Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- Р. ШОР : Язык и общество, Москва : Работник просвещения, 1926.

Предисловие Гл. VI Гл. XII
Гл. I Гл. VII Гл. XIII
Гл. II Гл. VIII Гл. XIV
Гл. III Гл. IX Краткий словарь лингвистических и стилистических терминов
Гл. IV Гл. X Условные знаки
Гл. V Гл. XI

[33]
     III.

         «Мавра Максимовна была из «шпитонок». В раннем детстве из воспитательного дома она была отдана в финскую деревню, в которой и усвоила на всю жизнь характерный русско-финский жаргон. Федор Максимович у нее каждый день «уходила в должность», a кошка «лакал молоко и выскакивал на крышу».

         (Короленко. «История моего современника»..)

                   Язык, речь — это столь привычный элемент нашей повседневной жизни, что мы редко задумываемся над его определением. Он представляется нам столь же естественным, как ходьба, плач, бег, почти столь же естественным, как дыхание. А между тем нетрудно доказать, что этот естественный, природный характер языка является чистейшей иллюзией.

                   Действительно, процесс приобретения индивидом языка по самой сущности своей отличен от процесса обучения его ходьбе.

                   В процессе обучения ходьбе факт принадлежности индивида к тому или иному культурно-социальному единству не играет никакой роли. Все необходимые психо-физиологические предпосылки ходьбы даны дитяти самым фактом принадлежности его к человеческому роду, даны ему тем комплексом факторов, который мы называем биологической наследственностью. Более того: самая форма развития соответствующих мускулов и нервов в организме дитяти, можно сказать, с самого начала приспособляется и определяется теми движениями, которые необходимы для ходьбы и аналогичных движений. В самом реальном значении слова нормальная человеческая особь так же предназначена для ходьбы, как птица для полета; дитя начинает ходить не потому, что взрослые обучают его этому искусству, но потому, что с самого рождения или, точнее, с самого зачатия организм его приспособлен к той затрате нервной энергии и мускульных сокращений, результатом которой является ходьба. Словом, ходьба — это наследственная, биологическая функция человека.

[34]
               Иначе — язык. Избрание индивидом того или иного языка, усвоение им тех или иных форм речи определяется исключительно тем обществом, тем этническим или социальным коллективов короче, — тем культурно-историческим единством, членом которого он является. Перенесите дитя из одной культурно-исторической средь в другую, совершенно ему чуждую, —ходить, бегать, плакать дитя научится одинаково и в тех и в других условиях; но язык, который оно усвоит, будет языком его новой среды, совершенно отличным от языка его родичей по крови.

                   Итак, ходьба — это общечеловеческая деятельность, вариации которой ограничиваются индивидуальными особенностями каждой человеческой особи. Эти вариации непроизвольны и бесцельны. Речь, напротив, это — та человеческая деятельность, вариации которой обусловлены переходом от одной социальной группы к другой, от одного культурно-исторического единства к другому; ибо язык является чисто-историческим наследием данной социальной группы, продуктом социальной традиции. И вариации языка так же обусловлены экономическими, культурными, социальными причинами; как обусловлены ими вариации религий, нравов, обычаев и искусств у разных народов. Словом, ходьба — это органическая, инстинктивная функция человеческой особи; язык — это не инстинктивная, усвоенная, «культурная» функция человеческого коллектива.

                   Правда, есть факты, которые как будто противоречат представлению о языке, как о чисто-традиционной и условной системе знаков. Таков прежде всего тот факт, что под влиянием сильного аффекта — боли, радости, страха — человек издает разные звуки; и эти звуки могут быть поняты, как указание на переживаемые человеком эмоции. Точно так же грудной младенец задолго до того, как он начинает говорить, дает понять окружающим своими криками о том, как он себя чувствует. И, наконец, в каждом языке есть группа слов — так называемых «междометий», которые как будто соответствуют этим крикам; ибо, как крик, междометие ничего не «значит», оно только указывает на характер того или иного переживания того, кто их произносит: «ай!» — крик боли, «ах !» —изумления, «ох» — тяжелый вздох, стон.

