно хорошенько запомнить.
        Задача, которую ставит себе Данилов, чрезвычайно ответственная. Это одна из важнейших задач марксистской лингвистики. Только познав закономерности развития речи пролетариата как класса, мы сможем на основе генеральной линии партии осуществлять организованное языковое строительство, языковую политику, включив нашу теорию и практику в их единстве в работу по построению социализма в нашей стране. Таким образом, задача Данилова не просто одна из «интересных проблем» теоретического языковедения, но  задача сугубой политической важности.
        Совершенно ясно, что не может быть и речи о голом отрицании буржуазного научного наследства, о безоговорочном сбрасывании его «с корабля современности», но, с другой стороны, столь же ясно, что всякий марксист обязан четко уяснить себе свое отношение к этому наследству и марксистски преодолеть его.
        Нельзя пользоваться распространеннейшими в буржуазной лингвистике терминами «стиль», «коммуникация», «экспрессия» и пр., не выяснив своего — марксистского — к ним отношения. Нужно условиться о терминах прежде, чем разговаривать. Данилов этого не делает; поэтому первые же строчки его статьи вызывают ряд недоуменных вопросов.
        Буржуазная «социологическая» лингвистика преподносит нам (в разных вариантах) учение о многочисленных «функциях» языка (коммуникативная, экспрессивная, эстетическая и т. д.); иногда эти функции называют «целями языкового общения». Как эти функции существуют, как они увязываются в языке, как единстве, — остается, конечно, неизвестным; поэтому самое количество «функций» у разных лингвистов — разное. Последний вариант учения о функциях в западноевропейской буржуазной лингвистике дан, насколько мне известно, в пражских тезисах. Учение о функциях широко распространено и в русской идеалистической лингвистике, например, у так наз. «формалистов» (в частности у меня в статьях в сборниках «Поэтика» и «Русская речь»). В последнее время учение о «функциях» у нас дается Петерсоном («Язык как социальное яв-
[48]    
ление», 1927 г.) и Селищевым («Язык революционной эпохи», 1928 г.), где оно положено в основу всего анализа и откровенно связано с идеалистической социологией Дюркгейма. Данилову, конечно, знакомо учение о функциях, по крайней мере его русские варианты. Особенно следует отметить, в данном случае, книгу Селищева, с которым у Данилова много соприкосновений в самой теме, в ее развертывании и даже в отдельных примерах. Есть и одна ссылка на Селищева.
        В первых строчках статьи Данилов указывает: «Классовая природа языка, в частности языка рабочего, наиболее отчетливо вскрывается в стиле как по линии словаря, так и по линии синтаксиса, морфологии, фонетики, В этом случае язык анализируется не в его коммуникативной функции, а как экспрессия, выразительное средство» (стр.  101), т. е. в экспрессивной функции.
        Если мы, анализируя язык в его экспрессивной функции, занимаемся стилем, то чем мы занимаемся, когда анализируем язык в его коммуникативной функции? Что именно другое мы находим в языке, когда анализируем его как коммуникацию?
        Почему в этом «другом» классовая природа языка вскрывается менее отчетливо? Разве коммуникация, являющаяся в классовом обществе и коммуникацией между разными классами в процессе их классовой борьбы, не вскрывает классовой природы языка, или вскрывает ее менее отчетливо, чел; экспрессия? Разве, наконец, в количественных отличиях тут дело («наиболее отчетливо», «менее отчетливо»)?
        Не является ли «экспрессия» лишь свойством коммуникации таким образом, что коммуникация может быть более или менее «экспрессивной»? И если так, то как нужно понимать отрыв коммуникации от экспрессии, который производит Данилов («не в его коммуникативной функции, а как экспрессия, выразительное средство»)?
        Эти вопросы вскрывают с самого начала методологическую путаницу в установках Данилова.
        Далее. Приемлет ли «вообще» Данилов учение о функциях языка? Очевидно, да. Но в каком варианте, с каким содержанием, как переработанное? Сколько; наконец, языковых функций «признает» Данилов? Он упоминает только две: коммуникативную и экспрессивную; значит ли это, что он признает только эти две функции? (Формулировка фразы: «В этом случае язык...» и т. д. наталкивает на такую мысль.) Как относится, в таком случае, Данилов к учению Bally о двух основных тенденциях-функциях языка: интеллектуальной (коммуникативной?) и экспрессивной? Этот вопрос тем более законен, что, если Данилов является сторонником примата экспрессивной функции (а только в этом смысле можно понять его утверждение, что классовая природа языка наиболее отчетливо вскрывается именно при анализе его в экспрессивной функции), то сторонником примата экспрессивной функции является и Bally; если Bally считает, что именно экспрессия создает новые слова и выра-
[50]    
жения, то Данилов утверждает, что «бурный рост словотворчества» есть «овеществление экспрессии» (стр. 101).
        На все эти вопросы мы не найдем прямого ответа в статье Данилова. Почему? Здесь возможны два объяснения.
        Первое. Данилов подверг тщательнейшей марксистской переработке буржуазное, в частности «женевское», наследство; для него совершенно ясно, в какой мере и с каким содержанием приемлемо использование буржуазного учения о функциях языка; в какой мере и в каком смысле допустимо в марксистской лингвистике употребление терминов «коммуникация», «экспрессия» и др. Но Данилов ничего об этом специально не говорит, потому что уверен, что все это уже известно «святым духом» его читателям, тем более, что для этого понадобилось бы некоторое количество взмахов пера от автора и бумаги от журнала, который его печатает.
        Второе. Данилов ничего себе не уяснил, ничего «не переработал», находится во власти буржуазных лингвистических учений и не мог высказать, хотя бы вкратце, своей марксистской точки зрения на этот предмет по той простой причине, что этой марксистской точки зрения он и не имеет.
        Какое из этих двух предположений истинно? Критерием истины является практика. Обратимся к «практике» исследовательской работы Данилова в этой статье, к его выводам, к тем «чертам» речевого стиля рабочего, которые он открыл с помощью своей методологии.
        Лингвист-марксист, который захотел бы конструировать марксистское понятие речевого стиля данного класса («классовая природа языка... наиболее отчетливо вскрывается в стиле»), должен был бы в первейшую очередь обратиться к специфическому классовому сознанию данного класса, к присущему именно этому классу способу освоения действительности, к специфическому для него качеству мышления. В данном случае — поскольку речь идет о стиле рабочего класса — к диалектико-материалистическому способу освоения действительности, к диалектико-материалистическому мышлению, которое и является специфическим качеством сознания пролетариата как класса. Иной подход с точки зрения марксистской методологии — невозможен. Иной подход неизбежно приводит в болото метафизики и идеализма.
        Какие бы недоуменные вопросы ни вызывали первые четыре строчки статьи Данилова, ясно, что стиль он понимает как экспрессию, как выразительность.
