[249]
Каждый выпуск ЯС получал напутственное слово. Это своего рода программная речь, как то бывает на собраниях по случаю знаменательного общественного события, подобие программной речи о международном положении, у нас — яфетической теории. Ведь появление каждого выпуска ЯС, это тоже знаменательное для яфетидодогов событие с призывом к жизни, вперед к новым девственно нетронутым «общим языкознанием» материалам, к новым более глубоким общественно-творческим перспективам речи, с отрывом от мертвечины, от пустых схоластических рассуждений о созидательной роли звуков в возникновении и развитии языка и от мистического учения о происхождении его многообразных видов путем звуковых изменений, вносимых в речь детьми!
Яфетическая теория за это время приобрела, казалось бы, широкий круг сочувствующих. Особо приходилось отмечать интерес марксистов. Молодежь вообще, несомненно, стремится усвоить ее элементы и преодолеть конкретно стоящие перед ней практические или теоретические проблемы по языку, как явлению живой общественности. Растет, естественно, с одной стороны выражение отрицательного отношения в более высоких сферах лингвистической осведомленности. Как же иначе им быть, когда своим учением они оторваны от жизни, от живого, хозяйственно-общественного обрамления языковых материалов, этой продукции бесспорно социального творчества. Столь же естественно, с другой стороны, усиливаются симпатии менее посвященных в схоластический формализм и мистическую идеологию старой лингвистической школы, симпатии людей со свежими запросами жизни. Как будто явно неизбежное столкновение, уже налицо скрытый бой и исход боя, кому поражение, а кому торжество. И в этот момент от нас требуют, друг и недруг, лицемерных вежливостей. Заслуженный в своей области Uhlenbeck из Голландии протягивает руки с одной стороны к чрезвычайно плодотворной задаче увязать баскский с «кавказскими» языками, с другой — к совершенно малообещающему заданию вогнать меня, собственно всю яфетическую теорию, в линию работ Тромбетти, Оштира, имеющих каждый свой курс, увязать нас одной петлей. Естественен мой крик; «Караул! Пощадите! Помогите, вон из петли не только меня, да в придачу яфетическую теорию [ей, к тому же, предлагалось стоять в хвосте и ждать очереди, когда в малоосведомленной по Кавказу Европе признают ее совершеннолетней], но и баскский язык!» На него давно накинута иная еще петля и туго стягивается: баскский язык удушают миражем романских в него вкладов. И вот на естественный мой мотивированный крик (3) я получаю двукратное серьезное письменное внушение извиниться за мои погрешности в недостаточно четком понимании голландского языка, игнорировании его союзов и частиц, и потому в возведении на него, уважаемого коллегу Uhlenbeck’а, напраслин. Постараюсь в своем месте отчитаться и в этих моих грехах, а сейчас готов извиниться, извиняюсь за недостаточное
[250]
владение голландским, но разве это, будь это так, будь даже более, чем существенные промахи в отношении голландских союзов и частиц, в малейшей степени меняет положение дела? Собака зарыта за пределами тонкостей голландской речи, да вообще голландских интересов. Сошлюсь на Азербайджан. Там, в Баку, мне на лекции, в апреле текущего года, поставлен был в упор вопрос: «почему непочтительно отгораживаюсь от индоевропейской лингвистики, от ее формальных приемов исследования, когда в яфетическом языкознании также имеется сравнительная грамматика и «фонетические законы», как у индоевропеистов, когда в яфетидологии также допускается прием восстановления первичных форм, как у индоевропеистов, да и у них, индоевропеистов, тоже существует палеонтология речи, как у яфетидологов? Так в чем дело? Чем же, мол, отличается яфетическая теория от индоевропеистического языкознания?» Я не останавливался в ответе на том, какая зияющая пропасть отделяет индоевропейскую палеонтологию от яфетической, индоевропейские праязычные формы, формы единого праязыка, от яфетических в т. д., и т. д. Дело было, конечно, не в этом.