                   Стало быть, существуют слова в языке, которые создаются одной человеческой особью без помощи коллектива, естественно, инстинктивно; отсюда легко предположить, что эти-то инстинктивные, непроизвольные, естественные звуки и являются подлинной основой языка.

[35]
               Нетрудно, однако, убедиться, что есть существенная разница между подобными непроизвольными выражениями переживаний и социальной формой передачи мысли, какой является язык. Произнося слово, говорящий сознательно избирает из всех возможных сочетаний звуков то сочетание, которое для него (и всех других людей, говорящих на том же языке) является знаком известного смысла; испуская крик радости, боли, страха, он просто дает исход своей нервной энергии — его крик является не указанием на переживаемую эмоцию, а такой же психо-физиологической составной ее частью, как сердцебиение, дрожь, бледность, слезы и т. п.

                   И так же различно понимание в обоих случаях. Слово всегда предполагает понимание, оно сообщает нечто, оно обращено к другому члену того же языкового коллектива, хотя бы этим другим являлся сам говорящий. Инстинктивный крик создается невольно, он ни к кому не обращен, он просто восприемлется случайным свидетелем, как могут быть восприняты слезы, смех, рычание, икота, как могут быть восприняты лай собаки, шум ветра, стук дождевых капель.

                   Для того, чтобы понять слово, надо знать тот язык, на котором оно произнесено, надо быть членом того же культурно-языкового единства: сообщение «я боюсь» так же непонятно для француза или немца, как для русского непонятно сообщение «j'ai peur» или «ich fürchte mich».

                   Зато крик испуга будет одинаково понятен для всех, — но понятен на другой лад, чем слово, «понятен» так же, как «понятны» плач, стон, гримаса, трясущаяся рука, побагровевшее лицо, т.-е. доступен истолкованию на основании нашего предыдущего опыта, как доступны истолкованию все факты внешнего мира. Если мы знаем, что икота является одним из признаков опьянения, то, встретив икающего человека, мы можем предположить по издаваемым им звукам, что он пьян, так же как мы можем предположить об этом по его неверной походке. Если мы слышим крик ужаса, мы можем предположить, что человек испугался, как мы можем предположить это, слыша стук его зубов или видя его побледневшее лицо.

                   Но крик испуга так же мало или так же много «говорит», «сообщает» об испуге, как стук дождевых капель может «говорить» о непогоде или царапанье собаки в дверь — «говорить» о ее желании попасть в комнату. Назвать подобное явление «речью», «язычком» можно лишь в самом условном, «переносном» смысле.

[36]
               Другое дело — слова-междометия определенного языка: эти слова-междометия отнюдь не следует отождествлять с инстинктивным криком. Ибо они отнюдь не являются инстинктивными, естественными звуками, а лишь условным их отображением, принятьи и передающимся по традиции в данном языковом коллективе. По этому-то в разных языках междометия так же различаются, как и обычные слова. Наше русское «ай» есть междометие боли, тогда кaк в немецком языке то же сочетание звуков является междометием изумления. Звуки «ха-ха» являются в нашем языке условным знвком смеха, в древне-индийском — такой же условной передачей плача.

                   Ну, а развитие речи у ребенка — разве не свидетельствует oно о том, что способность говорить» от природы дана человеку? Разве не свидетельствуют так называемые «слова детского языка» о языковом творчестве индивида? 

                   Действительно: с первого мига своего существования дитя обладает способностью издавать нечленораздельные бессмысленные крики; эти крики, являясь составной частью переживаемых дитятей аффектов (боли, страха, удовольствия), могут соответствующим образом истолковываться окружающими; получая удовлетворение своим желаниям, дитя в свою очередь начинает сознательно издавать крики, «выражая» ими свои переживания — так между ребенком и окружающими создается первая связь «взаимопонимания».

                   Затем, в возрасте около двух месяцев, издаваемые дитятей звук начинают определяться, — дитя производит самые разнообразные сочетання звуков, обычно повторяя их по много раз и не связывая с ними никакого значения. Это — так называемый «период лепетания».