        Каким же образом конкретизуется в дальнейшем ходе статьи понятие экспрессии (а значит и стиля)?
        Ответ на этот вопрос мы находим в тех отдельных проявлениях (чертах) экспрессивности, которые вскрывает (в значительной мере вслед за Селищевым) Данилов.
        Данилов отмечает следующие экспрессивные моменты языка: «оттенок значительности, торжественности)) (по поводу архаизмов; ср. у Селищева: «Для выражения повышенного настроения
[51]    
прибегают к архаизмам и церковно-славянским элементам», § 97; «Необходимо также отметить, что употребление «славянизмов» связывалось у говорящего с особой значимостью, выразительностью, с той или иной эмоцией», § 44); «иронический аспект» («архаизмы с сниженной семантикой»; ср. у Селищева: «некоторые архаизмы и церковно-славянские элементы служат для выражения «иронии», § 97); «категоричность тона», «решительность тона» (ср. у Селищева: «категорическая императивность», «категорическое утверждение и отрицание», § 101); «употребление прилагательных на -айший, -ейший является также чрезвычайно распространенным явлением у рабочих... как отклик на глубочайшие сдвиги в массовой психологии и общественности нашей страны (стр. 103 — 104; ср. у Селищева: «представление величия задач революции, трудностей в осуществлении их, угроз и наступлений противника — все это отражается в частом употреблении форм превосходной степени», § 100); «стремление выразить в слове быстрое, решительное действие, боевой темп» (стр. 106, по поводу употребления суффикса нуть; ср. у Селищева: «стремлением к эмоциональности в речи вызвана тенденция образования перфективных глаголов... с суффиксом -ну», § 111); «снижение стиля», «употребление семантически сниженных слов», «грубоватость» (ср. у Селищева: «некоторая грубоватость стиля революционных деятелей», § 57; стремление «опростить» язык», § 55 и др.); «чрезвычайно типичными для жанра ораторской речи рабочих являются фигуры нарастания и повторения (стр. 104; ср. у Селищева: «излюбленными и очень популярными в речах революционных деятелей являются сочетания с повторениями какой-нибудь части сочетания», § 96) и др.
        Характерны для понимания экспрессии у Данилова такие, например, высказывания: «традиционные слова начинают звучать по-новому», или: «усвоенное [рабочим классом. Л. Я.] слово начинает фигурировать в необычном для установившегося литературного стандарта контексте, тем самым повышая эмоциональный тон фразы» [курсив мой. Л. Я.]. Иногда экспрессивные моменты оказываются «приемами», которые говорящий применяет, например, при необходимости «выступать перед массовой аудиторией» (фигура нарастания и повторения), в целях «облегчения коммуникации» (инверсия).
        Я приводил ссылки на Селищева вовсе не с целью доказать, что Данилов у него что-нибудь заимствовал, но с целью показать, что понимание экспрессии у обоих авторов тожественно (причем, конечно, оно свойственно не только им обоим). И Селищев и Данилов понимают экспрессию (выразительность) в языке как отражение эмоционально-аффективной стороны сознания (или подсознания?); Селищев, например, так и говорит: «эмоционально-экспрессивная функция речи».
        Но Данилов вносит значительную «поправку» к Селищеву: экспрессию он отожествляет со стилем и приближается в этом к Bally; однако и Bally подвергается «переработке»: в стиле наиболее
[52]    
отчетливо вскрывается классовая природа языка. Таким образом, «марксистски» перерабатывая («преодолевая») буржуазное наследство Данилов приходит к совершенно «самостоятельному» выводу: классовая природа сознания и языка наиболее отчетливо вскрывается в их эмоционально-аффективной стороне.
        Какие отсюда проистекают методологические и политические выводы — предоставляю судить читателю.
        Концепция стиля Данилова еще ярче раскрывается в его высказывании о неологизмах: «Новое в общественности требует и нового в словаре. Рождается неологизм». Но неологизм сам по себе, как факт языковой действительности, не является фактом стиля; неологизм оказывается фактом стиля лишь постольку, поскольку он воспринимается как неологизм: «Пока он воспринимается как таковой, имея запах новизны, неологизм является средством выразительности стиля» (стр. 101). Точно так же смотрит на экспрессивные элементы языка Селищев: «Вследствие частого употребления этих эмоционально-экспрессивных элементов они с течением времени понижают и совсем утрачивают в речи общественной группы свою эмоциональную значимость» (стр. 9), свою экспрессивную значимость, а, следовательно, по Данилову, свою стилевую значимость. Таким образом, отнесение данного явления к стилю определяется чисто субъективистски: все зависит от «запаха», от субъективного ощущения говорящего или слушающего: пахнет или не пахнет — вот в чем вопрос!
        Аналогичную трактовку мы имеем па стр. 105, где Данилов дает единственный (в его статье) пример «стилистического использования рабочими синтаксических конструкций», а именно порядка слов: «Известно, что в письменной русской речи имеются некоторые нормы расположения слов в фразе. Отступления от этих норм воспринимаются [кем?] как выразительный прием [т. е. как экспрессия, стиль], инверсия (прилагательное после существительного, глагол на конце предложения и пр.)».
        Здесь, таким образом, отклонение от нормы разъясняется как факт стиля при единственном условии, что это отклонение воспринимается, замечается, ощущается.
        Такая трактовка ведет нас непосредственно к поэтике формализма, к учению об «ощущаемой форме» как «поэтическом», «стилистическом»  явлении.
        С охарактеризованной выше «концепцией» стиля Данилов пускается в поиски специфичных черт речевого стиля рабочего.
        Здесь Данилов обнаруживает окончательное неуменье владеть даже азбукой диалектико-материалистического метода и безнадежно погрязает в метафизике.
        В основном метод Данилова сводится к следующему: он создает или, вернее, использует не им созданные абстрактные характеристики «психологии» рабочего (выводя кое-где эту «психологию» из «быта»! Ср. стр. 104) вроде известных уже нам «категоричности», «решительности», «грубоватости» и т. п. и подгоняет фактический
[53]        
материал под эти характеристики; с другом стороны, столь же абстрактно и формально использует затасканные термины из школьной теории словесности (неологизм, архаизм, инверсия, фигура нарастания и повторения и пр.).
        Данилов совершенно не понимает, например, что нельзя «неологизм вообще» приписать языку и стилю («запах новизны»!) пролетариата, как нечто именно ему присущее; нельзя в неологизме вообще видеть одну из «наиболее типичных и характерных черт речевого стиля рабочего». Неологизм создает не только рабочий класс. Но, может быть, для пролетариата характерно огромное количество создаваемых им неологизмов? И это неверно. Огромное количество неологизмов создает и буржуазия в эпоху буржуазной революции (ср. хотя бы у Лафарга «Язык и революция»); процесс образования новых слов в эпоху Великой французской революции Данилов на своем вычурном языке мог бы также охарактеризовать как «бурный процесс словотворчества, овеществление экспрессии в новом слове».
