Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- Р. ШОР : Язык и общество, Москва : Работник просвещения, 1926.

Предисловие Гл. VI Гл. XII
Гл. I Гл. VII Гл. XIII
Гл. II Гл. VIII Гл. XIV
Гл. III Гл. IX Краткий словарь лингвистических и стилистических терминов
Гл. IV Гл. X Условные знаки
Гл. V Гл. XI

[88]
IX.

«В литературе нашей есть одно слово: «стушеваться», всеми употребляемое, хоть и не вчера родившееся, но и довольно недавнее, не более трех десятков лет существующее: при Пушкине оно совсем не было известно и не употребяалось никем. Теперь же его можно найти не только у литераторов, во всех смыслах, с самого шутливого и до серьезнейшего, но можно найти и в научных трактатах, в диссертациях, в философских книгах; мало того, можно найти в деловых департаментских бумагах, в рапортах, в отчетах, в приказах даже: всем оно известно, все его понимают, все употребляют. И, однако, во всей России есть тoлькo один человек, который знает точное происхождение этого слова, время его изобретения и появления в литературе. Это человек — я, потому что ввел и употребил это слово в литературе в первый раз я. Появилось это слово в печати в первый раз 1 янв~ря 1846 г . в «Отечественных Записках», в повести моей «Двойник» ...
...Впрочем, если я и употребил его в первый раз в литературе, то изобрел его все же не я. Словцо это изобрелось в том классе Главного Инженерного Училища, в котором был и я, именно моими однокурсниками. Может быть, и я участвовал в изобретении, не помню. Оно само как-то выдумалось и само ввелось. Во всех шести классах училища мы должны были чертить разные планы, фортификационные, строительные военно-архитектурные ... Все планы чертились и оттушевывались тушью, все старались добиться, между прочим, умения хорошо стушевывать данную плоскость с темного на светлое, на белое и на нет: хорошая стушевка придавала рисунку щеголеватость. И вдруг у нас в классе заговорили: «Где такой-то?» — «Э, куда-то стушевался!» Или, например, разговаривают двое
[89]
товарищей, одному надо заниматься: «Ну, — говорит один, садящийся за книги, другому, — ты теперь стушуйся»... Стушеваться именно означало тут удалиться, исчезнутъ, и выражение взято было именно с стушевания, т-е. с уничтожения, с перехода с темного на нет. Очень помню, что словцо это употреблялось лишь в нашем классе, вряд ли было усвоено другими классами, и когда наш класс оставил Училище, то, кажется, с ним оно и исчезло. Года через три я припомнил его и вставил в повестъ».
(Достоевский. «Дневник писателя».)

... «И пошел он большие количества денег тратить на польскую даму, Крутильду Сильверстовну. Ее имя было Клотильда, но мы Крутильдой ее называли, потому что она все, бывало, не прямо, а крутит, пока какое-то особенное ударение ко всем его чувствам сделает».
(Лесков. «Полунощники».)

 

Выше, при выяснении основной характеристики языка, как факта мира культурно-социального, мы исходили из того положения, что связь звуковой стороны слова с его значением абсолютно произвольна и основана исключительно на традиции коллектива. В дальнейшем, однако, перед нами раскрылся ряд фактов, как будто опровергающих наше первоначальное положение.

Действительно: в явлениях языкового табу и эйфемизма, в окрашенных экспрессивно выражениях звуковой комплекс связывается со значением не прямо, не непосредственно, но с помощью вызываемого у слушателя «образа», «созначения», благодаря которому eгo понимание устремляется в том же направлении, что и понимание говорящего.

Применение «образных» выражений не ограничивается, однако, перечисленными здесь явлениями; оно эначительно шире и проникает всю систему человеческого языка. Действительно: достаточно сосредоточить внимание на так наз. «буквальном смысле» употребляемых нами слов, чтобы убедиться в том огромном значении, которое принадлежит переносным выражениям в самых обыденных формах нашей разговорной речи.

