Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- Р. ШОР : Язык и общество, Москва : Работник просвещения, 1926.

Предисловие Гл. VI Гл. XII
Гл. I Гл. VII Гл. XIII
Гл. II Гл. VIII Гл. XIV
Гл. III Гл. IX Краткий словарь лингвистических и стилистических терминов
Гл. IV Гл. X Условные знаки
Гл. V Гл. XI

[63]
VI.

«Я как-то paз в разговоре упомянул об известном Шешковском: Маланья Павловна внезапно помертвела в лице — так-таки помертвела, позеленела, несмотря на наложенные белила и румяна, и глухим, совершенно искренним голосом проговорила: «Ох! кого ты это назвал! Да еще к ночи! Не произноси ты этого имени!»

(Тургенев. «Старые портреты».)

«—Не послушаю я наветов дьявола... начала было Дуня, но порывистым движением Варенька крепко схватила ее за руку.

— Не поминай, не поминай погибельного имени... — оторопевшим от страха голосом она закричала. — Станешь его именами уста свои сквернить, душу осквернишь — не видать тебе тогда праведных... Не только не называй его, даже в мыслях не держи скверных имен его. Не то станет он в твоей душе сеять соблазны»...

(Мельников. «На горах».)

 

Примитивному сознанию слово представляется тождественным с обозначаемым им предметом. Связь между именем и обозначаемым этим именем лицом или между названием и соответствующей вещью мыслится не как произвольная и отвлеченная связь знака и значения, но как конкретное единство, как существенное их тождество. Имя является составной частью личности, такой же неот'емлемой частью человеческого «я», как дыхание, голос, запах; и тот, кто владеет подлинным именем человека или подлинным названием вещи, обладает властью и над этим человеком, и над этой вещью. Отсюда — твердо укоренившаяся в примитивном сознании вера в магическую силу слов; отсюда — многообразные «табу» (запрещения) на те или иные слова, засвидетельствованные у различных первобытных народов.

[64]
Так, у многих диких или нолукультурных народов запрещается произносить имена родственников[1], вождей[2], жрецов, укрепленных городов; представители некоторых племен избегают называть свое собственное имя[3] или располагают двумя именами — одним «настоящим», которое употребляется только в особых случаях и хранится в тайне, и другим для каждодневного употребления[4]. Во всех этих запрещениях ясно сказывается опасение выдать имя человека окружающим враждебным силам и предать его тем самым во власть их.

Другое представление, основанное на той же вере в тождестве слова и предмета, лежит в основе поверий, запрещающих произносить на охоте или рыбной ловле имена тех животных, за которым охотятся[5], или называть по именам охотников, рыболовов[6]. Очевидно, произнесением имени, как неосторожным прикосновение к телу, можно спугнуть названное животное, отвлечь внимание охотника и т. п.

Наконец, опасно произносить имена богов[7], духов, мертвецов[8] названия болезней и хищных зверей; при тождестве слова и предмета акт называния может привести за собой названное существо, привлечь его внимание или гнев и т. п.

Характерно для того овеществления слова, которое присуще примитивному мышлению, что для нарушения «табу» достаточен самый факт произнесения слова или входящих в него звуков, вне зависимости от намерения говорящего назвать соответствующее лицо или предмет.

[65]
Поэтому у большинства племен «табу», наложенное, скажем, на имя вождя, захватывает и все слова, в которых повторяются соответствующие сочетания звуков, — созвучные имена  нарицательные и т. п.[9].

Не следует думать, что явления языкового «табу» являются достоянием только известных этнических групп. Целый ряд фактов в истории индо-европейских языков свидетельствует о том, что и наши предки мыслили связь слова с предметом так же конкретно и вещественно, как и современные дикари Австралии или Полинезии.

Действительно: подобно тому, как финские племена северной Европы (эсты, лапландцы, финны) избегают называть медведя, обозначая его  разными  описательными  оборотами — «Старик», «Космач», «Большая нога», «Пожиратель белых муравьев» и т. д.; — так и языки славянские, германские, балтийские и частью кельтские теряют обще-индо-евроиейское название этого животного, засвидетельствованное в языках греч., латинском и древне-индийском (греч. arktos, лат. ursus, древне-индийск. rksah) и заменяют его наименованиями, перифрастический характер которых еще ясен — «едящий мед» (славянское «медведь»), «лизун» (литовское lokys), «ворчун» (старопрусское clokis), «бурый» (германское bero), «медовый кабан» (старо-галльское melfachyn), «добряк» (ирландское math) н т. д.