        Дело в качественном своеобразии этого процесса в языке пролетариата в эпоху диктатуры. Но этого вопроса Данилов даже не ставит.
        Данилов совершенно не понимает, что нельзя осваивать специфичность пролетарского речевого стиля такими абстрактными фразами, как «решительность, категоричность тона у многих передовиков, которая сказывается и в соответствующем подборе слов» (стр.  103).
        Сейчас же возникает вопрос: разве не свойственна «категоричность тона» фашистам, буржуазной и помещичьей военщине, Муссолини, Пуанкаре, Пилсудскому и т. д.? Разве не является сплошь и рядом «категоричность тона» прикрытием далеко не «категоричного» мышления и не «решительной» практики у идеологов и политиков мелкой буржуазии?
        В результате Данилов приписывает рабочему, как специфичный, такой «подбор слов»: «Надо во что бы то ни стало покрыть недочет», «категорически заявляю», «я утверждаю» и др. (стр. 103).
        Ничего, кроме энного количества восклицательных знаков, тут не   поставишь.
        Неоднократно Данилов говорит о «снижении стиля», об употреблении «семантически сниженных слов», а в связи с этим и об «известной грубоватости». «Снижение» тоже выступает у Данилова как «снижение вообще», хотя он и пытается «вывести» его из специально «рабочего быта». Мало указать, что пролетариату свойственно «снижение вообще» (об этом говорит и Селищев, это отмечается и в моей формалистской статье «О снижении высокого стиля у Ленина»); нужно показать это «снижение» в его конкретном, т. е. классовом, содержании. «Снижение» выступает, например, в определенную эпоху в речевой практике буржуазии (ср. «друг Аркадий, не говори так красиво» или борьбу Писарева с «фразой», в частности в полемике с Белинским); «снижение» мы находим и у Толстого на базе его «крестьянского социализма» и т. д. «Сниже-
[54]    
ние лексической семантики, общую грубоватость тона» Данилов находит, между прочим, в частной переписке В. И. Ленина («шляние нравится больше, чем посещение музеев»), но как быть с перепиской Пушкина, Тургенева, Салтыкова-Щедрина, где тоже налицо «снижение» и «грубоватость», чтобы не сказать больше. Но дело здесь опять не в количестве, а в ином содержании «снижения».
        Именно оперирование исключительно с абстрактными понятиями превращает статью Данилова в кучу отдельных, оторванных друг от друга «черт», причем конкретная диалектическая связь пропадает. Как, действительно, соединить «снижение вообще» с «торжественностью вообще», которая, по мнению Данилова, тоже свойственна стилю рабочего (стр. 101)?
        Очень забавно, как Данилов «марксистски» выводит «снижение» и «грубоватость» из рабочего... быта! (стр. 104). Он говорит: «характерной чертой рабочего быта является простота, безыскусственность [Жан-Жак Руссо да и только!]. Рабочему нет смысла воздвигать между собой и социальным окружением стену буржуазных приличий [Не пугайтесь! Ничего «неприличного» Данилов не посоветует рабочему; он не «левый загибщик», он хочет сказать только, что рабочему], нет смысла строго следовать буржуазным нормам поведения. [Вот тебе на! Выходит, что для рабочего есть смысл не строго, но следовать все-таки буржуазным нормам поведения? А мы-то думали... Тут, однако, несомненный «правый» уклон! Но Данилов и сам это замечает, потому что резко меняет фронт и продолжает так: наоборот,] в интересах общения и производства он должен сломать эти нормы, сломать в частности нормы речевой деятельности» [Курсив мой. Л. Я. Весьма решительно! Ломать так ломать! Но что это значит конкретно? Оказывается, очень малое]. Отсюда известная грубоватость, частое употребление «семантически сниженных слов».
        Считаю нужным отметить, что в этом выведении «снижения» и «грубоватости» из «быта» Данилов имеет предшественников, например: «Протест против условностей бытовых приличий и соответствующие языковые переживания вели [«в революционной среде»] к упрощению языковых передач, к более реальным по значению терминам, к более откровенной, непосредственной передаче настроения, без стеснения в выражениях...», «стремление к опрощению личных взаимоотношений и языка отражается...»[3]
        Только по поводу архаизмов Данилов вспоминает о необходимости конкретизировать это понятие применительно к употреблению архаизмов рабочими. Безоговорочно приписать рабочему архаизмы трудно; это не неологизмы, по поводу которых можно предаться декламации на тему о «бурном росте словотворчества». «Архаизмы широким распространением у рабочего пользоваться не могут. Однако рабочий, а за ним и трудящийся вообще в поисках средств выражения должны брать и берут из старого, что способно
[55]       
выступить в новом качестве, с особым стилистическим заданием.» (курсив мой. Л. Я.). Хорошо. Однако читатель будет весьма удивлен, когда узнает, что это за «новое качество», в котором архаизмы выступают именно у рабочего. Оказывается, что специфичным для рабочего класса является использование архаизмов в целях создания «высокого штиля». Так и написано: «Таковы архаизмы, вносящие в речь оттенок значительности, торжественности» (стр. 101). Дальше некуда ехать!
        Несколько азбучных истин применительно к изучению речевого стиля пролетариата.
        Нельзя изучать речевой стиль пролетариата статически. Речевой стиль пролетариата нужно изучать в его движении, в истории.
        Речевой стиль пролетариата возник как новое качество и развивается в истории капиталистического общества (а, значит, в истории национального языка), в истории пролетариата как класса, в истории классовой борьбы пролетариата, осознавшего себя как класс, в истории классовой борьбы пролетариата, победившего буржуазию в данной стране и строящего социалистическое общество. Историческая точка зрения должна лежать в основе всякого анализа речевого стиля пролетариата, как и в основе всякого лингвистического анализа. Нет никакой другой лингвистики, кроме исторической.
        Такой точке зрения в западноевропейской лингвистике противопоставлена другая точка зрения, развиваемая женевским лингвистом Ф. де-Соссюром него последователями. С точки зрения этой школы, существуют две лингвистики: диахроническая (историческая) и синхроническая.
        Синхроническая лингвистика занимается изучением языка данного коллектива в данном разрезе времени (например, в 1928-1930 гг.), вскрывая систему (взаимные внутренние связи) этого языка независимо от генезиса и движения, так, как она «дана» в этот именно момент времени.
        Нечего и говорить, что эта теория «двух лингвистик» является методологически порочной, антимарксистской.
        Я не собираюсь приписывать Данилову «соссюрианство» хотя бы потому, что он,характеризуя стиль рабочего в определенный промежуток времени (1928 — 1930 гг.), не дает при этом никакой «системы», ограничиваясь разрозненными «чертами». Данилов, несомненно, «преодолел» соссюрианство (как «преодолел» он и учение о «функциях»), но преодолел довольно своеобразно: в своей статье он выступает сразу и как «диахронист» («историк») и как «синхронист». Иные «черты» подаются внеисторически, чисто «синхронически» (напр., «категоричность тона» или «фигура нарастания»), другие — «исторически».