Но не мог не указать на следующую назидательную разницу между индоевропейской лингвистикой и яфетическим языкознанием, яфетической теориею: яфетидологические работы находят широкое гостеприимство, печатаются с любовью в Дагестане, Абхазии, Чебоксарах у чувашей, в молодом Азербайджанском университете или в молодом научно-исследовательском обществе той же Азербайджанской республики, в свежей среде намечающихся к самоисследовательской научной организации молодых пока разрозненных сил и во Владикавказе, в Осетии, и в Уст-Сысольске, у коми, и т. п., а индоевропейская лингвистика, точно кот Васька, спокойно кушает и ест в центрах, Ленинграде, даже в молодой и научно молодящейся столице — Москве, да местами и на периферии Союза, везде, везде, где сильна старая мощная закваска, у армян в Эривани, в Тифлисе у грузин. Естественно, в Вене еще слышно кой-что по яфетидологии, но в Париже... lasciate ogni speranza! Чересчур высока тут образованность, чтобы поживиться новый учением. Естественно, здесь все еще бьет фонтан морализующих поучении об осторожности и недоверии к нашим утверждениям, даже о сомнительности разъясняемого нами фактического положения ударения в грузинском языке, о недоказуемости наших утверждений (каких? почему?!... — «А потому что»...), с предложением послушать по кавказоведению «нашего петуха», в такой мере самоуверенно и в такой степени с нерассчитанной дозой самомнения, что в одной из последних работ в Докладах АН, именно в статье «Пережиточные взаимоотношения свистящей и шипящей групп в огласовке мокша и эрзя мордовского языка», (3) в ответ на эти замогильные призывы ослепленных работников (не лицемеря, я должен был бы сказать: рабов) изжившей себя теории хоронить их мертвецов, в ответ на систематические потуги клеймить по мелочам наши работы магическим табу общественного недоверия, как не выдерживающие критики, как «ломкие», невольно вырвалось: «попробуйте сломать!» Да что яфетическая теория?! Сам Кавказ, с его богатейшими лингвистическими фактами, объявляется
[251]
даже материально плохо обставленным для языковедных изысканий, так как там нет «великой письменной культурной речи», там нет санскрита, нет греческой, латинской и иной мировой мертвой речи, за которую можно было бы ухватиться, как за буксир, в построении какого-либо состоятельного учения! У Кавказа, оказывается, нет истории! Кавказ, следовательно, без истории дошел от эпохи вишапов, этих рукотворных каменных змиев-рыб, протоплазм будущих мировых сказаний о героях-змееборцах! Кавказ без своей, следовательно, истории докатился до сказочных по седине градов Китеи в Колхиде и Тушпы в Биайне с ее клинописью, до архаичного градостроительства Армавиров и Урбнисов, до древних и средневековых Мцхет и Тифилисов, Гарни и Арташатов, до средневекового Ани и средневекового из Рустава эпического творца придворной любовной поэмы, до вчерашней эпопеи Шамиля, до современной грузинской, армянской, азербайджанской, осетинской и десятка других нарастающих общественностей и слагающихся разновидностей речевой культуры?! Нет, оказывается, у нас истории?! А вот есть, надо думать, история, да еще нелицеприятная, Индии, увязанная с научными положениями индоевропейской лингвистики о происхождении санскрита. Есть нелицеприятная история Европы, складно увязанная с индоевропеистической постановкой генетических вопросов по ее собственным языкам, малопонятным, второстепенным (туземным, напр., баскскому, упавшему, говорят, с неба) и, предполагается, хорошо понятым господским (занесенным в Европу миграциею, только неизвестно откуда). На какой-либо страничке этой очаровательно нелицеприятной истории Европы, вероятно, найдет хоть когда-либо какой-либо уголочек изумительная по непониманию сути дела трактовка лучшими специалистами Запада яфетической теории, однако нельзя все-таки отрицать существования истории и за пределами Европы. Есть история и у живого говорящего Кавказа, у десятков разновидностей его речи, с которой увязывается возникновение и рост языков всего Средиземноморья и с ними языков, уплывших оттуда, вне ведения знатоков и ценителей «великих культурных письменных языков», в различные стороны, и в Африку, и в Америку, и, конечно, в Азию, — десятков, сотен языков, их праобразов, ныне представляющихся европейцам «незнакомцами», «птичьими» или «животными языками», «отприродными языками», прикованными к занимаемой ими почве или выросшими из нее «туземными языками» (Eingeborenen-Sprachen), «чужими языками», языками этих «тварей» и «мерзостей», «языками иных рас», желтых, красных, черных, с тем же углубленным научным пониманием, как кой-кому из тех народов европейцы представляются диаволами «бледной расы». И когда у яфетидологов такая прекрасная аудитория в наиболее высокопросвещенной среде специалистов, единственно пока на Западе растерянно верховодящих лингвистов, точно захватом господствующий класс, невольно встает перед нами фатальный вопрос «как быть?» или «что делать?» особенно в настоящий сугубо поворотный ответственный в яФетидологии момент, момент вскрытия увязки языков Средней Азии и Дальнего Востока, как и глубокой Африки и ее южных окраин со средиземноморским миром. Не притвориться ли и нам слепыми перед зримыми достижениями нового учения об языке, сделать вид, что не знаем их действительной цены и перестать