                   Но вот из этих бессмысленно повторяющихся сочетаний звуков дитя начинает выделять определенные комплексы для обозначена тех или иных предметов или явлении; если раньше оно лепетало «па-па-па-па», «ба-ба-ба», «ма-ма-ма», то теперь оно начинает называть «папу», «бабу», «маму», оно просится «ба-бай» или «ням-ням».

                   Овладев в период лепетания способами производства звуков, дитя подражает звукам окружающего мира: собака у него называется «ам-ам», корова — «му-му»; часы «тики-таки». И вот эти «слова детского языка» совершенно не похожи на слова яыка взрослых, которые лишь позднее вытесняют их.

                   Значит, дитя самостоятельно творит свои язык? Значит, языковое творчество есть природное достояние индивида? Отнюдь нет. Прежде всего нетрудно убедиться, что та связь взаимопонимания,
[37]    
которая устанавливается между дитятей и окружающими благодаря его крику, лежит всецело за пределами языкового общения: это — то «понимание», о котором мы говорили выше, — «понимание» путем истолкования естественного, природного явления на основании нашего предыдущего опыта; это — то «понимание», которое дает нам вой собаки или стук, дождевых капель. И не даром крик, или плач негритянского или китайского дитяти будет так же «понятен» нам, как крик русского младенца; это — такой же естественный, природный звук, как мяуканье котенка или мычание теленка.

                   Так же естественны, так же лежат за пределами языкового общения сочетания звуков, производимые дитятей в «период лепетания». Ибо звуки эти вообще не являются достоянием какого-либо определенного языка; дитя, производя их, «играет» своими органами речи так же, как оно «играет» своими ручками и ножками. Биологическое значение этой «игры» бесспорно — придавая своим органам различные положения, дитя укрепляет их и научается произвольно владеть ими. Но продукты этой «игры» — производимые дитятей звуки — недоступны первоначально контролю его воли и сознания. Не даром в «период лепетания» дитя производит такие звуки, которых нет в его родном языке, — например, различные формы прищелкивания, аналогию которым можно найти только в африканских языках. И не даром, производя в период лепетания довольно сложные комбинации звуков, дитя к моменту начала сознательного говорения располагает лишь очень ограниченным количеством произвольно произносимых звуков, усваивая остальные звуки и сочетания звуков лишь на протяжении нескольких лет.

                   Начало говорения в собственном смысле совпадает, следовательно, с моментом выделения из доступных воспроизведению дитяти звуковых сочетаний некоторых определенных комплексов и использования этих комплексов в качестве слов, т.-е. названий некоторых предметов и явлений. Но именно здесь дитя не является одиноким творцом языка; ему навстречу идет окружающая среда взрослых, и выделение того или иного сочетания звуков в том или ином значении происходит в согласии с пормами того языка, которым располагают окружающие дитя взрослые.

                   И русское, и английское, и турецкое, и грузинское дитя в периоде лепетания одинаково воспроизводят бессмысленные звуковые сочетания: «ба-ба-ба», «па-па-па», «ма-ма-ма», «де-де-де». Но, начав говорить, русское дитя свяжет с комплексом «ма-ма» значение «матери», с комплексом «ба-ба» значение «бабки», с комплексом «де-
[38]    
да» значение «деда»; тогда как для грузинского дитяти комплекс «ма-ма» обозначает «отец», комплекс «дэ-да» — «мать»; для английского дитяти комплекс «да» свяжется со значением «отца», комплекс «бэби» обозначит его самого, а для турецкого дитят «ба-ба» явится названием «отца». То же можно сказать и о других традиционных словах «детского языка»; это — не столько «язык детей», сколько «язык нянек», которому обучают ребенка ухаживающие за ним лица. Почти каждый народ располагает таким «языком нянек», столь же традиционным достоянием коллектива, как и всякий говор; поэтому-то все дети данной языковой группы усваивают «детские слова», одни и те же у них, но отличные от «детских слов» другой языковой группы. Так, русское дитя просится «бай-бай», французское «до-до»; русское дитя называет собаку «ам-ам», немецкое — «бау-бау» и т. д., без конца.  