Так, мы говорим о «ножке» стола, о «спинке» стула, о «ручке» кресла, о «горлышке» бутылки, о «носике» чайника, о «бородке» ключа, об «ушке» иголки, о «подошве» гор, о «гребне» волны, об «усиках» гороха; мы становимся в «хвост», едем «зайцем» в трам-
[90]
вае; получаем за «нагрузву», тратим столько-то на «стол»; мы стараемся «разобраться» в своих впечатлениях, жалуемся на «несносную» скуку, «воcхищаемся», «падаем духом» и т. д., и т. д. Словом, в нашей разговорной речи мы непрестанно аптропоморфизируем мертвую природу, зооморфизируем и прагмаморфизируем явлевия человеческой жизни, конкретизируем абстрактные понятия. В частности в последней области — в области обозначения высших понятий — человеческий язык вообще не располагает иными выражениями, кроме «образных»; так, например, названия актов человеческой психики раскрываются при ближайшем рассмотрении, как употребленные в переносном значении названия простейших физических актов, каковы. напр. глаголы:

брать, хватать — русское «понять», «постичь»; «понятие» , немецкое «Аuffаssung», «begreifen», «Begriff», «erfassen», французск. «comprendre», латинское «concipere», «apprehendere»;

видеть — русское «воззрение», «осмотрительность», «предусмотрительность», немецкое « Vorsicht», «erkennen», латинское «prudens» (из «providens»);

вешать - французское «penser», латинское «deliberare» (при «libra» — фунт);

мерить — латинское «meditari» (при «modus» — мера);

дробить, щепать — немецнос «gescheit») (при «scheiden»), гpeческ. schizō, букв. «щеплю»);

отбирать — русское «разбираться», латинское «intellegere» (букв. «выбирать»);

ставить — русское «представить себе», «представление», немецкое «verstehen», «Vorstellung», анганйсное «to understand»;

вдавливать — русское «впечатление», немецкое «sich merken» (при «Маrk»), «grübeln» (при «Grubе»), латинское «oblivisci» (букв. «сгладитъ»), «аnimо sibi fingere» (букв. «меситъ тесто»), французское «ехрrimеr» и т. д.

Уже из этих примеров ясно, что с течением времени «образность» выражения может потеряться, его «буквальное значение» исчезнуть из yзыкового сознания говорящих; из выражения «образного» слово становится прямым знаком известного значения.

Действительно: чем дальше мы углубляемся в языковую древность, тем больше «образных» выражений оживает в нашем языке. Кому придет в голову, что «инок»[1] значило некогда буквально
[91]
«одинокий», «единый», «бог»[2], — «податель», «кроткий»[3], — «кастрированный», «соблазн»[4], — «надувание в уши»; что в названных животных «боров»[5], «змея»[6], «лебедь»[7], «бобер»[8] даны «образы» — «битый», «земляная», «белый», «бурый»; что «дитя» и «дева» связаны  с глаголом «доить» и означали «сосунка» и «кормилицу»? И так далее, и так далее.

Всякое этимологическое сближение, т.-е. всявое установлени исконного сродства между словами, обычно раскрывает скрытый в них «образ». И нетрудно предположитъ, что и там, где наша наука не в состоянии восстановить первоначальный «образ» — в корневых, непроизводных лексэмах, — он все же некогда был налицо.

Но если «образность» является одним из непременных условий язывового выражения, если она образует посредствующее звено между говорящим и слушающим, то не падает ли все наше построение об исключительно условном, традиционном, надиндивидуальном характере языкового знака?

Действительно: в метафорах, метонимиях, синекдохах разговорного языка мы имеем как бы полный аналогон метафорам, метонимиям, синекдохам индивидуально-поэтического творчества. А следовательно, и законы, по которым изменяются, возникают и исчезают значения слов, — это законы индивидуально-психологические, а не законы социологические.

Так ли?

[92]
Сущность «образности» языкового выражения уже расврывагась нами выше на частном примере выражений экспрессивных. Она основана, как мы уже видели, на возможности осуществления значений слов путем указания на существующие в коллективном сознании общные «созначения»; « созначения » эти способствуют одинаковой направленности понимания, образуют как бы посредствующее звено между звуком и значением, облегчая коммуникативную функцию речи.

