Accueil | Cours | Recherche | Textes | Liens

Centre de recherches en histoire et épistémologie comparée de la linguistique d'Europe centrale et orientale (CRECLECO) / Université de Lausanne // Научно-исследовательский центр по истории и сравнительной эпистемологии языкознания центральной и восточной Европы


-- Р. ШОР : Язык и общество, Москва : Работник просвещения, 1926.

Предисловие Гл. VI Гл. XII
Гл. I Гл. VII Гл. XIII
Гл. II Гл. VIII Гл. XIV
Гл. III Гл. IX Краткий словарь лингвистических и стилистических терминов
Гл. IV Гл. X Условные знаки
Гл. V Гл. XI

[124]
ХII.

        «— Почитай, детка ! — сказала Ольга, доставая из угла Евангелие. — Ты почитай, а православные послушают.
        Евангелие было старое, тяжелое, в кожаном переплете с захватанными краями, и от него зарахло так, будто в избу вошли монахи. Саша подняла брови и насала громко, нараспев :
        «Отшедшим же им, се ангел Господен… во сне явися Iосифу: глаголя : «Восстав поими Отроча и Матерь его»…
        — Отроча и Матерь его, — повторяла Ольга и вся раскраснелась от волнения.
        «И бежи в Египет… и буди тамо, дондеже реку ти…
        При слове «дондеже» Ольга не удержалась и заплакала…
        (Чехов. «Мужики»)

        «И зри-мо ей в мину-ту ста-ло
        Незри-мое с давнишних пор».
        Последние слова Валентин с умилением как будто допел и кончил почти плачем; голубые глаза увлажнились; губы сладко улыбались.
        — Ты все понимаешьт ? — спросил я, любопытствуя узнать, как он об'ясняет себе отвлеченные выражения Жуковского.
        — А вы понимаете? — вдруг скороговоркой спросил он. — Полноте, сударь!
        — А ты разве этого не понимаешь ? — спросил я, озадаченный. — Зачем же ты читаешь?
        Он оторопел на минуту и замялся.
        — Если все понимать, так и читать не нужно; что тут занятного? — отозвался он. — Иные слова понимаешь — и то слава Богу! Вон тут написано «радости», «страданье» — это понятно. А вот какие-то «пролетные пленители», еще «на часть нас обрекли» — поди-ка пойми ктo ... Прочитал
[125]
раз, понял да и бросил : что ж тут занятного? то ли дело это?»
        (Гончаров. «Слуги старого времени».)

        «Бывало писывала кровью
        Она в альбомы юных дев,
        Звала Полиною Прасковью
        И говорила нараспев.
        Корсет носила очень узкий,
        И русский Н как N французский
        Произносить умела в нос…»
        (Пушкин. «Евгений Онегин».)