Точно так же устраняются и заменяются описанием старые Названия змеи («ползучая» - латнн. serpens, греческ. erpeton, древнеиндийское sarpah; германское slango; армянское zerun; «земляная» — славянское змии; «идущая на брюхе» — древне-индийское uraga; «зеленая» — литовское žaltys и т. д.), жабы («бурая» — греческое phrunos, «красноватая» — латинское rubeta и т. д.).

Явления подобных охотничьих табу не вполне изжиты и до настоящего времени. Так, в русских говорах, где старое описательное значение слова «медведь» уже забыто (как об этом сви-
[66]
детельствует перестановка «ведьмедь») и где оно воспринимается, как прямое обозначение этого животного, оно заменяется такими, например, описательными выражениями: «зверь», «черный зверь», «ланистый зверь», «лесник», «ломака», «ломыга», «костоправ», «Михайло Иваныч», «Топтыгин», «косолапый», «куцык», «космач», «мохнатый», «мохнач», «лешак», «мишка», «мишук», «Потаныча «сергацкий барин», «лесной архимандрит» и т. д.

Точно так же многие говоры устраняют собственное найменование мыши, заменяя его «плюгавкой», «поганкой», «гадиной», «гнусом» и другими схожими выражениями.

С другой стороны, пережитки религиозного «табу» сохраняются до настоящего времени у современных европейских народов в ряде суеверий, связанных с называнием тех или иных предметов или явлений. Таковы, например, многочисленные описательные обороты, которыми заменяются наименования опасных и мистических явлений как, например, смерти[10], болезней[11], божества[12], злых духов[13] т. п. Таковы, далее, оговорки типа «боже оборони», «боже упаси», «не к ночи будь помянуто», вставляемые при упоминаниях из-
[67]
вестныx предметов и явлений[14]. Следует отмстить, что явления этого рода в яаыковом сознании говорящего часто отеждествляются с явлениями эйфемизма — слова, находящиеся под «табу», представляются непристойными, грубыми, — так, например, клятвы именем бога начинают восприниматься как особо неприличные ругательства.[15]

Нетрудно, разумеется, опровергнуть наивное представление примитивного мышления о тождестве слова и вещи - опровергнуть его соображениями чисто-практическими. Конечно, знание слова не влечет еще за собой обладание вещью, как это представляется дикарю; конечно, произнесение слова не приводит за собой самого предмета, не представляет его «души».

Но в основе этого наивного представления лежит проблем мeнee ясная — проблема о тождестве значения, как существующего в коллективе смысла слова, и названия, как указания на предмет.

Действительно: в каком отношении находятся предмет и значение слова?

Всякое выражение не только высказывает нечто, оно высказывает его о чем-то, оно обладает не только значением, но и относится к тому или иному предмету. При этом предметность может быть дана различно: 1) или она может быть фактически налицо, благодаря сопутствующим восприятиям говорящих, 2) или же она заключена только в направленности значения, при отсутствии презентирующих предмет восприятий.

 Остановимся подробнее на первом случае, на том случае, когда отношение к предметности реализуется в сопутствующих слову восприятиях. Совпадает ли здесь значение с предметом? Очевидно, что нет. В необходимости различения эначения (содержания) выражения и предмета, на который оно указывает, легко убедиться, сопоставляя примеры, где несколько выражений, обладая тем же значением, обозначают разные предметы, или где они разумеют один и тот же предмет, обладая разными значениями.

Так, всякое слово, обладающее известным об'емом — так наз. имя нарицательное, — может указывать на множество предметов: и
[68]
Буцефал великого Александра — «лошадь» и водовозная кляча — «лошадь». Обратно: выражения «автор Капитала» и «создатель нaучного социализма» указывают на одно лицо, на один предмет, но значения их различны.