«Для обозначения понятия «ликовать» римлянин употребвя» слово «ехultarе» (буквально «подпрыгивать»); несомненно, что в то время, когда возникло это переносное значение, представление «подпрыгивать» существовало в сознании того, кто употребил это выражение. Подобные представления и теперь существуют там, где еще не потускнела так называемая «образность» выражения. Но как теперь, так и прежде подобные представления или служат эстетическим заданиям, или — и таково их исконное значение — исполняют функцию средства, вызывающего представление о том психическом состоянии, которое составляет собственное значение слова. И с последним его ни в коем случае не должно идентифицироватъ. Коренной ошибкой было бы предположить за этим образным способом выражения, что говоривший, действительно, принимал «ликование» за «подпрыгивание», классифицировал или «аперцепировал» его, как таковое, или что «образ» этот составлял все, что было воспринято сознанием из названного предмета».

Характерно, что «созначения» эти совершенно иные для одного и того же значения в разных языках. Так, «образы» — «кормящая» (латинское femina), «родящая» (германское gens), «производящая» (древне-индийское stri), «хозяйка» (греческое рótniа), «нежная» (латинское mulier), «труженица» (немецкое weib) указывают в упомянутых нами языках на одно и то же значение — «женщина».

Точно так же значение слова «чевовек» выражается в языках севера и запада Европы преимущественно посредством «созначения» — «земной, земляной» (латинское homo при humus (земля), готское guma, литовское žmu), тогда как родственные языки юго-восточной Европы, Ирана и Индии прибегают здесь к «созначению» — «смертный» (греческое brotós, армянское mагd, древне-персидкое martiya, древне-индийское martya — при корне mr — «умирать»).

Значение «земля» передается посредством созначений: «сухая» (латинское terra при torreo — «сушить»), «плодородная» (греческое gē), «распаханная» (германское Erde при artôn — «пахать») , «но-
[93]
сящая на себе» (древне- индийское ksas при корне ksam — «терпеть», сюда же латинское humus, литовское žẽmе, славянское земля).

Значение «зерновой хлеб» — то посредством «созначения» — «вкушаемое» (латинское frumentum при fruere), то посредством «созначения» — «несомое» (немецкое gеtrеidе при tragen), то посредством «созначения» — «зрелое», «осыпающееся», «ломкое» (славянское зрьно, литовское žirnis — при древне-индийском jīrnа — «растертый», «старый»).

И так далее, и так далее.

И однако, как ни многообразны эти «образы», они указывают все на одно и то же значение слова, подобно тому, как на одно и то же значение указывают не менее многообразные звуковые комплексы. Поэтому-то подобные «созначения» принято называть в лингвистике «внутренними формами» слова, подобно тому, как звуковые комплексы обычно называют его «внешними формами».

Нетрудно убедиться, что «внутренняя форма» слова так же мало связана с его значением, кав и его внешняя форма. Действительно: на протяжении развития языка мы неоднократно. наблюдаем, как исчезает внутренняя форма слова, тогда как значение остается почти неизменным: кто сейчас станет связывать «забавный», «избавитель» и «6ыть», «беду» и «победу», «власть» и «волость», «век» и «увечье», «бармы» и «Пермь», «вече» и «вития», «год» и «угодить»?

Кто вздумает утверждать, что у него возникает представление о «весе» при слове «важный», о «мыши» при слове «мышца», о «разматывании» при слове «развитие», о «кошельке» при слове «мошенник», о «воре» при слове «проворный»? Или что эти представления способствуют уяснению значений этих слов? И мы спокойно употребляем такие словосочетания, как «сухой юмор» (букв. «сухая влажность»), «красный левкой» (букв. «красная белая фиалка»), «месячные Минеи) (бук». «месячные месячные»), хотя с точки зрения этимологической это или оксюмороны или тавтологии. Даже там, где внутренняя форма ясна говорящему, вполне допустимы такие сочетания, как «красные чернила», «цветное белье», «рукопись, переписанная от руки (на машинке)», так как этимология этих слов не входит в предмет сообщения.