        Кое-какие данные о Данилове как историке мы уже имели в предыдущем изложении.[4]
[56]              
        Мы имеем у Данилова лишь видимость истории, а не историю. Историческая конкретность в ее движении растворяется в метафизическом мышлении Данилова. Он совершенно не способен понять новое специфическое качество исторически «становящегося» и развивающегося стиля пролетариата. Он совершенно не способен понять специфический закон развития, специфическую закономерность движения стиля пролетариата. Поэтому у него нет критерия для того, чтобы из массы наблюденных «фактов» выделить действительно характерное, ведущее, закономерное. Единственный раз Данилов ставит вопрос о «закономерности» (по поводу использования рабочими архаизмов). Какой же критерий закономерности употребления данного стилистического приема устанавливает Данилов? Стилистический эффект: «если использование рабочими архаизмов для снижения значимости слова или придания ему большего удельного веса вполне закономерно, поскольку оно производит известный стилистический эффект, то,..» (стр. 103). Но с таким критерием закономерности можно приписать рабочему классу как специфическую черту стиля изощренное матерное ругательство, которое Данилов мог бы услышать из уст рабочих, да и неоднократно: оно несомненно производит известный «стилистический эффект».
        При таком подходе характерным для стиля пролетариата окажется употребление «блатных» слов в некоторых кругах рабочих, тогда как оно, может быть, сигнализирует лишь о некотором влиянии люмпеновской идеологии в этих кругах.
        Тяжело сказать, но я доволен, что Данилов только лингвист. Что бы было, если бы он со своей методологией вздумал характеризовать политическую практику рабочего, его бытовую, семейную практику. Массовый энтузиазм коммунистического труда и отдельные случаи шкурничества, ростки нового быта и пережитки старого, все оказалось бы на равных правах смешанным в одну кучу и в конце концов с божьей помощью в «черты стиля» попало бы и знаменитое чубаровское дело.
        Эмпиризм всегда искажает действительность и ведет к политическим ошибкам. Тут не помогает и «большинство голосов», ссылка на «массовость» наблюдений. Эмпирики, как это давно указали основоположники марксизма, всегда остаются в плену самых худших, самых реакционных тенденций идеалистической философии.
        Специфика есть закономерность движения: познать ее можно только в диалектико-материалистическом познании исторического процесса.
        Итак, как «историк» Данилов совершенно неспособен понять новое специфическое качество, закон исторически становящегося и развивающегося стиля пролетариата. В связи с этим он неспособен разрешить и вопрос о буржуазном языковом «наследстве». Вот пример. Устанавливается следующий факт: «приходит новый класс, и традиционные слова начинают звучать у него, да и у других трудящихся по-новому», т. е. новый класс приносит новое качество слов.
        Факт очень важный и во многих отношениях основной.
[57]              
        Почему же у нового класса традиционные слова начинают звучать по-новому? Вы, думаете, вероятно, потому, что новый класс приносит новую идеологию, новое осознание действительности, новую классовую оценку ее, новую общественную практику? Ничего подобного.
        «Рабочий класс Советского Союза, критически усваивая язык класса-предшественника, тем самым (?) срывает с него маски (?), снижает его. [Теперь — слушайте!]. Однако это усвоение происходит неполностью. Часто усвоенное слово начинает фигурировать в необычном для установившегося литературного стандарта контексте, тем самым повышая эмоциональный тон фразы. Приходит новый класс, и традиционные слова начинают звучать у него, да и у всех трудящихся, по-новому. Таким образом, новое качество слов объясняется тем, что они «при неполном усвоении» языка предшествующего класса по ошибке «не туда попадают». Простая механика! Непонятно только, во-первых, при чем тут «маски» и, во-вторых, для кого это «нетудапопадание» повышает «эмоциональный топ фразы»? Ведь не для рабочего? Ведь рабочий не сознает, что он «не туда попал»; ведь не нарочно заставляет он «фигурировать» слова в необычном контексте; ведь это просто потому, что он неполностью усвоил язык класса-предшественника? Впечатление «повышенного» эмоционального тона может получиться только у класса-предшественника. Но разве Данилов характеризует нам язык пролетариата с точки зрения субъективного ощущения буржуазии?
        Еще пример на ту же тему о «переработке» буржуазного языкового наследства пролетариатом.
        Устанавливается, во-первых, что «в письменной русской речи имеются некоторые нормы расположения слов во фразе»; устанавливается, во-вторых, что «устная речь интеллигенции в значительной мере свободна от этих норм». Требуется установить, какую специфику — в ходе исторического процесса — мы получаем в области порядка слов у пролетариата? Ответ: «еще большую свободу мы наблюдаем в устных жанрах деловой речи у рабочего» (стр. 105). Таким образом, во-первых, устная речь характеризуется не присущими ей нормами порядка слов, а «свободой» от норм письменной речи, что уже неверно, и, во-вторых, оказывается, что никакого нового качества норм порядка слов у пролетариата нет: рабочий класс лишь развивает несколько дальше то, что имеется в языке буржуазной интеллигенции, выступает продолжателем буржуазной интеллигенции и только; тенденция развития, закон развития — один и тот же.
        Мы совершенно ясно поймем, почему в трактовке Данилова пролетариат выступает как последователь буржуазии, если поинтересуемся, какие факторы исторического процесса имеются в методологическом арсенале Данилова. Оказывается, что эта «еще большая свобода» наблюдается в языке рабочего «очевидно, в целях облегчения коммуникации» (стр. 105; курсив мой. Л. Я.)
        Такой «всеобщий» принцип исторического развития, естественно, может «фигурировать» в практике любого класса или, вернее, в фантазии Данилова; но и фантазия имеет свои законы, и возникает
[58]    
вопрос: представители какой классовой идеологии могут в 1931 году в СССР фантазировать на такой манер? За ответом ходить недалеко : «лаконический ответ этот — о первопричине языковых изменений — будет состоять из одного, но вполне неожиданного для нас, на первый взгляд, слова: «лень»... или — что то же — стремление к экономии трудовой энергии»,[5] или — что то же, — прибавим мы, «облегчение», в данном случае «облегчение коммуникации». Недаром злосчастный «марксист» Поливанов считает Данилова одним из лингвистов, с которыми для него «установимо взаимное понимание».[6]
        Спрашивается дополнительно: если мы занимаемся стилем, когда анализируем язык не в его коммуникативной функции, а как экспрессию, выразительное средство (стр. 101), то почему «еще большая свобода порядка слов», возникающая, по Данилову же, в целях «облегчения коммуникации», попадает в число черт речевого стиля?