Различие между этими двумя моментами в так наз. «значении» слова ясно выступает и в развитии детской лексики; ибо, усваивая новое слово, дитя далеко не всегда в состоянии осознать именно то (заrлюченное в слове) увазание на предмет, которое дается eму взрослым. Отсюда — обычные в дeтском языке переносы названий : усвоенное от окружающих слово «амка» — вместо указания на игрушечную собаку — становится указанием на всякую игрушку или (что еще чаще) указанием на переживания самого дитяти, связанные с получением игрушки, осуществлением желания и т. п. Ta жe неверная интерпретация слова-названия лежит в основе таких случаев, когда дитя начинает употреблять слово «colour» для обозначения всего поразительного (исходная точка - ярко раскрашенная картинка, вызвавшая соотвстетствующее об'яcнение взрослого — наблюдения лэди Глевконнер) или слово bаер = praest для обозначения своих теток (исходная точка — изображение протестантского священника в брыжах, напомнивших отложной воротничок тетки — наблюдения Йесперсена) и т. п.

С другой стороны, при общении членов различных культурно-языковых единств возможно истолкование различных выражений в качестве единого указания на предмет. Так, в старом глоссарии гренландского языка 1587 г. слово «игла» переведепо «panygmah;». Слово это в действительности означает «моей дочери»; очевидно, англичанин указывал на иголку, а эскимос об'яснил ему, кому она принадлежит. Точно так же, согласно легенде, возникло турецкое название Константинополя—Иcтамбул: на вопрос турок, куда они идут, греки отвечали: «eis (īs) ten polin» («в город»), турки же истолковали это, как название города.

Наиболее ярким примеров несовпадения «слова - значения» со «словом-названием» могут служить имена собственные, т.-е.' слова, не имеюшие значения, но функционирующие в качестве указания на определенный предмет. Действительно: история географических названий в различных странах показывает, что слова эти обладают особой устойчивостью при сменах населения; новые пришельцы, вытесняя старых наcельников вместе с их яpыком, обычно ycваивают, однако, имена, данные теми рекам, горам, становищам. Tак, русские племена, оттесняя финнов на северо-восток, усваивают
[69]
финские названия — Москва, Волга, Вологда, Вязьма[16] и т. д.; геpмaнцы, подвигаясь на запад в область исвонного кельтского уже романизированного населения, сохраняют кельтские и романские названия городов, областей, рек - Rhein, Pfalz и т. д.[17]

Причину этой устойчивости надо искать в особой функции такого слова. Ясно, что оно усваивается, именно как указание на определенный предмет — и только: то, что оно значит, то, как оно характеризует названный предмет — «Коровьей водой» или «Белой рекой», — остается за пределами языкового сознания.[18]

 Больше того: даже там, где географические иаимевования создаются новыми поселенцами, употребление их надолго переживает первоначально присущий им смысл. Так, «Вышний-Волочок» отмечало становище у места, где плывшие по реке «волоком» перетаскиваяи свои ладьи, — и название это сохраняется, когда способ передвижения уже забыт. Так, «Десна» обозначило реку, пришедшуюся «c правой стороны» передвигавшимся вверх по Днепру племенам — и славяне yжe тысячу лет сидят по всему Днепру, и все же левый его приток продолжают называть «правой рекой». Наше «Пермь», немецкое «Mark» (Brandenburger Mark) обозначало когда- то погравичные области, - и названия сохранились за областями, оказавшимися — вследствие роста государств - почти центральными, и т. д., и т. д.[19]

Так же упорно, как географические названия, сохранаются названия денежных знаков. И здесь мы наблюдаем опять любопытное явление: на протяжении своей истории каждая страна переживает финансовые кризисы и девальвацию; старые денежные знаки теряют свою покупательную способность, но названия их упорно сохраняют
[70]
воспоминание об их прежней высокой ценности - ср. такие названия медной мелкой монеты, как французское «sou», итальянское «soldo» (из латинского solidus - «золотой»), испанское «mаlrаvеdi» (из арабского - «золотой»), русский «алтын» (из турецко-татарского altun «золотой»).

Другим не менее ярким примером отличия функции слова, как указания на предмет, от его значения могут служить yвления эйфемизма.