Обратно, возможны изменения и даже создания новой «внутренней формы» слова при сохранении его значения.

Так, в результате фонетических изменений два слова могут сблизиться настолько, что одно будет казаться метафорой, метони-
[94]
мией, синекдохой значения второго. Например, нашему языковому. сознанию слово «ключ» («источник») легко может представиться включающим «созначение» — «открывающий», «начинаюший» (предполагается, что здесь употреблено слово «ключ» (от замка) в переносном смысле). В действительности оба слова этимологически не связаны друг с другом: ибо в слове « ключ» (источник) заключено созначение «клокочущий», «шумящий» (ср. «клекот», «клокотать»), тогда как «ключ» (от замка) связан с группой слов, обозначающих «крючок», «коготь», «засов», и включает созначение «крючковатая палка» (ср. «клюка»).

Точно так же немецкому языковому сознанию архаическое «Degen» («богатырь»; «витязь») представляется синекдохой от «Degen» («меч», «шпага») — ср. аналогичную синекдоху, например, в английском «hands» («рабочие», «люди физического труда») при « hand» («рука»); а между тем « Degen» — «богатырь» восходит к древне-германской эпохе и включает созначение «отрок» (ср, греческое téknon «дитя»), тогда как « Degen» — «меч» — романское заимствование XV века.

Особенно ярко этот процесс зарождения новой «внутренней формы» наблюдается в явлениях так наз. «народной этимологии»). В народном языке слово «бульвар» (взятое из французского языка, где в свою очередь заимствовано из немец. «Bollwеrk» — «укрепление») становится «гульвар» от «гулять», татарск. «базман» пpeвращается в «безмен», связываясь с «без» и «мена», вотяцкоt «пельнянь» (букв. «ухо-хлеб», т.-е. «ушки» становится «пермень» («пермяцкое блюдо»), старо-немецкое «vallrаhm» - «ворванью» под очевидныы влиянием «вырвать», «рвать»; устаревшее «сведетель» (от «ведать») становится «свидетель» (от «видеть») и т. д., и т. д. Эти явления можно очень отчетливо наблюдать в настоящий момент, когда революция влила в народный язык множество терминов, «внутренняя форма» которых или непонятна или отсутствует: так «милиционер» преврашается в «лицемер», «публичное место» в «бубличное место» (площадь, где продают бублики), «комсомолец» в «кoкoмоялец» (при «косой» и «молиться»), «кооператив» в купиратив (при «купить»), «кило» в «килу»; а в одной северно-великорусcкой сказке слово «коммунист» («куманист») производится от названия ягоды «куманика».

И, наконец, как мы уже видели выше, многообразные «сознaчения» мoгут указывать (даже в пределах одного языка) на oдно значение (ср. хотя бы приводившиеся выше латинские «mulier», «femina» или «terra» (humus»).

[95]
И обратно, одно и то же «созначение» в системе разных языков (а иногда и одного языка) может указывать на самые разнообразные значения. Так, один и тот же «образ» белизны входит в обозначение следуюших, например, значений: в языках инде-европейских — в латинское «alba» (жемчужина), в французское «аlbe» (заря), в английское «wheat» (пшеница), в славянское «лебедь»; в языках семитских — в еврейское «lǝbānā» (месяц), арабское «lаbаnun» (молоко) и т. д. Вместе с тем в пределах тoго же латинского мы находим — нapядy с «аlbа» — «аlbum» (белая доcка для правительственных распоряжений), в пределах того же арабского — наряду с «белым» молоком — «белое» яйцо, шлем, девушяа (bajdatun); cр. еще русские «белка», «белуга», «белье» и т. д.

Отсюда существенно важный вывод.

При отсутствии естественной общеобязательной связи «внутренней формы» и значения слова, установление этимологической связи двух слов отнюдь не раскрывает их значения, не делает это значение «образным», наглядным.

«Этимология не имеет ничего общего с дефиницией (определением понятия). Раз'яснение слова не есть раз'яснение предмета».