                   Таким образом даже самые примитивные слова детского языка возникающие как будто непосредственно из детского лепета (немецкие ученые так и называют их Lallwörter — «слова-лепет»), являются для говорящего наследием того общественного или этнического коллектива, к которому он принадлежит.  

                   Но по мере того, как обогащается словарь ребенка, традиционные «слова-лепет» теряются среди множества новых «создаваемых ребенком» слов; и слова эти так своеобразны, так непохожи у каждого ребенка на слова других детей — членов того же языкового, коллектива. Один русский ребенок называет «молоко» — «мо», другой— «фьсь» (наблюдения Погодина); один маленький немец называет еду «рарр», другой «fsch» (наблюдения Штумфа); у датского мальчугана (наблюдения Йесперсена) слово «elelant» превращается в «vat», имя «Карен» в «Гайя» и т. д., до бесконечности. Разве не сами к дети творят эти слова, освобождаясь от гнета языка взрослых? Разве здесь не расцветает пышно языковое творчество индивида?! Отнюдь нет. Именно здесь — в этом мнимом творчестве языка ребенком — сказывается особенно ясно его зависимость от того языкового коллектива, членом которого он готовится стать.

                   Действительно: более тщательные наблюдения над так называемым языковым творчеством дитяти показали, что оно почти всецело определяется: 1) теми формами, в которых дитя знакомится с речью взрослых, и 2) несовершенным воспроизведением в речи дитяти всех звуков речи взрослых. Лишь очень небольшой запас слов дитя получает от взрослого именно как слова, как названия отдельных предметов или явлений. Большую же часть слов оно
[39]    
слышит от взрослого в сочетаниях, в фразах, из которых оно принуждено выделять отдельные слова, и так как нет никакой естественной связи между звуками слова и тем предметом, который оно обозначает, то дитя может легко выделить не то сочетание звуков, которое существует в языке взрослых в соответствующем значении. Так, сынок проф. Погодина, обозначавший молоко (вместо «мо») звуками «ф-сь», заимствовал это слово из языка взрослых — из вопроса «вся?» (выпита ли вся бутылочка молока), который он слышал от матери или няни. Точно так же немецкий мальчик, обозначавший еду (вместо обычного «слова-лепета» — «рарр») звуками  «fsch», очевидно, распространил на всякую еду слышанное от взрослых слово «рыба» («fisch»). К этому вопросу мы еще вернемся в другой связи, здесь же достаточно подчеркнуть, что большая часть «создаваемых» дитятей слов является результатом неверного выделения им звуковых комплексов из речи взрослых или приписывания им не тех значений; с которыми они существуют в речи взрослых; поскольку же взрослые идут обычно навстречу ребенку, утилизируя ошибочно высказанный им звуковой комплекс в качестве слова «его» языка, дитя утверждается в своем восприятии; и во многих семьях подобные слова продолжают существовать и в языке зрослых в качестве особых «семейных слов».

                             С другой стороны, как уже указывалось выше, к моменту начала говорения дитя располагает лишь очень немногими звуками. именно здесь с поразительною ясностью выступает разница между звуком — естественным криком человека — и звуком речи — известным социальным фактом. В период лепета дитя бессознательно и свободно воспроизводит самые разнообразные бессмысленные звуки; к началу говорения оно пытается сознательно воспроизвести тот или иной звук (звуковой комплекс), данный в языке взрослых в качестве знака известного значения. И здесь произносительная способность дитяти сразу беднеет: произвольные движения органов речи, необходимые для воспроизведения этих звуков, усваиваются им лишь постепенно и с трудом. Так, еще до периода лепетания грудной младенец при сильном напряженном крике часто придает своим органам речи положение, необходимое для произнесения комплекса «ла». Между тем велярный (твердый) звук «л», как звук речи, часто усваивается очень поздно и легко заменяется в речи ребенка мягким «й» — «мийи», «бий» (милый, бил).