        Общая «концепция» исторического процесса русского языка в эпоху диктатуры пролетариата дана Даниловым в заключительном абзаце его статьи. Цитирую целиком: «С утверждением пролетариата как господствующего класса резко изменилось само направление стилевых заданий. Если до революции старались [кто? Л. Я.] говорить так, как писали, то теперь, наоборот, лучшим образцом письменной речи считается такая, которая приближается к устному разговорному языку. Буржуазия, перекочевавшая окончательно после 1905 г. в лагерь контрреволюции, боялась всего революционного, идущего вперед. Она старалась окопаться на старых общественных позициях, находивших себе отражение в традиционном письменном языке, старалась загнать живой поток устной речи в окаменелое русло письменно-литературного стандарта. Пролетариат же, заинтересованный в ускорении исторического процесса, естественно, ставит иную, диаметрально противоположную, стилевую задачу: сломить омертвевшие нормы традиционной письменной речи, сблизить ее с победоносно идущим вперед процессом живого диалектического речетворчества» (стр. 107).
        Замечание первое. Данилов внеисторически трактует взаимоотношения письменного и разговорного языка. Ориентация разговорной речи на письменную в истории, в частности русского языка, характерна не только для буржуазии после 1905 г.; ориентация на разговорный язык характерна не только для пролетариата после 1917 г. Конкретное историческое содержание этих «ориентаций» таким образом пропадает.
        Замечание второе. Данилов, характеризуя разные установки буржуазии и пролетариата по вопросу о письменной и разговорной речи, употребляет общие абстрактные слова: «приближается», «сблизить». Остается непонятным конкретное содержание этого «сближения», по каким линиям оно идет и т. д.
[59]                      
        Замечание третье. В связи с этим Данилов упрощенчески толкует отношение к письменной и устной речи у буржуазии и у пролетариата («до революции старались говорить так, как писали»).
        Замечание четвертое. Данилов смазывает специфические различия между письменной и разговорной речью: письменная речь и разговорная речь имеют между собою различия, и уже поэтому нельзя «писать так, как разговаривают». И дело здесь не в различиях речевой техники, а в разных общественных (в частности политических) функциях обеих разновидностей.
        Замечание пятое. Данилов протаскивает старомодное «романтическое» и формалистское противопоставление «живой», разговорной речи — «мертвой», письменной, подправляя это противопоставление «революционной» фразеологией. Недоставало, чтобы Данилов заговорил об «естественном», разговорном языке и «искусственном», письменном. Именно это противопоставление заставляет Данилова смазывать функциональные отличия разговорного и письменного языка.
        Дело же обстоит таким образом, что в данной исторической ситуации «живой» оказывается и разговорная и письменная речь «живого» революционного класса, «мертвой» (умирающей) — и разговорная и письменная речь умирающего побежденного класса.
        Методологическая сущность Данилова особенно ярко раскрывается в его суждении о «стилистическом» использовании рабочими формальных элементов языка (суффиксов): «Говоря о стилистическом использовании форм русского языка рабочими, невольно [Вот это-то и плохо, что невольно! Л. Я.] сталкиваешься с двумя моментами: 1) с широкой продуктивностью глагольного суффикса -нуть и 2) с обилием уменьшительных существительных» (стр. 106).
        Оставим в покое суффикс -нуть и обратимся к «уменьшительным».
        Данилов устанавливает, что в употреблении рабочих «появляется ряд слов с уменьшительными суффиксами (чаще всего -чик и -очка)» (стр. 106). Отмечу, кстати, что Селищев, с своей стороны, утверждает: «эмоциональность выражается также посредством формальных принадлежностей слова. Такое значение имеют уменьшительные суффиксы -ец, -ок (ж. р. -ка) и в особенности -чйк, -чка» (§110). Далее Данилов приводит ряд уменьшительных слов, употребляемых рабочими (сюда входит и пресловутая «гражданочка» — перевод дореволюционного мещанского «дамочка», «мадамочка»), приводит несколько примеров из литературы, из Селищева, из языка отсталых рабочих и из Ленина.
        Прежде всего укажем, что Данилов не отдает себе отчета в том, что нельзя говорить об «уменьшительных» суффиксах вообще, потому что «уменьшительные» суффиксы могут иметь разную смысловую функцию. С этой точки зрения совершенно непонятно, как мог Данилов после перечисления уменьшительных слов из языка отсталых рабочих (вроде «народишко», «лучек», «маманька», «сольца», «житьишко» и пр.) непосредственно тут же написать: «Ср. у Ленина: копеечка («Грозящая катастрофа». Октябрь 1917 г.) и
[60]    
т. д.». Разве смысловая функция, идеологическое существо «уменьшительных» слов в обоих случаях одинаково?
        Вот как дано это слово у Ленина: «Контролировать и регулировать доставку хлеба или вообще производство и распределение продуктов, не контролируя, не регулируя банковых операций, — это бессмыслица. Это похоже на ловлю случайно набегающих «копеечек» и на закрывание глаз на миллионы рублей».[7] Разве «подайте копеечку» и ленинская «копеечка» в кавычках одно и то же?
        Старый (или молодой) чиновник-подхалим может употреблять в разговоре с начальством: «парочку», «минуточку», «подпишите еще одну бумажечку» и т. д.; гостеприимный Демьян предлагает «лещик», «ушицу», «стерляди кусочек», «тарелочку»; царский офицер, услышав шопот в строю, кричит: «разговорчики»!; любвеобильная мамаша обращается к своему сыну: «Володечка»; крестьянин жалуется на «худое житьишко» — для Данилова здесь одно и то же явление: «уменьшительное существительное». Как истый и заядлый формалист, он не видит за внешней схожестью формы ее многообразнейшего смыслового существования.
        Создав себе фикцию «уменьшительного слова» вообще, ослепленный фетишем формы, Данилов придумывает такое объяснение распространенности «уменьшительных существительных» у рабочего, которое непосредственно перерастает в грубейшую политическую ошибку: «Появление новых и распространение старых уменьшительных объясняется, очевидно, общей направленностью рабочего к снижению стиля [опять абстрактное снижение стиля !] и стремлением найти общий язык с руководимыми им широкими крестьянскими массами» (стр.   106).
        Раскроем ошибку Данилова.
        Употребление «уменьшительных существительных» рассматривается Даниловым как явление стиля. В стиле «наиболее отчетливо вскрывается классовая природа языка»; явление стиля есть, следовательно, явление классовой психоидеологии.
        Крестьянство широко использует «уменьшительные существительные»; это черта его стиля, т. е. его психоидеологии. Рабочему нужно руководить «широкими крестьянскими массами». Как это сделать? По Данилову, очень просто: нужно перерядиться в крестьянскую идеологию, притвориться крестьянином. Данилов говорит рабочему: хочешь руководить крестьянством, притворись православным христианином, мелким хозяйчиком и т. п. Вот какую теорийку смычки рабочего с мужичком преподнес нам «марксистский» лингвист Данилов.
        Напомним, что Данилов изучает в своей статье не просто всякие «черты» и «черточки» речевого стиля рабочего, но такие, которые характеризуют речевой стиль пролетариата как класса в его специфике.
[61]        
      