Что открывает в значении таких слов, как «меньшевик», «Buchstabe», «маршал», «саркофаг», связь их со словами: «меньший», «буковая палочка», «служба на конюшне», «едение мяса»? (И до чего договорился бы лингвист, пытаясь этимологически об'яснить значение слова «керенка», исходя из диалектического «керь» (селение) или устаревшего «керы» («карточнал масть»)?

Всякого, кто впервые начинает заниматься вопросами этимологии, поражает бесcодержательность и несущеcтвенность высказываний, закдюченных в названиях предметов. Почему «свинья» и «женщина» одинаково значат «родящая»[9], «медведь» и «бобер» одинаково называются «бурыми»[10]? Почему «измеряющий» «должен» означать именно
[96]
«месяц»[11], «ревущий» — «быка»[12], «колючий» - «бор»[13]? Здесь мало установить факт самой связи — необходимо раскрыть ее основы; но для этого необходимо находиться на той же стадии кyльтурного развития, на которой создававись те «образы», те «созначения», которые стали звеном мнжду существующим в коллективе значением и звуковой стороной слова. Ибо «вне социальной среды слово не можеи изменить своего значения»; и выбор той или иной «внутренней формы» обусловлен всегда психологически и культурно-исторически.

Поэтому-то ознакомление с первобытной техникой производства, с древними общественными, религиознымы и бытовыми учреждениями так много открывает в этимологии слов. Если этимолог знает, что древние германцы жили в шалашах, то ему раз'ясняется связь нем. слова «Wand» (стена) с англ. «wand » (прут) и глаголом «winden» (плести). Если ему известно, что русские крестьяне заключают свои сельскохозяйственные договоры «c весеннего Егория до oceннeго Егория» и производят расчеты «в кузьминки» (день св. Козьмы и Дамиана — 1-го ноября), то ему об'ясняется проиcхождение слов «об'егорить» и «подкузьмить». Но действенная, покуда она опирается на историю и археологию, этимология становится бессильной, предоставленная самой себе; ибо не существует иной необходимой связи между избранной внутренней формой и значением слова, кроме традиции коллектива.

Итак, все же связь знака со смыслом усваивается индивидом от коллектива, членом которого он и становится, бвагодаря устанавливающейся связи взаимопонимания между ним и другими членами того же коллектива. Связь эта таким образом являетсy об'ективной, внешне данной для индивида; она принуждает его избирать именно те, а не иные звуковые комплексы, те, а не иные «образы» для выражения тех, а не иных значений, и связывать те, а не иные значения с воcприятием этих эвуковых комплексов, этих «образов». Не личный психологический опыт индивида, а традиция коллектива определяет эту связь. И в этом-то об'ективном, надиндивидуальном характере связи знака и значения заключается специфичность функции слова-знака.

[97]
Так, углубляя приведенное выше определение языка выделением социального момента и в той совокупности психических актов, которую мы обозначали выше условным «п», мы устанавливаем различение слова-знака, кав вещи мира культурно-социального, и слова-крика, как явления природы.

Различение это позволяет провести резкую границу meждy наукой о слове-знаке и наyкaми о слове-явлении природы, куда следуе отнести и психологию, изучаюшую слово, как знак особого психологического состояния говорящего, и антропологию, изучаюшую слово, как общий признак человека. Действительно, не психо-физиологические процессы, связанные с актом речи, харавтерны для языка. Te же процессы можно установвтъ и в бессмысленном крике и тому подобных явлениях, к которым термин «язык» не применим. Специфическое отличие осмысленной речи от бессмысленного крика — в том, что в ней процессы эти направлены на осуществление некоторой социальной цели — на создание словесного знака, сущеcтвующего в пределах данной языковой общины в качестве носитедя известного смысла.

В том, что значимость слова есть yвление надиндивидуальное, существующее в общении, и заключается научное обоснование социальной теории языка.

Специфическая же значимостъ слова, как факта культурно-социального, требует создания для него особой науки с особым методом, существенно отличным от методов естественно-научных, применимых к изучению свова-явления природы.