                   Не будучи в состоянии воспроизвести всех звуков речи взрослых, дитя обычно заменяет трудные для него движения (звуки)
[40]    
более привычными и легкими; к числу таких типичных подмен относятся, например, замена «р» и «л» твердого мягким «ль» или «й», замена шипящих свистящими, а свистящих губным «ф», замена средненебных «к» и «г» зубными «т» и «д»; упрощение групп согласных — «тул» вместо «стул», «пать» вместо «спать», ассимиляция (уподобление) и перестановка ближайших звуков одного слова, экономящие артикуляционные движения — «шаладка», «кададаш» и т. д.

                   Сюда относится, далее, сокращение слов («мо» вместо «молоко», «vat» вместо «elefant»), поскольку произносительная деятельность дитяти связана для него с огромными усилиями и побуждает его сводить к минимуму воспроизводимый звуковой материал. Путем такой подстановки дитя может до неузнаваемости изменить воспроизводимое им слово языка взрослых. И опять окружающая среда часто идет навстречу этому «языковому творчеству» дитяти, утверждая созданный им комплекс в качестве известного знака (слова) в его общении со взрослыми.

                   Если в процессе пополнения словаря «языковое творчество» дитяти всецело определяется окружающей его средой, то в усвоений им форм языка (грамматики) зависимость эта выступает особенно ясно. Действительно: слова — хотя и в небольшом количестве — даются дитяти в качестве отдельных названий; формы же языка усваиваются им исключительно из законченных фраз.

                   Первоначально грамматические формы языка остаются вообще за пределами языкового мышления. Дитя употребляет слово любой грамматической категории, заимствованное им в любой форме из языка окружающей среды, для выражения сложных комплексов переживаний. «Ручки» так же мало имя существительное в языке годовалого ребенка, как «тпруа» или «пать». Это — слова-воззвания, слова-предложения, выражающие сложные комплексы эмоций и волнений. Более сложное высказывание достигается простой juxtapositio подобных слов-предложений, без всяких грамматических форм — «haim mimi», т.-e. «heim — Milch» (домой — молоко) (наблюдения Прейера), «папа (с папой) оцу пать» (наблюдения Кожина). По наблюдениям Георгова, Прейера, Линднера, до полутора лет в языке ребенка не существует грамматических категорий. 

                   Позднее грамматические различия начинают осознаваться, и по аналогии одних форм дитя начинает образовывать другие. Но, как мы знаем, каждый язык располагает наряду с формами, которые можно признать для него типичными, «нормальными», — рядом форм
[41]    
представляющих значительные отклонения от этого типа. Дитя естественно усваивает раньше первые формы, особенно часто повторяющиеся в слышимых им фразах; и но сходству с ними оно образует новые формы —«папов», «бегёшь», «зажгита» (наблюдения Чуковского), «gehte», «gingte», «gangte» (наблюдения Эрнста), «mit-gebringt», «mitgebrungen» (наблюдения Габеленца), «drunked», «boughted» (наблюдения О-Ши), «савов», «галков» (наблюдения Рыбникова) — правда, идущие в разрез с существующими в языке особенностями, но представляющие расширение все тех же норм того же языка[1].

                   Итак, «языковое творчество» дитяти раскрывается перед нами, как результат взаимодействия его и окружающего коллектива в различных стадиях усвоения им существующего в этом коллективе языка. И в каждой из этих стадий деятельность индивида сводится в усвоению и воспроизведению известного надинднвидуального факта — связи известных чувственно восприемлемых знаков (звуков) с известными значениями, связи, носящей не естественный, природный, но условный, традиционный характер.

                   Мы остановились подробнее на фактах «детского языка» потому, что правильное освещение этих фактов устраняет целый ряд других аргументов в пользу естественного, природного характера языка.