Действительно: по мере того, как с усилением экономическим и политическим какой-либо общественной или этнической группы утончаются формы ее быта, прямые обозначения известных предметов и явлений (например, некоторых физиологических актов и частей человеческого тела) начинают почитаться «непристойными» и изгоняются из языка господствующих классов, заменяясь «эйфемистическими» описательными словами.

Так, для знатного патриция в эпоху расцвета экономической и политической мощи Рима становятся неприемлемыми нeкотopые обороты более ранней эпохи: «Nоli dici morte Africani castratam esse rempublicam», говорит Цицерон (De oratore, III).

Так, средневековое рыцарство изгоаняет из куртуазной поэии прямые обозначения половых органов, демонстративно сохраняемые в своей поэзии выдвигающимся третьим сословием («Romand de la rose»). Особой склонностью к эвфемизму отличается обычно язык господствующего квасса в момент расцвета творимой этим классом культуры. Так, расцвет аристократической культуры во Франции ХVII в. порождает языковое жеманство в придворных салонах; не меньшей склонностью к эйфемизму отличается язык буржуазного oбщества XIX в.

Но вот что характерно: новые обозначения «непристойных» предметов и явлений вскоре теряют эйфемистический характер своего первоначального значения, начинают восприниматься, как прямое указание на «непристойный» предмет, и, в свою очередь становясь «непристойными», изгоняются из языка.

Так, проникшее во многие европейские языви в качестве прямого обозначенил лупапара французское «bordel» первоначально значило — «маленький дом», «домик», — ср. старо-французское «Car qui veit lе bordel son voisin alumé, il ad роür del suen» (Ибо тот, кто видит зажженным домик своего соседа, опасается за свой); точно так же теряет характер эйфемизма и (дословно переведенное
[71]
c английского) «публичный дом», первовачваьно означавшее «кабачок» (английск, «public house»).

 Ср., далее, судьбу таких эйфемизмов, вак «сортир» (французск. выйти»), «клозет» (английск. «чулан») и т. д., и т. д.

Ибо во всех этих случаях интерес коллектива направлен не на функцию слова, как социального знака значения, а на функцию его, как принятого коллективом указания на известный предмет. Возможен, наконец, и обратный случай, когда слово, функционировавшее первоначально как указание на известный предмет, усваивается языковым коллективом как знак известного значения, так или иначе связанного с этим предметом. Таковы «переходы значения» имен собственных, становящихся именами нарицательными, как в русском «царь», «король».[20]

Сложность отношения между словом-значением и словом-названием усививается еще тем, что на ряду с выражениями об'ективными (т.-е. выражениями, значение которых связано только с их звуковой формой и понимаетси непосредственно, без привлечения всей обстановки беседы и обращения к действующему лицу) существуют выражения существенно окказиональные, т.-е. выражения, коим присуща об'единенная единством понятия группа возможных значений, тав что их точное актуальное значение определяется всякий раз путем ориентации на существующие обстоятельства, на говорящего и т. д. К последним относятся, например, личные местоимения, указательные местоимения и т. п. Безусловно слово «я» имеет общую функцию значения — обозначать говорящее в данный момент лицо; но понятие, в котором мы выразим эту функцию, не есть то понятие, которое составляет его непосредственное и собственное значение. В коммуникативной речи слово «я» функционирует в качестве «указания» на то представление «я», которым располагает говорящий. Посредством этого указания и становится возможным понимание значения, т.-е. восприятие лица, данного слушающему в непосредственном воззрении, в качестве предмета сообщения; само же по себе слово «я» неспособно непосредственно вызвать соответственное представление, в отличие от об'ективного выражения, на-
[72]
пример, слова «конь». В словах типа «я» таким образом oдно значение как бы построено на дpyгом; первое — общая функция слова — связано с ним так, чтобы исполнять функцвю указания в актуальном представлении; указание же дается на второе — окказиональое и всякий раз другое — значение слова.

С различением существенно окказиональных и об'ективных выражений перессекаются и другие возможные различения, ycтaнaвливающие другие формы многозначимости, например, различение полных и неполных выражений.