        Уже в явлениях пуризма и эйфемизма можно отметить, как слово из знака известного существуюшего в пределах данной языковой группы смысла становится признаком самой этой языковой группы. Внимание говорящего переносится таким образом на внешнюю звуковую сторону слова; важно не понимание, а воcпроизведение слова.
        Но языковые факты, свойственные одной общественной группе, тем самым могут представиться для другой общественной группы не только одиозными, но и заслуживающими подражания. Так вознивают явления, которые представляют своеобразный контраст явлениям пуризма: низшие общественные квассы и группы стремятся усвоить, вместе с формами культуры, и формы словесного общения, присущие господствуюшему классу. Отсюда — своеобразные сдвиги значения в формах вежливого обращения, характерная «демократизация» их.
        Несколько примеров:
        Французское «demoiselle» (латинское «dominicella» обозначало в средние века девицу или замужнюю женщину благородного, но не рыцарского происхождения. Но с ХVII века этой формой обращения овладевает буржуазия — Мольер, говоря о своей жене, называет ее «mademoiselle Molière». Постепенно слово теряет всякий характер титула и становится обозначением незамужней женщины.
        Аналогичную эволюцию совершает слово «madame»; в средни века это обращение относилось лишь к знатным женщинам, женам рыцарей; позднее, при абсолютной монархии, его усваивают и низшее служилое дворянство и даже буржуазия, применяя его в качестве изысканно почтительного обращения как к замужним, так и к незамужним женщинам; наконец, после Великой французской рево-
[126]
люции оно становится общей формой вежливого обращения к замужней женщине.
        Любопытно проследить дальнейшее «снижение» этих форм обращения в русском языке; введенные, очевидно, через офранцуженное дворянство XVIII века, они постепенно становятся достоянием низших классов — «мещанства», приобретая вместе с тем оттенок «дурного тона». С другой стороны, слова эти становятся простой народным обозначением некоторых профессий: «мамзель»— «гувернантка», «бонна», «приказчица», «мадама» — «содержательница шляпной или модной мастерской». В таком выражении как «не барышня, а так какая-то мамзель» слово завершает эволюцию своего смысла в обратную сторону.
        Французское «monsieur (из стяжения «mon» и «sieur», coкрашевной формы от «sеignеur») представляет до Великой французской революции почетный титул высших классов. Анонимный критик Мольера пишет по поводу заглавия его биографии (Vie de Monsieur Molière): «Полагаю, что сочинитель не иначе как для барских передних и простолюдинов книгу свою предназначал; ибо только персонам сего рода комедьянта Мольера « Monsieur величать подобает...» Сменив после Великой французской революции «citoyen» боевого периода, « monsieur» становится обычной формой вежливого обращения.
        Примеры можно было бы умножать до бесконечноcти: ср. превращение средневекового немецкого «Hêrro» (сравнительная степень от «hêr» — «высокий», точное соответствие латинскому «senior», французскому «seigneur») в современное «Herr», средневекового немецкого «Frouwe» — почетного титула знатной женшины — в современную «Fгаu» — общее обозначение замужней женщины — и т. д., — и т. д. Так и в современном нашем крестъянстве старое обращение «девки», «девушки» сменяется «вежливым» - «барышни».
        Явления этого рода не ограничиваются формами общения, хотя и  проявляются на них особенно ярко; они могут затрогиватъ название любого предмета или явления материальной и духовной культуры, формы которой стремится усвоить новый выдвигающийся на арену культурного строительства класс.
        Так старо-французское «ostel» (современное «hôtel») обозначало некогда в языке служилого рыцарства средних веков большой дом, где мог найти приют целый отряд (oste); таким домом мог быть иногда постоялый двор (в этом значении слово «hôtel» проникает во все европейские языки), иногда — обширное жилище богатого сеньора.
[127]
        В последнем значении cлoвo «hôtel» переживает феодальные отношения — оно становится обозначением богатых барских палат.
        Но выдвигающийся буржуа охотно переносит пышное название на свое скромное жилище — и с XIX в. в языке парижской буржуазии слово «hôtеl» начинает обозначать просто «особняк» в противоповожность большому, разделенному на несколько квартир, дому; так становится возможным сочетание слов «un petit hôtеl», невозможное в его первоначальном значении.