        Сказанное выше показывает, что, при отсутствии сколько-нибудь четких методологических установок,  Данилов  приходит в своей работе к грубейшему эмпиризму.
        Но, как и всякий уважающий себя эмпирик, Данилов наряжается в костюм точнейшей фактической документации.
        Приводимые им высказывания рабочих сопровождаются указанием на лицо, от которого данное высказывание услышано, на место и на год записи. Таким образом, имеем ссылки вроде следующих: «люборецкий металлист и смоленский рабфаковец, 1929 г.», «раменский ткач-партиец в присутствии мастера, 1929 г.», гардеробщик-партиец в Москве, 1928 г.», «начальник Быковской милиции, рабочий, 1929 г.», «чернорабочий-колхозник дер. Софьино, 1930 г.», «ответ смоленского красного командира на заявление товарища: «Он не получит полк», 1930 г.», «люборецкий железнодорожник, 1930 г.», «швейцар-общественник в Москве, 1929 г.», «молодой раменский сторож, 1930 г.», «дети раменских рабочих, 1929 г.», «московский кондуктор, 1929-30 г.» (!) и т. п.
        Все это производит довольно «импозантное» впечатление; однако и здесь возникают некоторые сомнения. Как мы знаем, Данилов не дал никакого критерия для того, чтобы отличить в «речевом поведении» отдельных пролетариев то, что действительно специфично для пролетариата как класса. Единственным критерием остается то, что данное высказывание исходит из уст действительно «стопроцентного» рабочего. Какое содержание вкладывает Данилов в термин «рабочий»? Мыслит ли здесь Данилов в рамках советских анкет: «рабочий, крестьянин, служащий, прочий», или как-нибудь иначе? Имеет ли он в виду «социальное положение» или «социальное происхождение»? Имеется ли в виду потомственный промышленный пролетарий или также и сельский? Принимается ли во внимание стаж работы на фабрике, или нет?
        Эти вопросы вполне законны, потому что среди объектов Данилова имеются и начальники милиции, и гардеробщики, и швейцары, и молодые  сторожа,  и  чернорабочие-колхозники.
        Вот, например, в 1929 г. один швейцар-общественник произнес в Москве: «сдвинуть вопрос с мертвой точки зрения». Я не сомневаюсь, что он действительно швейцар, что он действительно общественник; фраза, которую он произнес, действительно «страшно» характерна именно для рабочего, но все-таки... Особенно беспокоит меня «трамвайный кондуктор 1929-30 г.». Маловероятно, чтобы он «подложил нам свинью» и занялся городским транспортом лишь с 1928-29 года, а раньше был кустарем-ремесленником. Но говорит он очень странно. С другой стороны ему на помощь бежит Яша-комсомолец 1928 года из «Пьяного солнца» Гладкова[8] и говорит то же самое (стр. 106). А вот и Михаил Зощенко в полном собрании своих сочинений говорит то же самое. «Гражданочка», говорят они все вместе,
[62]    
а Данилов записывает это как специфичное для речевого стиля пролетариата.
        Но послушаем, в самом деле, что говорят объекты исследовательской работы Данилова, познакомимся с наиболее характерными, наиболее типичными чертами речевого стиля пролетариата.
        Вот пролетариат, который вносит в свою речь «оттенок значительности и торжественности»: «он хотел быть в браздах правления», «ваш почтенный мастер», «ради своих интересов» и пр. (стр. 101—102). А вот пролетариат разрешает противоречие между традиционной формой и новым содержанием в новой форме: в канцелярских бумагах он пишет вместо «сим прошу», «по сие время» — «настоящим прошу», «по настоящее время» (стр. 103). А вот еще: рабочий класс заставляет звучать традиционные слова по-новому: «была психически неполноценной» (странное «созвучие» с научной терминологией). «Надо всецело стремиться», «у ней мечта поступить в вуз» (очень интересно знать, как бы «зазвучало», если бы сказать: «у ней мечта пойти в театр», или: «познакомиться с офицером»?). Много еще характерного для пролетариата говорят герои Данилова. Но достаточно приведенных примеров. Приведем последний: «Некоторое стилистическое задание мы можем обнаружить и в фонетике рабочего. Так, желая подчеркнуть необходимость решительного, бесповоротного действия, завагитпропом, раменскии рабочий, так произнес одну из своих фраз: «Как пррримете, так и пррроведете».
        Пусть этот рычащий агитпроп будет вечным памятником на могиле «даниловщины»!
        Впрочем, некоторые беспокойные покойники, как известно, никак не могут «успокоиться» под уготованными для них судьбой надгробными плитами и памятниками. Посмертное «житие» имеет и Данилов. В последней книжке журнала «Русский язык в советской школе» напечатана его статья «О перестройке методики преподавания языка».[9]
        В основу этой перестройки, по мнению Данилова (весьма спра
ведливому мнению), должна быть положена «методология Маркса, Ленина и, в частности, марксистско-ленинское наследство в части
 преподавания  языка».[10]
        «Перестройка методики преподавания языка означает прежде всег» (курсив мой. Л. Я.) выяснение специфики нашего предмета. Чем мы занимаемся и чему мы учим наших учеников?»[11]
В дальнейшем, выясняя эту специфику на основе «методологии Маркса, Ленина», Данилов высказывается по кардинальному вопросу: о литературном языке и о языке пролетариата. Посмотрим, что он говорит.
На стр. 45 (внизу) Данилов говорит: «Основная наша задача — овладеть литературным языком. Это означает, что мы должны усвоить процесс оформления сознания господствующего класса данной
[63]    
национальности в языковом материале».
Отсюда с несомненностью явствует, что Данилов определяет литературный язык как процесс оформления сознания именно господствующего класса, т. е. литературным языком располагает только господствующий класс данной национальности, т. е. пролетариат капиталистических стран (напр., Германии) не имеет литературного языка; русский пролетариат до Октябрьской революции также не имел литературного языка.
        Поэтому совершенно последовательно с своей точки зрения Данилов утверждает, что «при обучении иностранным языкам — это язык иного господствующего класса — буржуазии. На занятиях английским, французским, немецким и т. д. языком мы не только по форме, но и по содержанию [!!] учим языку враждебного нам класса».[12] И далее Данилов снова говорит, что мы изучаем в школе на уроках иностранных языков «язык буржуазии». Разберемся в этой чепухе, которую Данилов выдает за выводы, основанные на «методологии» Маркса, Ленина.
