Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- Р. ШОР : Язык и общество, Москва : Работник просвещения, 1926.

Предисловие Гл. VI Гл. XII
Гл. I Гл. VII Гл. XIII
Гл. II Гл. VIII Гл. XIV
Гл. III Гл. IX Краткий словарь лингвистических и стилистических терминов
Гл. IV Гл. X Условные знаки
Гл. V Гл. XI

[77]
VII

«С Бабуриным, мой миленький, надо обходиться влеживенько, ведь он... —тут Пунин наклонился к самому моему уху, — республиканец».
Я уставился на Пунина. Этого я никак не ожидал. Из учебника Кайданова я вычитал, что существовали когда-то в древности республиканцы, греки и римляне, и даже почему-то воображал их всех в шлемах, с круглыми щитами на руках и голыми большими ногами; но чтобы в действительности, в настоящее время, осо6енно в России, могли находиться республиканцы — это сбивало мои понятия, совершенно путало их».
Тургенев. «Пунин и Бабурин».)

 

Все то, что говорилось выше о слове, как указания на предмет, вповне применимо и к тем случаям, где предмет дан не в восприятии, а в представлении.

Действительно: в современной лингвистике все еще повторяется унаследованное от прошлого века учение о представлении, как об основном значении слова. Так ли это? Возьмем простейший случай общения говорящего и слушающего-допустим, что говорящий называет какую-либо вещь. Когда мы слышим из уст говорящего слово, которое воспринимаем, как знак вещи, мы далеко не всегда обрашаемся к этой вещи. Более того: и самой-то вещи, по большей части, нет налицо, а, может быть, и вообще не существует в действительности. Между тем факт понимания налицо.

Кaк же возможно здесь понимание? Традиционная лингвистика, следуя Штейнталю, учит, что по ассоциации восприятие звуковой стороны слова вызывает у слушаюшего то же представление, что и у говорящего, что говорящий указывает таким образом не на вещи, а на свои представления о вещах.

 Однако анализ актов сознания, связанных с актом речи, указывает, что представления, возникающие у говорящего и у слушаю-
[78]
щего, отнюдь не входят в предмет сообщения, что в крайнем случае они так же связаны с ним, нав иллюстрация с книгой. Если у американского студента слово «религия» вызывает зрительный образ чернокожего дикаря (наблюдения Бетса), если дочка Бинэ со словом «цербер» связывает представление толстой бабы (наблюдения Бинэ), если француский школьник видит при фразе «Les montagnes dе la Suisse sопt belles» неровный ряд бyкв (наблюдения Лeметра), то это нисколько не препятствует им понимать значение этих слов и правильно употреблять их. Слушая сообщение говорящего, пока свушающий не перестал и не хочет перестать интересоваться смыслом того, что тот говорит, какие бы у говорящего при этом ни возникали «представления», для слушающего они все остаются к смыслу не относящимися. И обратно: как бы многообразны ни были представления, возникающие у слушающего, возбуждение их отнюдь не является прямой целью речи говорящего.

Справедливость последнего положения выступает особенно ярко в наблюдениях над так называемой образной речью, играющей столь видную роль в поэзии и реторике. Действительно: образность выражения отнюдь не включает наглядности, понимаемой как яркость чувственных представлений. Скорее наоборот, она исключает их. Достаточно попытаться раскрыть конкретный смысл стихов Пушкина: «Мечты кипят; В уме, подавленном тоской, теснится тяжких дум избыток», примерно так, как это делает один известный лингвист: «Мечты кипят», т.-е. находятся в беспрерывном движении: одна другую вытесняет на поверхность сознания; отсюда они теснятся уже в уме, просторное вмеcтилише которого придавлено низким сводом тоски, а потому тяжкие думы не все теряются в свободном пространстве; или, представить себе одновременно «вешний цвет, взлелеянный в тени дубравной», «тополь киевских высот», «лебедя пустынных вод», «лань», «пену», «тучи», «звезду» и «розу», сливая их в единый образ Марии Качубей[1], чтобы убедиться в невозмож-
[79]
ности, в нежелательности подобных чувственно отчетливых образов. Поэтический «образ» не допускает яркости чувственных восприятий, — напротив, поэт должен рассчитывать как на известную бледность и неотчетливость представлений, так и на возможное многообразие их; и действительно, среди тысяч читателей вряд ли найдутся двое —хотя бы одаренных одинаково живым воображением и одинаковой впечатлительностью, — чувственные представления которых совпадут при чтении одного и того же поэтического произведения. Впрочем, подробное рассмотрение сущности «поэтического образа» выходит за пределы нашей задачи.