        Подобные «сдвиги» значений, основанные на «неточном» употреблении слова, на несовершенном усвоении его первоначального смысла, могут служить характерным показателем перехода соответствующего культурного факта в иную общественную среду.
        Действительно: явление это выступает особенно ярко в эпохи культурной смены классов и ломки старых бытовых отношений, когда массовое вливание новых терминов в язык «низших» классов вeдeт часто лишь к усвоению чисто-внешней стороны слова. И все же — пустъ современный деревенский читатель понимает «персонально», как «нечасто», «редко»[1], или определяет -«попустительство», как «неприличное поведение снохи» (наблюдения Шафира) — слово и здесь не теряет своей основной социальной функции, не становится «заумным» выражением переживаний индивида — оно служит показателем новых, прежде. несвойственных классу форм культуры, оно понимаетс, кaк достояние культуры известных общественных групп.
        Правда, при таком понимании или воспроизведении слова внимание сосредоточивается на его внешвей звуковой стороне; еще шаг — и мы столкнемся с (казалось бы) полным обессмысливанием слова, с исключительной оценкой его звучания.
        Действительно: звуковая сторона одних слов (например, иностранных заимствований) то ощущается нами, как особенно музыкальная и изящная (латинские, греческие, итальянские слова); то поражает нас своим смешным неблагозвучием (немецкие слова). Нетрудно, однако, расврыть культурно-исторические предпосылки этих как будто чисто-эмоциональных оценок: французский язык долгое время бывший языком высших квассов общества, представляется популярному сознанию изящным, тогда как немецкий взык,
[128]
передававшийси в Россию через ремесленника, квалифицированного мастера и учебник, определяется, как неуклюжий, неблагозвучный, педантичный. Латинский язык, бывший веками языком письменности, науки, культа и передававшийся исключительно через книгу, мыслится особливо торжественным. Пережитки романтизма, а также и тот факт, что он доступен популярному сознанию преимущественно в терминах искусства (музыка, архитектура), определяют для нас итальянский язык, как благозвучный и музыкальный, и т. д., и т.д.
        Особенно характерна оценка греческих слов: новые заимствования, проникшие к нам через книгу и школу, представляются необычайно благозвучными («эфеб»,«гармония»,«Эрос»),тогда как старые грецизмы, ставшие давно достоянием народного языка («оладьи», «кулич», «кровать», «малахай»), лишены этой окраски.
        То же можно заметить и об оценке звучания архаизмов, диалектизмов, неологизмов родного языка — и здесь в основе ее лежит оценка тех культурных явлений, показателем и достоянием которых является соответствующий языковый факт.
        А между тем эта оценка чисто-внешней стороны слова является одним из важнейших факторов в развитии и изменении языка. Мы не будем здесь останавливаться на патологических явлениях речи — глоссолалиях экстатиков-сектантов, «новых языках» больных истерией и т. п. фактах, хотя культурно-историческая обусловленность эмоциональной оценки звучания находит в этих явлениях свое особо яркое выражение — достаточно припомнить, что наши сектанты стремятся воспроизвести типичные звукосочетания греческого («Памос, памос, багось», «Насонтос, лесонтос.» ...) и древне-еврейского («Риван навидон заневеравин») языков, тогда как петербургский рабочий XIX в. в своем языкотворчестве в состоянии истерии (наблюдения Гурвич) подражает французским звукам («Альсонт», «Дармонт», «Дамис»). Гораздо важнее то значение, которое имеет подобная оценка для распространения тех или иных особенностей произношения.
        Действительно: всякое изменение в языке имеет своим источником, как мы видели выше, явления индивидуальной языковой жизни.
        «Но индивидуальный почин (почин, конечно, невольный, бессознательный) бесследно затирается, если он не согласован с общим настроением языковой группы. Тем не менее этот нормальный процесс, проводящий взаимодействие индивидуального и общественного начала, может быть в некоторых случаях резко изменен в пользу первого из этих начал, в случае культурного или иного перевеса
[129]
одних элементов над другими: господствующие элементы вызывают подражание, иногда и сознательное. Правда, многие из языковых изменений, явившихся в результате такого подражания, могут быть весьма недолговечными и преходящими, но другие, соответствующие общим тенденциям говорящей среды, могут и укорениться в ней».
        Несколько примеров из русской диалектологии.