        Ясно, к какой нелепости приводят эти выводы Данилова. Ведь, с его точки зрения, язык «Коммунистического манифеста» и т. д. и. т. п. —язык буржуазный по содержанию; Ленин и Сталин до Октябрьской революции писали на языке буржуазии, а после — на языке пролетариата; в дооктябрьской партийной литературе пролетариата мы имеем язык буржуазный по содержанию; язык коммунистической прессы капиталистических стран — язык буржуазный по содержанию!
        Было бы совершенно неправильно квалифицировать высказывания Данилова только как чепуху. Эта чепуха имеет свои методологические корни и свой политический смысл.
        Методология Данилова — антиленинская, антимарксистская. Метафизик и формалист, Данилов если и читал, то совершенно не понял, извратил смысл учения марксизма-ленинизма о национальной культуре, о диалектике ее развития в капиталистическом обществе.
        Ленин говорил : «...есть две нации в каждой современной нации... Есть две национальные культуры в каждой национальной культуре. Есть великорусская культура Пуришкевичей, Гучковых и Струве, но есть также великорусская культура, характеризуемая именами Чернышевского и Плеханова»[13]. И еще: «В каждой национальной культуре есть хотя бы неразвитые элементы демократической и социалистической культуры, ибо в каждой нации есть трудящаяся и эксплуатируемая масса, условия жизни которой неизбежно порождают идеологию демократическую и социалистическую. Но в каждой нации есть также культура буржуазная (а в большинстве еще черносотенная и клерикальная) — причем не в виде только «элементов», а в виде господствующей культуры. Поэтому «национальная культура» вообще есть культура помещиков, попов, буржуазии».[14]
[64]              
        Составною частью этих «хотя бы неразвитых» элементов социалистической культуры (имеющейся в каждой национальной культуре) в процессе их развития неизбежно становится и литературный язык пролетариата. Становление пролетариата классом для себя, становление классового сознания пролетариата неизбежно приводит к становлению литературного языка пролетариата, национального по форме и социалистического по содержанию, в условиях воздействия содержания на форму. Само собой разумеется, что господствующим литературным языком остается язык буржуазии, который навязывается подчиненным классам государственным аппаратом, школой, печатью. Таким образом, литературный язык пролетариата не является господствующим элементом языковой культуры при капитализме, но отсюда еще весьма далеко до его отрицания. Больше того, литературный язык пролетариата неизбежно порождается классовой борьбой пролетариата; язык партийной литературы (политической, научной и пр.) является мощным орудием его классовой борьбы с буржуазией. Он неизбежно порождается «необходимостью на родном языке полемизировать с «родной» буржуазией, пропагандировать антиклерикальные и антибуржуазные идеи «родному» крестьянству или мещанству».[15] Отрицать существование литературного языка пролетариата в эпоху до захвата власти пролетариатом значит искажать историю его классовой борьбы, историю его партии.
        Данилов рассматривает литературный язык как оформление на языковом материале классового сознания только господствующего класса. Почему только господствующий класс способен оформлять свое классовое сознание на языковом материале? Почему неспособен к этому пролетариат? Политическая подоплека, политический смысл такого утверждения Данилова совершенно ясны: мы имеем здесь барски-пренебрежительное отношение к пролетариату, к его «слабенькому» классовому сознанию. В этом отношении Данилов идет вслед за Е. Д. Поливановым, который утверждает, что никакой науки, кроме буржуазной, до Октябрьской революции не было, «забывая» о таком «пустячке», как марксизм-ленинизм. «Учитель» забывает марксизм-ленинизм, «ученик», фразерствуя о марксизме-ленинизме, забывает историю партии, историю ее борьбы за язык пролетариата, за партийную литературу.
        Отрицая существование литературного языка пролетариата в капиталистических странах и у нас до Октябрьской революции, Данилов попутно высказывается о «пролетарских элементах» языка, об отличиях языка пролетариата от языка буржуазии. Эти высказывания до конца выявляют методологическую и политическую физиономию Данилова.
        Он говорит следующее: «В отличие от буржуазных школ, мы должны так перестроить методику преподавания иностранных языков, чтобы, изучая язык буржуазии, мы в то же время вносили в это
[65]    
изучение существенные поправки, вытекающие из учета пролетарских элементов изучаемого языка. Некоторые преподаватели иностранных языков указывают, что они сами уже вынуждены стихийно становиться на такой путь. Сложные конструкции фразы, запутанная грамматика — все это совершенно непосильно нашим ученикам, и преподаватель иностранных языков вынужден упрощать языковые конструкции в тексте, т. е. использовать элементы пролетарского языка другой национальности. Еще в большей мере мы внесем эти поправки, базируя изучение иностранного языка на материале коммунистической прессы».[16]
        Таким образом, «концепция» Данилова сводится к следующему: во-первых, самая постановка вопроса о «пролетарских элементах» вызывается тем, что язык буржуазии непосилен нашим ученикам — рабочим и крестьянам (если бы не эта «слабосильность», то, пожалуй, незачем и говорить о «пролетарских элементах»: рабочие и крестьяне преспокойно остались бы при буржуазном языке); соответственно этому, во-вторых, язык пролетариата характеризуется как более простой — и только — по сравнению с языком буржуазии. Ясно, что абстрактно взятые словечки «простой» и «сложный» никак не могут характеризовать отличие языка пролетариата от языка буржуазии, как не могут, например, характеризовать эти словечки отличие мышления буржуазии от мышления пролетариата: что «проще» — материалистическая диалектика или формальная логика, эклектика, софистика? Это все та же «теория» упрощенства, снижения, грубоватости, которую мы видели выше и которая является клеветой на рабочий класс. Ясно также, что никак нельзя характеризовать отличие языка пролетариата от языка буржуазии только по линии формы («запутанная грамматика», «сложные конструкции»). Здесь снова сказывается формализм Данилова.
        «Посмертное» лингвистическое приключение Данилова еще полнее раскрывает его методологическую и политическую физиономию. Мы должны уточнить нашу характеристику «даниловщины» в том смысле, что под флагом марксизма она протаскивает в нашу научную и школьную практику буржуазную контрабанду.