                   Так, то, что мы говорили относительно звукоподражаний в детском языке, вполне применимо и к так называемым звукоподражательным словам языка взрослых — типа «бум», «бух», «кукареку» и т. п. Как и в словах-междометиях, мы имеем здесь дело не с естественным звуком, но с условным его отображением, по традиции усваиваемым индивидом от коллектива: и, как русский и японский рисунки, изображающие одну и ту же гору, являются все же совершенно различными рисунками, так и звукоподражательные слова, отражающие один и тот же естественный звук, совершенно различны в разных языках. Так, в русской сказке собачка лает «тяв тяв»;в немецкой—«bau-bau»; для русского уха утка крякает «кря-кря», для английского — «квак-квак», для датского «рап-рап», для французского «кан-кан». И много ли общего между нашим «бух» и немецким «pardautz», нашим «трах» и немецким «bums», якобы живопи-
[42]    
сующими тот же шум от падения? Особенно ясно зависимость так называемых звукоподражательных слов от языка данного коллектива сказывается в народных поговорках и присловьях, шутливо толкующих различные крики и шумы. Для русского крестьянина перепев кричит: «подь полоть», для польского — он бранится: «пся крев»; петух в хорошую погоду кричит: «казаки едут», в дурную — «полтора рубля», но только в России; а в Англии он поет: «петушок дурачок» (cock-a-doodle-do).

                   Если и в наиболее явных звукоподражаниях связь звука со значением является чисто-условной, основанной на традиции коллектива, то что же сказать о так называемой «ономатопоэтической» теории, согласно которой «речь человека и сознательно и бессознательно стремится звукописать явления, благозвучно группируя звуки», согласно которой в русском языке, например, «плавное «л» выявляет медлительность и плавность, рокочущее «р» в сопровождении иных согласных родит раскаты, трески, удары, а звук «т» символизирует преткновение, задержку».

                   В основе этой теории, к сожалению, все еще воскрешаемой в популярных работах по языку, лежит то же присущее наивному сознанию представление о естественной связи звука со значением, которое выражается и в признании «естественными», «человеческими» только звуков своего, родного языка. С другой стороны, поскольку речь идет о фактах речи поэтической и в частности о фактах так называемого «заумного языка», мы имеем в явлениях звукописи некоторый об'ективный факт— об'ективный в той мере, в какой он является достоянием известного языкового коллектива. К последней стороне вопроса мы еще вернемся в другой связи, здесь же достаточно напомнить, что полную несостоятельность ономатопоэтической теории легко доказать не только на фактах различных языков, но и на фактах одного и того же языка, где комплекс одних и тех же звуков имеет совершенно различное значение. Из сопоставления того же звукового комплекса: «плыть, плавный, облако», — «плевать, блоха, блуд», — «гром, грохот, гроза», «грязь; грамм, гроб, грош», нетрудно убедиться, что кажущаяся звукопись названных слов сводится к перенесению данного в них значения на внешнюю их сторону; что для человека, не знающего русского языка, слова «гром», «плыть», так же мало способны вызвать связанные с ними значения, как и всякое другое не «ономатопоэтическое» слово того же языка; и что, следовательно, связь звука со значением в слове является не естественным результатом индивидуального
[43]    
переживания, но условной, данною извне индивиду традицией коллектива.

                   С другой стороны, наблюдения над развитием детской речи с поразительной ясностью раскрывают законы, управляющие речевой деятельностью индивида: в области звуковой стороны языка — изменения, обусловливаемые несовершенством произносительной деятельности (артикуляции) и подменой (субституцией) одних звуков другими; в области языковых форм — образование новых форм по сходству (аналогии, сорифмованию) их с другими; в области значений — сдвиги значений, вызываемые обычным восприятием слова в целом комплексе слов (контексте). Но вместе с тем наблюдения эти показывают не менее убедительно, что вся речевая деятельность индивида протекает в рамках передаваемого ему коллективом языка; что новые формы, создаваемые языковым творчеством индивида, слагаются на материале и по образцам этого языка — традиционного достояния коллектива — и что, следовательно, язык — не естественная, биологическая функция человеческого организма, но традиционное культурное достояние коллектива.



[1] Так, в приведенных примерах из русского языка дитя распространяет типичную форму родительного падежа на ов за счет других форм, в примерах из немецкого и английского — типичную форму так назыв. слабых глаголов за счет более редких сильных глаголов и т. д.


Retour au sommaire