Во всяком случае очевидно одно : если нет прямого указания, которое может дать повод к возникновению у нac прuблизительно такого же представления вещи, как у говорящего, то мы никогда не знаем, какую именно вещь называет говорящий, какое у него представление ее и о ней. Сам говорящий, называя вещи, — если он пользуется не только собственными, но и нарицательными именами, называет их неопределенно, т.-е. он относит и заставляет относить названия к целому ряду, к группе или ко множеству вещей, так  что и для него и для нас с точки зрения познания и понимания безразлично, какая вещь будет представлена.

Правда, со времени Штейнталя современная лингвистика прибегает здесь к учению о символическом мышлении. «Представления звуковой стороны слова», согласно этому учению, «являются для нас символами, знаками нашего мышления, вместо представлений таких предметов мысли, которые принадлежат в категории духовных явлений, с трудом или вовсе невоспроизводимых». Но и здесь наблюдения показывают, что в действительном мышлении внимание отнюдь не обращено на чувственную сторону знаков. Кaк в шахматной игре нe существенна форма, вид, материал каждой из фигур, а существенны лишь правила игры, которые им придают их определенное в игре значение, так и мышление отнюдь не оперирует с лишенными значений представлениями, а именно со знаками. Особенность этого понимания особенно хорошо вскрывается при сопоставлении его с актом узнавания, при котором внимание действительно обращено на чувственную сторону знака. Так могут узнаваться заученные латинские или греческие слова, значение которых уже забыто; они представляются знакомыми и все же непонятными. Здесь при сравнении с характеристикой знакомства раскрывается характеристика понимания, присоединение которой существенно изменяет содержание выражения, не изменяя, однако, его чувственной стороны.

[80]
Итак, не представления, индивидуальные и прихотвивые, являются общим звеном понимания, причиной того, «что говорящий, называy, и слушающий, воспринимая слово-название, будут подразумевать под словом одно и то же».

Что же служит этим звеном? Этим звеном является социальный момент в языке, который раскрывается в том, как слово функционирует в качестве знака.

Действительно: достаточно припомнить среди установленных выше различений различение функции слова, вак npuзнакa умонастроения говорящего, и функции слова, как знака некоторого об'ективного смысла, сообщаемого говорящим слушающему.

В первом случае «понимание» слова ничем не отличалось oт «понимания» всякого другого жеста или хвука, произвольно или же непроизвольно издаваемого человеком или животным. Воспринимающий «понимал» его, вернее, истолковывал его, как признак, как симптом известного психофизического состояния говорящего, не потому, чтобы жест этот значил что-нибудь, а потому, что воспринимающий, симпатически сопереживая его, восстановлял весь комплекс сопутствующих ему психофизиологических актов. Основой «понимания» служил здесь психологический опыт индивида; слово выступало в качестве выражения индивидуальных переживаний, в качестве естественного крика.

Иначе — когда слово функционирует в качестве знака известного смысла, передаваемого говорящим слушающему, т.-е. когда говорящий и слушающий говорят друг с другом. В первом случае слушающий мог и не знать языка говорящего и все же догадываться о его переживаниях по его мимике, жестам, тону и т. д. Во втором случае необходимо, чтобы слушающий воспринял слово, как признак наличности культуры говорящего и принадлежности его к kaкoмy-то кругу человеческой культуры и человеческого общежития, связанного единством языка, чтобы он узнал это слово, т.-е. признал принадлежность свою и говорящего к одному и тому же языковому, а следовательно, и культурно-общежительному коллективу, и, наконец, чтобы он понял это слово, т.-е. ввел его в ему известный и понятный контекст.

Другими словами, понимание возможно только при одном условии — при условии, что говорящий и слушающий будут членами одного и того же культурно-языкового единства.

 



[1] Она свежа, как вешний цвет,
Взлелеянный в тени дубравной.
Как тополь киевских высот
Она стройна; ее движенья
То лебедя пустынных вод
Напоминают плавный ход,
То лани быстрые стремленья;
Как пена, грудь ее бела:
Вокруг высокого чела,
Как тучи, локоны чернеют,
Звездой горят ее глаза,
Ее уста, как роза, рдеют.

(Пушкин. Полтава)

 


Retour au sommaire