Действительно: подобно тoму как в знакомом контексте узнавание того или иного звукового комплекса не представляет затруднения, так в определенной среде и обстановке, в условиях привычного для говорящего быта исчезает необходимость прецизировать заключенное в слове указание на предмет. Отсюда — широкая возможностъ эллиптических выражений, широкое поле для социальной диференциации лексики, к которой мы вернемся несколько ниже. Здесь же надлежит еще отметить, что, обладая способностью указывать на различные предметы («У него было три сына», «подождите — сын сейчас вернется»)[21], слово обладает еще способностью указывать на самого себя, как на предмет («сын» происходит из индо-европейского («sūnu»)[22]; эту способность слова оnметили еще средневековые схоласты, создавшие целое учение о суппозициях, т.-е. возможных изменениях функции слова, кaк указания на предмет.

Но, каковы бы ни были эти формы многозначимости, существенно одно: колебания в значениях, которые можно в них отметить, касаются лишь осуществления значения в cуб'ективных автах, касаются тех указаний на предмет, в качестве которых могут функционировать эти значения. Само же значение и окказионального, ориентированного на окружение выражения в данном контексте столь жe едино, как и значение об'евтивного выражения, и столь же не вызывает сомнений.

Итак, в том, что принято называть «значением» слова, необходимо различать два момента: значение выражения в собственном смысле и его функцию, в качестве названия, относиться к тому или иному предмету, его npeдмeтную отнесенность.

[73]
Отсюда ясно: говоря о значении слова, необходимо различать между значением слова в собственном смысле и заключенным в слове указанием на предмет.

Между тем слишком часто современное языковедение «запутывалось в вопросе о разнице между смыслом, представлевием и вещами в их истории. То, что до сих пор излагают, кав «историю значений», в значительной части есть история самих вещей, перемены в способах употребления их, вообще история быта, но не «история» слов, как существующих в коллективе знаков известных значений».

Так, например, один из современных русских лингвистов иллюстрирует «бедность» латинского языка тем, что «вместо фразы»: «вынь из кармана носовой платок и вытри брюки», по-латыни можно сказать только «вынь и вытри». Почтенному автору не приходит, однако, в голову, что с тем же правом можно указать на невозможность перевести на любой европейский язык фразу: «hinс involutus coccina gаusара lecticae impositus est praecedentibus phaleratis cursoribus quattuor». Ибо современная европейская жизнь не знает ни алых туник, ни левтик (носилок), ни украшенных металлическими щитками скороходов.

Другими словами - что дело здесь в изменении самого быта, а не в обогащении или обеднении языка.

Действительно: с изменением быта, с исчезновением вещей исчезают и их названия. Какие постройки в старо-русcком княжем дворе назывались «гридницей», «ложницей», «одриной», «сенницей», «порубами», «скотницей», «братъяницей», «медушей»[23]? Что за одежда — «терлик об'яринный», «кафтан золотный», «охабень», «опашепь», «кафтан становой»[24]? Что такое «протозан»[25], который, как читаем в старой записи, держал в руках «жилец»[26] Илья

[74]
Треплев, что такое «братина корельчатая», да «ковш каповый», которые подносил московскому царю келарь Троицкого монастыря?

Ответить на этот вопрос может только археолог: слова эти умерли вместе со своими носителями - вещами, вместе с породившим их бытом.

Но порой название переживает предмет; более устойчивое, oнo переносится на нoвую вещь, сменившую стapую, — ибо для членов языкового коллектива важна общность функции старой и новой вещи. Такова, например, была судьба названий «кровать», «перо», «гривна», немецк. «Fепstеrsсhеibе», «Flinte»[27]; здесь всюду речь идет не об изменении значения слова, но о перенесении названия, вызванном изменением техники производства.

Возможны, однако, еще более неожиданные переносы названий. Ибо, как мы уже видели на примере имен собственных, в этих случаях, когда слово функционирует в качестве указания на известный всем членам данной языковой группы предмет, его собственное значение остается за пределами сознания.