Сущность этого метода обусловливается ocoбым характером познания слова-знака, которое заключается в введении этого слова в некоторый известный слушающему и им понимаемый смысловой и номинативный контекст. Другими словами, метод этот есть метод интерпретации, раскрывающий за выражением то значение, тот смысл, знаком которого оно является. Поскольку слово, как об'ект лингвистики, есть всегда явление культуры, применимый к нему метод интерпретации (введения в соответствующий контекст) является всегда методом историческим.

Как всякая вещь, слово непонятно, будучи вырвано из своего культурно-исторического окружения. Обломок камня с углублением, осколок глиняного сосуда той или иной формы, найденный при раскопках, сам по себе ничего не говорит. Но для исследователя он говорит много уже тем, что является показателем той или иной ступени культурного развития: другими словами, что он является частью
[98]
определенного компекса вещей. И еще больше может он сказать, если он упоминается в старинных преданиях, если иазображение его встречается на древней фреске. Так и слово: случайно сохравишиеся, искалеченные традицией названия местностей и народов не больше говорят исследователю, чем одинокий черепок или каменный обломок, найденный неизвестно где. Но вот анализ раскрывает принадлежность этих слов к определенной группе язывов, существeщующих еще и поныне, — включает их в определенную языковую систему, позволяет судить о степени архаичности представленного ими языкового типа.

И еще больше скажут эти обломки языка, если результаты лингвистическоuо анализа совпадут с данными других наук — с результатами археологических или культурно-исторических изысканий.

Так из раскрытия характера слова, как продукта социального, вытекает вторая половина нашей задачи -раскрытие слова, как выражения общества.



[1] Точное соответствие греческому monachós, moníos - образование от корня «ин» (со значением «один»).

[2] Сопоставляется с древне-индийским «bhаgа»—«податель»), «доля», «благосостояние»), древне-иранским «bagha»)—«доля», «жребий», греческим «phagein»—есть», «получать долю пищи».

[3] Сопоставляется с «короткий («урезанный»), «карнать» (резать) и всей группой слов родственных яэыков, образованных от корня «*(s) qer» — древне-индийск. krnāti» — «повреждает», «ранит», греческ. keirô — «обрезываю» и  т. д.

[4] Сопоставляется с ранним новонемецким «blазе» (гордыня) при «blasen» (дуть).

[5] Сопоставляется с «бороть» и словами родственных языков, образованных от основы * bhеrа — латинск. «ferire» — «ударять», греческ. pharo — «колю», древневерхненемецким «berjan» «ударять» и т. д.

[6] Сопоставляется с «земля» — ср. латинск. «humilis» (низкий, смиренный), литовск. zеmlindys (ползущий по земле), греческ. chthamalos (низкий).

[7] Сопоставляется с латинским «albus» — «белый», греческим «alphos» — «белое пятно и т. д.

[8] Сопоставляется с древне-индийским «babhrū», «бурый», германcким « brün» — «бурый », литовским «beras» — «бурый»

[9] Название «свиньи» в индо-европейских языках (иранское «hu», греческое «hus», латинское «sūs», древне-немецкое «sū» и производные с суффиксом «in» древне-немецкое «swin», новонемецкое «schwein», славянское «свинишiа») образуется от корня «sū», с вероятным значением «производить», «рождать».
С другой стороны, название «женщины» в значительной части индоевропейских языков включает «созначение» «родящая», «пронаводящая» — ср. стр. 92.

[10] В основе германского «bero» (медведь) лежит тот же корень «bhru» со значением «бурый», что и в основе германского «bibar», латинского «fiber», славянского «бебръ».

[11] Общее всем индо-европейским языкам наименование месяца (древне-индийское «mās», греческое «mēn», латинское «mensis», германское «mēna», славянское «мѣсѧць») связывается с корнем «mē» — «мерить», «измерять».

[12] Славянское «быкъ» сопоставляется с глаголом «бучати» (реветь), греческим «byktēs» (завывающий), латинским «buccina» (рог, труба).

[13] Славянское «боръ» древне-скандинавское «barr» (сосновые иглы) связыввют с индо-европейским корнем «bher» со значением «быть острым».


Retour au sommaire