[252]
работать, замолкнуть? Мы предпочитаем, однако, перестать вовсе интересоваться даже тем, что говорят ответственнейшие работники разлагающейся лингвистической школы, и попрежнему говорить лишь новыми языковыми фактами, методологически новыми над ними наблюдениями и новыми построениями. Мы уже не в «безбрежно широком море» без надежды наметить гавань на другом берегу, как мыслилось при выпуске первой книжки ЯС (Предисловие, стр. I), всего пять лет тому назад. «Тот берег» показался, да не один, конечно, не для покоя, а для рубки леса, для накопления строевого материала и для закладки обширного речестроя. Изъездив на яфетических конях не без фуража, хлебного и дохлебного питания, всю Евразию от атлантической Иберии до тихоокеанских Японии, Кореи и Китая, от Китая до скифского Черноморья и от турко-монгольской Средней Азии до самой средиземноморской Италии, да поперек от угро-финских скал, рек, озер и морских заливов до хамито-семитических пустынь и вод, морей, мы уже на корабле, вернее — на кораблях. Та езда по увязанным сушею материкам на яфетических конях, да оленях и собаках, верблюдах и слонах отнюдь не закончена, лишь начата, но ваши корабли берут уже курс, естественно, на Африку, Океанию и Америку, и еще больше на погибшую Атлантиду, на глубоко лежащие подосновы средиземноморской культуры. И тем более приходится удалиться от шумного старо-научного рынка с тухлым товаром, сосредоточить внимание и усилить работу над замолчанными историей гнездами живой речи, пережитками мифической Атлантиды, точно вкрапленными оазисами в самой исторической Европе и исторической Азии, усилить работу, следовательно, над басками с романским окружением, над ирландцами-кельтами с романо-германским окружением, над албанцами, да и румынами с греко-романо-славянским окружением, над многоязычным Кавказом с многоязычными связями во все стороны, над чувашами с угро-финно-турецким окружением Вол-Камья и Урала, над памирскими вершиками и буришками с иранским окружением и, наконец, отнюдь не в последнюю по значению очередь, усилить работу, попутно совершая палеонтологически хождение на реальное дно европейской исторической жизни, как месопотамская богиня Иштарь в мифический ад, над сплошь всеми бесписьменными говорами и наречиями Европы, загубленными писаной историей и продолжающими по сей день быть в плену научных норм, порожденных изучением везде в первую очередь письменной господской речи. На новом пути такой конкретной работы над массовым языковым материалом без какого-либо ограничения, вне схоластикой формализма установленных «семей», чем дальше, тем больше предстоит разойтись с бывшим «общим языкознанием», индоевропейской приходской лингвистикой. Казалось бы, тем легче сойтись с новыми наметившимися к образованию языковедными построениями, обоснуемыми на исследованиях быта и речи палеазиатов и так называемых примитивов Океании, Австралии и Америки, в первую очередь с наиболее углубленно прорабатываемой лингвистически теориею, вырастающей в Европе из изучения африканских языков. Тем легче, казалось бы, сойтись со свежим диалектологическим течением, ищущим новых путей в лингвистике. Нисколько! Курс наш особый, давно определившийся. Он известен. Это взрыв установленных старой лингвистикой расово-язычных взаимо-
[253]
отношений, как стабильных, отчетливое прослеживание трансформаций языков одних систем в языки других систем, прослеживание смены одной системы другою в увязке с историею материальной культуры, в шаг со сменою одних хозяйственных и общественных форм другими. Но, повидимому, мало известно то, что этот курс закреплен рядом установленных положений нового общего учения об языке, специальными учениями о палеонтологии речи, о семантике, о доисторической топонимике и т. п. и что дальнейший путь этого твердого курса освещается постановкой ряда очередных назревших проблем. И без знания этих положений нового общего учения об языке и этих специальных идеологических учений о материальной стороне звукового языка ни о каком схождении ни с кем не может быть и речи. Положения яфетической теории весьма емки, формулы жизнеспособны, и на яфетических конях, на яфетических кораблях всем найдется место, индоевропеистам не меньше, чем другим, лишь бы уразуметь, что существо речи в содержании ее, а не в форме. Меньше формализма, особенно, мистического Формализма.
16 июля 1927 г.
СНОСКИ
(1) [Напечатано в «Яфетическом Сборнике», т. V, стр. V—XII. Ленинград, 1927 г.]
(2) Две новые работы С.С.Uhlenbeck’a по баскскому языку. «Язык и литература», Сборник Института сравнительного изучения языков и литератур Запада и Востока, Л., 1926, стр. 193—260.
(3) Доклады Академии Наук СССР, 1927, стр. 143—146.