Сущность подобного «перенесения названия» в том, что функция, выполняемая здесь словом, не есть функция семасиологическая; осмысливающая; слово выполняет здесь функцию номинатuвную; указующую, оно указывает, называет вещь. Другими словами, слово является здесь не знаком некоторого смысла, с которым оно связано в акте мыели, а чувственно данной вещью, «ассоциативно» связанной с другой чувственно-воспринимаемой вещью. А поскольку название связано с обозначаемой им вещью путем «ассоциаций», то пе-
[75]
ренесение названий обычно происходит по разнообразным ассоциациям, реконструировать которые невозможно без точного знания историчесеой обстановки акта переноса названия.

Кaк эпитет Юноны стал общеевропейским обозначением звонкой монеты?[28] Почему по-французски название «стачки» связалось со словом «песок»?[29] откуда взялись слова «бойкотировать», «хулиганить», «Альфонс», «архаровец»?[30] что значит название напитка «грог», материи «батист» и «кашемир»?[31]

В основе всех этих перенесений лежат разнообразные ассоциации, об'яснить которые может только точное знание культурно-исторических условий переноса или создания названия.

Итак, для того, чтобы вполне осуществить данную в речи говорящего направленность значения, воспринимающий его речь

76 должен знать те предметы, на которые он указует, — другими словами, он должен принадлежать к тому же культурному единству.

Отсюда — два существенных момента для изменяемости языка. С одной стороны, для членов разных культурных единств одно и то же слово с тем же значением указует на совершенно различные предметы — «обои» или «скамья» в доме XVII в. указывает на другой предмет, чем в доме ХХ в., точно так же, как «форма» в устах наборшика или «подкладка» в устах железнодорожника обозначают иные предметы, чем «форма» или «подкладка» в устах модистки.

Но, как мы увидим ниже, культурное развитие ведет к постоянному соприкосновению различных языковых единств, отсюда — те различия названий, на основе которых создается так называемая социальная диалектология.

С другой стороны, и для членов того жe языкового единства название не включает ясного знания предмета; чтобы определить точно предметы, обозначенные словами «жизнь», «цена», «грабеж», надо быть биологом, экономистом, юристом. Часто слово воспринимается лишь, как указание на предмет, чуждый данному культурному единству. Кто, кроме этнографа, знает устройство «вигвама» или размеры «ассегая»? А между тем и без точного знания предмета слово исполняет в пределах азыкового коллектива свою освовную функцию значимости.

И, наконец, приходится лишний раз осознать культурно-исторический характер языка: функционируя, как название, как указание на предмет, слово обнаруживает свою зависимость от культуры. Там, где есть общность культуры и техники, слово указывает на один и тот же предмет; там, где она нарушается, дробится и значение сяова. Сущность слова, как вещи культурно-исторической, раскрывается таким образом особенно ясно в изучении его фуикции, как указания на предмет.



[1] Подобные запрещения существуют, например, у кафров, даяко алфуров (на остр. Целебесе), нуфуров (на Нов. Гвинее) и др.

[2] Имена вождей подлежат табу у различных племен Африки (зулусов, дагомейцев) и Полинезии (на Таити, Нов. Зеландии).

[3] Этот обычай особенно распространен среди индейцев Ю. Америки.

[4] Так принято у австралийцев, отчасти у малайцев и других народов Индонезии и Индокитая.

[5] Подобные «табу» приняты даже среди финских племен С. Европы.

[6] Так, у племени нанди мужчин, ушедших в набег, называют «птицами»; у племени бангала на верховьях Конго запрещено называть по имени тех, кто занят рыбной ловлей, пока они не принесут улова домой, и т. д.

[7] Это доверие засвидетельствовано и у многих народов древности, например, у древних египтян, у древних иудеев и др.

[8] Особенно распространенное табу — оно засвидетельствовано у негрских племен Африки, у туарегов, у народов Австронезии и Австралии, у самоедов и монголов и мн. др. У индейцев Ю. Америки за нарушение табу — упоминание имени мертвеца — родственники последнего мстят смертью.