[1] За коммунистическое просвещение, №137 (693) от 1 VI 1931 г.

[2] Там же, № 166 (536) от 26 XI 1930 г.

[3] Селищев, ук. с., §§ 44, 45. Курсив мой. Л. Я.

[4] Ср. сказанное о «ломке» буржуазных приличий, стр. 54, о неологизме стр. 53, об архаизмах, стр. 54-55.

[5] Е. Поливанов, За марксистскую лингвистику, стр. 43.

[6] Там же, стр. 5.

[7] Ленин, Собрание сочинений, т. XIV, ч. 2, изд.  1925 г.

[8] Ср. на стр. 106: «гражданочка»   (московский   кондуктор 1929/30 г.; ср. Яша-комсомолец в «Пьяном солнце» Гладкова, 1928 г.).

[9] Русский язык в советской школе, №8 за 1931 г. (вышла в 1932 г.), стр.
51 —58.

[10] Стр. 53.

[11] Там же, стр. 54.

[12] Стр. 54. Курсив мой. Л. Я.

[13] Ленин, Собр. соч., т. XVII, стр. 143. Курсив мой. Л. Я.

[14] Там же, стр.  137.

[15] Ленин, Собр. соч., т. XVII, стр.  137.

[16] Стр. 54. Курсив мой. Л. Я.