        На юге России, в городах Азовского побережья распространено, преимущественно среди женщин, произношение с вместо ц («сарь» вм. «царь»); по сообщению исследователей, это — результат подражания греческому населению, играющему значительную роль в экомической жизни городского населения юга. На севере России крестьянское население под влиянием пришлых элементов, усвоивших себе язык Москвы, стремится (в особенности в мужской своей части) отделаться от некоторых резких областных особенностей, например, от цокания. Равным образом оно освобождается и от некоторых морфологических явлений; так формы твор. мн. «рукам», «людям» и т. д. уступают место формам «руками», «людями»; это ведет и к дальнейшему распространению усвоенных путем подражания форм на «ми» за счет форм дат. мн.: более или менее цивилизованные элементы крестьянского населения начинают говорить «благодарим вами» и т. п. В белоруссии образованные элементы, под влиянием подражания великорусскому языку, стараются в соответствии с великорусским мягким р (r') произносить мягкое р (r') на месте своего твердого р (говорят «царя», «сверял», «потерять» вм. своих «цара», «сверал», «потерать»), а это ведет к замене исконного твердого р через (например, «крясный как ряк»).
        Аналогичные явления лежат и в основе тех фонетических изменений, которые мы наблюдаем в истории языка.
        Так, переход во французском языке дифтонга «wé» (графически обозначаемое «oi») в «wá» наблюдается в парижском диалекте очень рано — еще в ХV веке. Но до тех пор, пока провинция остается экономически лишь слабо связанной с центром, произношение «wá» остается диалектическим явлением. По мере возрастания экономической и культурной роли Парижа произношение это начинает проникать в соседящие с Парижем говоры сельского населения, тогда как литературный язык — достояние господствующих классов — сохраняет стapoe произношение: «wé». По отношению к послелнему только огромный сдвиг Великой французской революции завершает окончательное укрепление нового произношения, нивелируя литературный язык по народному парижскому говору. Характерно, что Националь-
[130]
ное собрание пытается уничтожить диалекты, обращаясь в 1790 г. к провинциям с соответствующим воззванием; в нем оно призывает их «проявить священное рвение, дабы изгнать говоры — эти последние лохмотья феодализма и памятники рабства».
        Однако произношение «wé» продолжает держаться в нapoдных говорах местностей, удаленных от Парижа; и лишь все более тecная экономическая связь провинции с центром (облегчаемая улучшенным сообщением) расширяет все больше зону «wá» за счет старого произношения.
        Так раскрываются социальные основы - казалось бы – чисто психофизиологических изменений звуковой стороны слова. в каждом отдельном случае распространения нового произношения за пределы определенной местности или общественной группы можно установить его культурно-историческую обусловленность.
        Переход руководящей роли к рыцарству Австрии и Швабии в XIV-XV в. в Германии вызывает широкое распространение в немецком языке дифтонгического произношения старых долгих гласных, бывшего до того узко-диалектической чертой.
        Замена «r» зубного «r» картавым (увулярным) в языке так наз. «образованного общества» довоенной Пруссии об'ясняется усвоением господствующими классами произношения прусского офицерства (по социальному составу — юнкерства), особенности которого об'ясняются условиями полевого командования.
        Исчезновение цоканья в архангельских и холмогорских говорах (засвидетельствованного там еще в XVI и XVII вв.) связывается с установлением торгового тракта, в течение веков соединявшего apxaнгельск с Москвою. И точно так же те местности в северно-великорусской области, где смешение «ц» и «ч» неизвестно, оказываются прилегающими к торговым селениям, связанным с Мocквoй или раньше лежавшим на трактах, в настоящее время уже оставленных, запущенных.
        И так далее, и так далее.
        Старое римское предание о демагоге Клодии из знатного рода Клавдиев рассказывает, что он, в угоду римскому плебсу, стал произносить свое имя на простонародный лад (в народном латинском языке дифтонг «аu» рано переходит в «о»). Бессознательно предание это указывает на социальную сущность одного из важнейших моментов в жизни языка — изменений его звуковой стороны.



[1] Исхоцной точкой для такого перетолкования слова послужило, очевидно, выражение «персональные ставки», понятое, как «необычные», «редкие», «особые» ставки.


Retour au sommaire