[9] Так создается ряд синонимов для каждого почти слова; у зулусов, например, при каждом новом царьке ряд слов выходит из употребления; если воцаряется, скажем, Панда, то слово «impando» (корень) заменяется словом «nxabo»; то же наблюдается у маори; так, слово «maripi» (нож) было заменено словом «nekra», когда вождем стал Марипи. В Ю. Австралии, где «табу» подлежат имена умерших, каждая смерть вносит изменения в словарь племени; так, после смерти Waa ворону переименовывают из «waa» в «narrapart»; после смерти Wearn опоссума (wearn) на начинают называть «nanuungkuurt». И т. д., и т. д.

[10] Так, слова «мертвец», «умерший» заменяются словами «покойный», «царствие ему небесное», «почивший»; немецк. «selig» (блаженный), французск. «défunt» (лишенный жизни), «regretté» (оплакиваемый), английское   «blessed»   (благословенный);  слово «труп»   заменяется словами «останки», «тело», французск. «les restes» (останки), «les dépouilles» (оболочка), немецк. «irdische Überreste» (земные останки), «irdische Hülle (земная оболочка); слово «кладбище» заменяется такими перифразами, как «боженивка», «божья нива», «святая земля», «родительская земля», «упокоище», итальянcк, «cainpo santu» (святое поле), нем. Gottesacker («божья нива»).

[11] Ср. такие названия болезней, как «черная немочь», «дурная болезнь», французск. «la petite vérole» («малая немочь» — оспа), «Ie bon mal («добрая болезнь» = эпилепсия), итальянск, «il male santo» («свята болезнь» = эпилепсия), румынское «alteale» («другое» = эпилепсия) и т.п.

[12] Имя бога, часто заменяется в клятвах бессмысленными созвучиями — ср. немецк. «Potz» (вм. Gotts) в Potz Tausend, Potz Wetter, французск. «bleu, boeuf» (вм. Dieu) в corbleu, corboeuf, mortbleu, английск. good, cod, cock (вм. God), law, losh (вм. Lord).

[13] Ср. «нечистый», «черная сила», «лукавый» «луканька», «шут», «шиш», «хохлик», французск. «diatre, diantre, dache, guiable, Ie vilain, le mauvais, Ie compère, Ie vieux Jérôme, Ie petit capet, le grand Biquiou; англ. deuce, dickens; немецк. Deixel, Deiker, Deutschker, tausend, итальянск. diascolo, diamine, diacine. Так же, как имена дьявола, заменяются имена других духов — ср. руссккие народные: «лесной дядя» (вм. «леший» «хозяин» (вм. «домовой») и. т. д.

[14] Так, в старых контрактах прошлого века встречается: «Во избежание пожара, чего боже оборони».

[15] Такую судьбу имели, например, в английском языке старые клятвы «by our lady eyes» (очами богородицы), «god"s wоunds» (язвами господними); в настоящее время выражения эти - «bloody еуеs», «wounds» осмысляются, как грубые ругательства.

[16] «Москва» из финского мерянского «маска авá» (медведица) или вотского и зырянского «мöска ва» (коровья вода), «Волга» - из финского «valkea» (белый, светлый); отсюда же - из более старой формы «vаlgda» — «Вологда» и т. д.

[17] «Rhеin» - из кельтского «Rhenus» (река); Pfalz - из латинского «Palatium».

[18] Точно так же, как в именах «Елизавета», «Иван», «Анна», «Евгений» совершенно утрачено их первоначальное значение: «Господь мой порука», «Господня милость», «Милость», «Благородный».

[19] Так, названия московских улиц хранят давно исчезнувшую топографию города. Ср. «Кузнецкий мост» — через (ныне подземную) речку Неглинку, «Никитские ворота», «Арбатcкие ворота» и пр. — ворота в разрушенных стенах «Белого города», «Поварская», «Охотный ряд» — места, где жила царская дворня, повара, охотники, «Щипок» из «Щупок» — таможня, где «щупали» воза крестьян, приехавших в город, и т. д.

[20] Русское «царь», немецкое «Kaiser», чешское «cisar» и т. д. - от латинского «Caesar» (прозвиша Гая Юлия и его приемного сына Октавиана), уже в эпоху Римской империи ставшего обозначением самодержавного правителя. Точно так же от имени Карла Великого - общеславянсвое наименование автократа — русское «король», болгарское «краль», чешское «král», польское «król».

[21] В первой фразе слово «сын» употреблено в собственном значении, во второй оно указывает на определенное лицо, заменяя его имя (suppositio personalis — по учению схоластов).

[22] В этой фраэе — suрроsitiо materialis, — по учению схоластов.

[23] Все покои, в которых жили князья (гридница или столовая изба ложница, одрина — постельная клеть и др.), соединялись друг с другом сенями или переходами, отчего и самый дворец княжеский в древнейшее время именовался сенницей. Княжьи помещения занимали верхний ярус, внизу же находились порубы или подклети, где жила дворня; к хозяйственным постройкам княжего двора принадлежали медуша (погреб с вареными медами), братьяница (погреб с бортевым медом), скотница (кладовая со всякой казной).

[24] Различные виды верхней мужской одежлы в XVl-ХVII вв. в Московской Руси.

[25] Род копья с двурогим остреем, украшенного шелковой кистью.

[26] Чин дворцовой службы при дворце московских царей.

[27] «Кровать» древнего устройства соответствовала народной этимологии этого слова и была в настоящем смысле кровом, шатром на четырех высоких сголбиках.

Стальные «перья» (вместо очиненных птичьих-гусиных) являются, как, известно, изобретением XIX века.

«Гривна» первоначально означало ожерелье (старо-русское «гривьный» - «шейный»): слово это сохранило таким образом воспоминание об эпохе, которая не знала чеканных денег и пользовалась украшениями, как меновой ценностью.

Немецкое Flinte (ср. английск. flint - кремень) сохраняет воспоминание о кремневом ружье, сменившем еще более примитнвное - фитильное.

О еще более примитивной технике военного дела — о вооружении луком и стрелами — напоминает наш глагол «стрелять».

Немецкое "Fепstеrsсhеibе (оконное стекло) отражает в своем нмени старинную технику пронаводства, когда не выделывали еще цельных стекол и в переплет окна, состоявший из оловянной или железной peшетки, вставлялись маленькие круглые (Scheibe - круг) стеклышки.

[28] русск. «монета» (заимствованное из латинск. языка при Петре 1), итал. «moneta», испанск. «moneda», францусск, «monnaie», английск. «money», немецк, «Münze» восходят к латинскому названию чеканных денег —moneta, по прозвищу Юноны-Наставительницы, в храме которой находился римский монетный двор. С распространением римской культуры и меновых знаков слово это переходит и к другим. наpoдaм.

[29] Франц. «grève» (вероятно кельтское заимствование) обозначало первоначально «песок», «песчаный берег»; отсюда название площади перед Парижской ратушей, находившейся на берегу Сены, — «Рlасе de Grève». На «Рlасе de Grève » обычно толпились барочники, крючники, безработные; так создается выражение «faire Grèvе» — «гулять по Гревcкой площади», «быть безработным»; постепенно связь с названием места забывается, «faire Grève» становится «faire grève», и слово « grève » воспринимается, как «застой в работе», «безработица». С началом рабочего движения в XIX в. «grève» начинает примевятъся, как название забастовки. Старая связь уже совершенно забыта, и от слова « grève » образуется; например, «grévistе» —«забастовщик».

[30] «Бойкот» — от имени английского капитана Воу Cott, против которого впервые применили эty меру воздействия ирландские фермеры. «Хулиган» от имени прославившегося своими преступлениями семейства Hooligan в XVIII в. в Англии. «Архаровец» — от имени Архарова, генерал-губернатора при Екатерине II. «Альфонс» - герой пьесы А. Дюма-сына «Мопsiеuг Alphonse», живущий на средства своей возлюбленной.

[31] «Грог» — по матросской кличке адмирала Вернона, прозванного в шутку «0ld grog» за то, что он носил старомодный плащ из грограма; в 1740 г. 0ld grog приказал выдавать матросам вместо обычной порции рома ром пополам с водой, — отсюда название этого напитка.

«Батист» — по имени изобретателя этого способа тканья — Батиста из Камбрэ.

«Кашемир» — по месту первоначальной выделки этого рода шерстяных тканей —Кашемирской области в Индии.

 

 

 


Retour au sommaire